По асфальту ветерок с Волги гонял красные кленовые листья.
Прогремел звонок. Двери раскрылись, во двор вылетел большой оранжевый мяч, по пандусам покатились инвалидные коляски, устремились к мячу, цепляясь друг за друга, сталкиваясь, двор наполнился воплями, криками — обычным гамом школьного двора на большой перемене. В колясках сидели дети с тоненькими, как спички, ногами.
Это был интернат для детей, больных полиомиелитом.
Она сбежала по ступенькам крыльца, на ходу затягивая поясок плаща, кого-то поправила в коляске, кому-то погрозила, кого-то помирила. И вдруг остановилась. Она стояла посреди двора, в мельтешении инвалидных колясок, в детских веселых криках и молча смотрела на Лозовского. Он подошел, уворачиваясь от мяча, лавируя между колясками, и взял ее руки в свои.
Она сказала:
— Ты вернулся.
— Да, — сказал он. — Из Кейптауна.
Она повторила:
— Ты вернулся.
И тогда он сказал ей те слова, которые приготовил и собирался сказать в какой-то совсем другой своей жизни какой— то совсем другой женщине:
— Я тебя люблю. Я любил тебя всю жизнь. Только не знал об этом.
— Идем, — перебила она. — Быстрей.
— Подожди, я не договорил.
— Потом, потом! А то автобус уйдет. Бежим!
— Я на машине.
— На какой?
— На этой.
— Это твоя машина? — поразилась она, и у Лозовского появилось ощущение, что все это уже было, весь этот разговор уже был, он плохо кончился, и сейчас тоже все кончится плохо, скучно, пошло.
— Нет, — сухо сказал он. — Взял у приятеля.
— Ты сошел с ума! А вдруг поцарапаешь? Мы же будем расплачиваться до конца жизни!
— Таньча. Я буду тебе хорошим мужем. Я буду хорошим отцом нашим детям.
— Нет, нет, не спеши. Не спеши, Володя. Потом скажешь. Если захочешь. Поехали.
Она попросила остановиться возле детского сада, молча ушла, через полчаса вернулась, ведя за руку мальчонку лет пяти-шести. Выставила его перед собой, как защиту:
— Вот. Теперь ты знаешь все. Ты что-то хотел сказать?
Лозовский присел на корточки:
— И сколько же нам лет?
— Пять с половиной, — ответила Таня. — В феврале будет шесть.
— Какие же мы белобрысенькие. А чего такой сонный? Не выспался? — спросил Лозовский.
И вдруг замер.
— Как же нас зовут?
— Ягор, — буркнул мальчонка.
— Да, Володя, Егор, — подтвердила она. — А вот отчество у нас — Владимирович...
IV
Станица Должанская обозначилась сначала темной полосой мусора, выброшенного штормом на берег, потом выяснились черные сады, красные черепичные крыши с крестами телевизионных антенн. В домах теплились огни, из ворот выплывали коровы, высыпали овцы, брели по широким выгонам с узким асфальтом посередине и грязными обочинами, блеяньем и мычаньем возвещая о наступлении дня.
Улица Новая, застроенная незатейливыми, как хаты, домами из серого ракушечника, оказалась на краю станицы со стороны степи. Здесь было тише, чем на взморье, дуло поверху, ровно и без тяжелой сырости, сухо. Дом под номером четыре ничем не выделялся среди других домов — с закрытыми на железные засовы ставнями, с палисадниками в шелестящих мальвах, с зацементированными дворами, укрытыми сверху, как маскировочной сетью, виноградными лозами. Утро еще не вошло в дома, улица медленно пробуждалась изнутри бряканьем ведер, скрипом колодезных воротов, горьковатым дымом печей.
Чем-то из детства пахнуло на Лозовского. Отец однажды повез его в затерянную в плавнях кубанскую станицу показать, откуда пошел род казаков Лозовских. Полстаницы были Лозовские с ударением на последнем слоге. Отец тоже был Лозовской, но после войны, когда он демобилизовался и получал гражданские документы, дура-паспортистка написала «Лозовский», так и пошло. Отец страшно злился, так как фамилия была похожа не еврейскую, но переделывать документы не стал — хлопотно, да и в те годы привлекать к себе внимание было небезопасно. После той поездки так и остались в глубинах памяти голубизна мазанок, прохлада глиняных полов под босыми ногами, арбуз с хлебом и особенно горьковатый запах кизячного дыма.
— Рано приехали, — отметил Лозовский. — И в адресе я не очень уверен.
— Родичи? — спросил водитель «шестерки».
— Нет.
— Тогда подождем. Стадо погонят, кто-нибудь выйдет.
Подошло стадо. Со скрипом открылась половинка ворот, высокая худая старуха в телогрейке выгнала хворостиной корову и равнодушно, мельком посмотрела на чужую машину.
Лозовский поспешно вышел из «Жигулей»:
— Бабуся! Не подскажете, Борис Федорович Христич...
Старуха обернулась. Лозовский умолк. Из-под черного монашеского платка на него смотрели нежные глаза газели.
— Наина Евгеньевна?!
Она улыбнулась.
— Володя. Здравствуйте, голубчик. Какими судьбами?
Глаза — вот и все, что осталось от прежней стройной красавицы, какой она была всего десяток лет назад. Темное лицо, ломкая, как сухая вишня, фигура. Сто лет — вот сколько ей было. Сто лет! Она уже не принадлежала этому миру. И оттуда, из другого мира, как с древней иконы, смотрела на Лозовского с мягкой улыбкой. От нехорошего предчувствия у него сжалось сердце.
— Да вот, оказался в ваших краях, решил заехать, — поспешно объяснил он. — Был недавно в Тюмени. Мне сказали, что Борис Федорович приболел. Как он себя чувствует?
Надеюсь, ничего серьезного?
— Заходите, Володя. У нас не бывает гостей. Борис Федорович вам обрадуется.
— Подожди, — кивнул Лозовский водителю и вошел во двор.
Хрипло взлаял, рванул цепь крупный кавказец. Из флигеля выглянул толстый заспанный малый в тельняшке, подозрительно уставился на Лозовского.
— Цыть! — прикрикнула Наина Евгеньевна на пса, а парню сказала: — Это ко мне. Племянник из Армавира. Съезди сменяй баллоны, газ еле идет. Сколько раз говорить?
— Ну съезжу, съезжу, — буркнул малый и скрылся во флигеле.
— Кто это? — спросил Лозовский.
— Та! Помогает по хозяйству.
На захламленной старыми вещами веранде она скинула телогрейку, предложила:
— Раздевайтесь, голубчик. Сейчас дам чувяки.
— Наина Евгеньевна, вы прямо казачка! — засмеялся Лозовский. — «Цыть», «та», «чувяки». Гуторите. Будто всю жизнь здесь живете.
— Всю не всю, но два года — тоже немало.
— Сколько? — переспросил он.
— Два года, третий пошел.
— Вы живете здесь третий год?
— Ну да. Как приехали из Нюды, так и живем. Что вас так удивило?
— Нет-нет, ничего, — растерянно пробормотал Лозовский К веранде примыкала большая комната, зала, с круглым столом посередине, с ковром над диваном, с прикрытым кружевной салфеткой телевизором на ножках в углу, с широкими, уютно поскрипывающими половицами. На стенах — старые семейные фотографии в деревянных рамках под стеклом: смуглые черноусые мужчины в сюртуках и черкесках с газырями, женщины в кружевных накидках.
— Это дом родителей Бориса Федоровича, — негромко объяснила Наина Евгеньевна. — Уже никого не осталось. Когда мы вернулись из Канады, Борис Федорович выкупил дом. И ничего не стал перестраивать. Сказал: пусть все будет, как было.
Одна дверь из залы вела на кухню, другая в дальнюю комнату, в спальню. Как во многих старых кубанских хатах, самих дверей между залой и смежными комнатами не было, проемы были завешены цветными портьерами. Полы блестели, каждая вещь стояла на своем месте. Это был дом, в котором нет детей.
И почему-то остро пахло мочой. В просторной кухне со старинным, во всю стену буфетом, запах перебивался чабрецом и лавандой, сухие пучки которых висели на стенах. Но запах был и здесь — странный, неуместный, тревожащий.
Наина Евгеньевна поставила чайник, захлопотала возле плиты.
— Садитесь, Володя. Сейчас я вас покормлю. Яишенку будете? Молодец, что приехали. Борис Федорович о вас вспоминал. Он всегда очень хорошо о вас говорил. Он говорил, что вы единственный журналист, который не побоялся написать правду. Он сейчас отдыхает. Какой вы стали представительный.
Женились?
— Да уж десять лет.
— Детки есть?
— Двое. Только они уже не детки. Старший на третьем курсе института, младший через год школу заканчивает.
— Как же это? — удивилась она. — Женаты десять лет, а дети такие большие?
— Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, — объяснил Лозовский. — Только я об этом не знал.
— Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей — сухое дерево.
Из глубины дома донесся будто бы стон. Наина Евгеньевна всполошилась:
— Проснулся. Это он вас услышал. Ах ты, Господи, а у меня ничего не готово!
Она поспешно сполоснула белую фаянсовую поильницу — чайник без крышки с плоским носиком, из каких дают пить больным и маленьким детям, набулькала в нее из бутылки, извлеченной из скрипучего шкафа, зашелестела шоколадной фольгой, разламывая плитку на дольки.
Стон повторился — громче и словно требовательно.
— Иду, иду! — крикнула Наина Евгеньевна, обернулась к Лозовскому. — Побудьте, Володя. Иду, Боренька, иду!
Из залы, через открытую дверь кухни, потянуло мочой.
Лозовский поднялся, хотел прикрыть дверь. На пороге задержался, прислушался.
— Все, все, милый, я пришла, — неожиданно молодо, весело журчал, звенел ручейком голос Наины Евгеньевны. — Потерпи секунду, сейчас все получишь. Ох ты, Господи, опять напрудил.
Ну что же ты, горюшко ты мое? Позвал бы, я же все время здесь, рядом. Ну ничего, ничего. Спускай ноги. А теперь вставай, держись за меня. Вот так, хорошо. А теперь в кресло сядем. Я тебя оботру, простынкой прикрою. Ну, даю, даю. Пей, мой хороший. Да не спеши, не спеши, все твое, никто не отнимет. А теперь шоколадку. Боря, нужно. Сначала шоколадку, потом дам еще. А я пока постель сменю. У нас гость, ты услышал? Володя Лозовский приехал. Помнишь Володю? Вижу, что помнишь.
Вижу, что рад. Я так ему и сказала: Борис Федорович обрадуется. Он стал таким видным мужчиной. Но такой же белобрысый. И бриться забывает. Двое сыновей у него, большие уже. Наши тоже были бы уже большие...
Лозовский пересек залу и отвел в сторону занавеску. Наина Евгеньевна снимала с кровати мокрые простыни, протирала клеенчатую подстилку, стелила свежее белье. А в кресле рядом с кроватью сидело что-то огромное, бесформенное, чудовищное: в исподнем, с будто бы вздыбленными белыми длинными вьющимися волосами, с седой неряшливой щетиной на раздутом, как у утопленника, лице, с мутными красными бессмысленными глазами. Тупо, механически двигался слюнявый, перепачканный шоколадом рот.
Это было не человек.
Это было животное.
Лозовский быстро вернулся на кухню и открыл пронзительно заскрипевшую дверцу кухонного буфета. На нижней полке стоял картонный ящик. В ящике теснились бутылки — пустые и полные.
Водка «Московская».
А из спальни все журчал, струился счастливым весенним ручейком голос Наины Евгеньевны:
— Ну вот, все в порядке. А теперь можешь допить. Пей, мой хороший. Я посижу, посижу с тобой. Я никуда не уйду. И ты никуда не уйдешь. Никуда не уйдешь, не уедешь, не улетишь.
Мы уже навсегда вместе. Любимый мой, радость моя, счастье мое...
« — Борис Федорович, вы счастливый человек?..»
Глава пятая
ЦЕНА ВОПРОСА
I
В Москву Лозовский возвращался поездом. Ему нужно было время, чтобы выветрились въевшиеся в него запахи лекарств и мочи, чтобы отойти от нервного напряжения, в котором он находился пять суток в Должанке, когда порывы новороссийского норд-оста били в ставни и пересчитывали черепицу на крыше, а время измерялось не часами и минутами, а истечением глюкозы и физиологических растворов из капельниц, которыми была обставлена кровать с чудовищно огромным неподвижным телом Христича.
Ошеломление, которое Лозовский испытал, когда увидел, во что превратился Борис Федорович Христич, лишило его всякой способности к размышлению, заставило действовать, как при пожаре, когда некогда думать ни о причинах пожара, ни о его последствиях. Не слушая неуверенных возражений Наины Евгеньевны, он смотался в Ейск и по объявлению в местной газете нашел частнопрактикующего нарколога. Нарколога звали Равилем. Он был молодой, из крымских татар, с яйцеобразной, совершенно голой, словно отполированной, головой, с реденькой бородкой и в сильных плюсовых очках, которые делали его темные глаза огромными, как у филина. Он не выразил по поводу экстренного вызова никакого удивления, деловито загрузил в свою «Волгу»-пикап объемистый кофр с медикаментами, заехал за медсестрой, средних лет миловидной татаркой, как понял Лозовский — какой-то своей родственницей. Узнав, что Лозовский приехал на наемной машине, любезно предложил отпустить частника: в «Волге» места хватит.
— Запой тяжелый, — предупредил Лозовский.
— Запои всегда тяжелые, — философски отозвался Равиль, уверенно ведя «Волгу» по шоссе вдоль штормящего Азова. -
Если запой не тяжелый, это не запой, а так — похмелье.
Он что-то сказал по-татарски медсестре, она сердито ответила. Нарколог засмеялся.
— Фатима говорит, что за удовольствия мужчин всегда расплачиваются женщины. Это единственный случай, когда за свои удовольствия мужчины расплачиваются сами. Она говорит: так им, козлам, и надо.
Но когда после осмотра Христича врач вернулся из спальни на кухню, на его хитром татарском лице не было и тени оживления, а глаза из-под толстых линз смотрели хмуро и как бы укоризненно.
— Сколько это продолжается? — спросил он.
— Два года, — ответила Наина Евгеньевна. — Как из Нюды приехали, — объяснила она Лозовскому.
— Два года каждый день?
— Да, каждый день.
— По сколько?
— По бутылке. Последнее время меньше.
— Что он пьет? Покажите.
Наина Евгеньевна проставила на стол початую бутылку «Московской». Нарколог отвинтил пробку, понюхал, потом капнул на руку, растер, снова понюхал.
— Не эрзац, — заключил он. — И то хорошо. И это единственное, что хорошо. Ест?
— Очень мало.
— Сколько он не разговаривает?
— Месяца два. Но он все понимает, я по глазам вижу.
— Его нужно в больницу, немедленно. Вызывайте скорую.
— Нет, он не хочет в больницу, — возразила Наина Евгеньевна и сухо, по-старушечьи поджала губы.
— Что значит хочет или не хочет? — возмутился Равиль. — Он не в том состоянии, когда его нужно спрашивать, чего он хочет!
— Он не поедет в больницу, — твердо повторила Наина Евгеньевна.
— Он умрет, — предупредил нарколог.
— Да, — сказала она. — Я знаю.
— Знаете?!
— Да, доктор. Он не хочет жить.
— Пойдемте покурим, — растерянно предложил Равиль Лозовскому.
— Я не курю.
— Я тоже.
На веранде, стекла которой едва ли не прогибались от напора ветра, он укорил:
— Вы сказали, что это запой. Нет, это самоубийство. Она ему кто — мать?
— Жена.
— Жена?!
— Да.
— Она сумасшедшая! Их обоих нужно лечить! Боюсь, что я ничего не смогу сделать.
— Доктор, вы сделаете все, что сможете. Вы сделаете все, что в ваших силах, — повторил Лозовский. — Большего от вас не требуется. Сколько нужно заплатить — скажете.
— Вы уверены, что это правильное решение?
— Я ни в чем не уверен. Но я хочу знать, что сделал все, что мог.
— Фатима, работаем, — распорядился Равиль, вернувшись в дом. — ЭКГ, все анализы. Купирующие уколы. Транквилизаторы, капельницы. По полной программе.
День переходил в ночь, ночь в день. Незаметно и неостановимо, как время, текла прозрачная жидкость по пластмассовым трубочкам, проникала в вены Христича, вымывала из его крови яды, выходила мочой и острым горячим потом. Наина Евгеньевна и Лозовский дежурили по очереди, медсестра спала на диване в зале. Тут же пристроили раскладушку для Лозовского. Когда раствор в капельнице иссякал, ее будили. Каждое утро приезжал Равиль, назначал новые уколы, вечером звонил по мобильнику медсестре.
Разговаривали они по-татарски, и по тону ясно было, что ничего хорошего не происходит.
В огромном теле и голове Христича шли какие-то процессы, никак не связанные между собой, мозг жил своей жизнью, а отдельные части тела своей. Эта рассогласованность движений разрезанной на части лягушки была жуткой, невыносимо тягостной, как нескончаемая агония.
Лозовский выскакивал во двор, окунался в ветер и дождь со снегом, дышал всей грудью, стараясь надышаться надолго, и возвращался в тускло освещенную ночником спальню, как к покойнику.
Самой страшной была третья ночь. Лицо Христича неожиданно побагровело, большие белые руки задвигались, как бы снимая с тела и отбрасывая что-то липкое. Лозовский разбудил Фатиму. Она ахнула и схватилась за телефон. Через час примчался Равиль на «Волге», следом во двор влетел реанимационный микроавтобус с работающими мигалками. Вместе с Равилем в спальню торопливо прошли два врача в зеленых халатах, у одного был какой-то прибор в футляре, второй обеими руками придерживал на груди полиэтиленовый пакет с чем-то вроде темно-красных помидоров «бычье сердце», но необыкновенно больших. Позже Лозовский узнал, что это были аппарат «искусственная почка» и флаконы с кровью для переливания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Прогремел звонок. Двери раскрылись, во двор вылетел большой оранжевый мяч, по пандусам покатились инвалидные коляски, устремились к мячу, цепляясь друг за друга, сталкиваясь, двор наполнился воплями, криками — обычным гамом школьного двора на большой перемене. В колясках сидели дети с тоненькими, как спички, ногами.
Это был интернат для детей, больных полиомиелитом.
Она сбежала по ступенькам крыльца, на ходу затягивая поясок плаща, кого-то поправила в коляске, кому-то погрозила, кого-то помирила. И вдруг остановилась. Она стояла посреди двора, в мельтешении инвалидных колясок, в детских веселых криках и молча смотрела на Лозовского. Он подошел, уворачиваясь от мяча, лавируя между колясками, и взял ее руки в свои.
Она сказала:
— Ты вернулся.
— Да, — сказал он. — Из Кейптауна.
Она повторила:
— Ты вернулся.
И тогда он сказал ей те слова, которые приготовил и собирался сказать в какой-то совсем другой своей жизни какой— то совсем другой женщине:
— Я тебя люблю. Я любил тебя всю жизнь. Только не знал об этом.
— Идем, — перебила она. — Быстрей.
— Подожди, я не договорил.
— Потом, потом! А то автобус уйдет. Бежим!
— Я на машине.
— На какой?
— На этой.
— Это твоя машина? — поразилась она, и у Лозовского появилось ощущение, что все это уже было, весь этот разговор уже был, он плохо кончился, и сейчас тоже все кончится плохо, скучно, пошло.
— Нет, — сухо сказал он. — Взял у приятеля.
— Ты сошел с ума! А вдруг поцарапаешь? Мы же будем расплачиваться до конца жизни!
— Таньча. Я буду тебе хорошим мужем. Я буду хорошим отцом нашим детям.
— Нет, нет, не спеши. Не спеши, Володя. Потом скажешь. Если захочешь. Поехали.
Она попросила остановиться возле детского сада, молча ушла, через полчаса вернулась, ведя за руку мальчонку лет пяти-шести. Выставила его перед собой, как защиту:
— Вот. Теперь ты знаешь все. Ты что-то хотел сказать?
Лозовский присел на корточки:
— И сколько же нам лет?
— Пять с половиной, — ответила Таня. — В феврале будет шесть.
— Какие же мы белобрысенькие. А чего такой сонный? Не выспался? — спросил Лозовский.
И вдруг замер.
— Как же нас зовут?
— Ягор, — буркнул мальчонка.
— Да, Володя, Егор, — подтвердила она. — А вот отчество у нас — Владимирович...
IV
Станица Должанская обозначилась сначала темной полосой мусора, выброшенного штормом на берег, потом выяснились черные сады, красные черепичные крыши с крестами телевизионных антенн. В домах теплились огни, из ворот выплывали коровы, высыпали овцы, брели по широким выгонам с узким асфальтом посередине и грязными обочинами, блеяньем и мычаньем возвещая о наступлении дня.
Улица Новая, застроенная незатейливыми, как хаты, домами из серого ракушечника, оказалась на краю станицы со стороны степи. Здесь было тише, чем на взморье, дуло поверху, ровно и без тяжелой сырости, сухо. Дом под номером четыре ничем не выделялся среди других домов — с закрытыми на железные засовы ставнями, с палисадниками в шелестящих мальвах, с зацементированными дворами, укрытыми сверху, как маскировочной сетью, виноградными лозами. Утро еще не вошло в дома, улица медленно пробуждалась изнутри бряканьем ведер, скрипом колодезных воротов, горьковатым дымом печей.
Чем-то из детства пахнуло на Лозовского. Отец однажды повез его в затерянную в плавнях кубанскую станицу показать, откуда пошел род казаков Лозовских. Полстаницы были Лозовские с ударением на последнем слоге. Отец тоже был Лозовской, но после войны, когда он демобилизовался и получал гражданские документы, дура-паспортистка написала «Лозовский», так и пошло. Отец страшно злился, так как фамилия была похожа не еврейскую, но переделывать документы не стал — хлопотно, да и в те годы привлекать к себе внимание было небезопасно. После той поездки так и остались в глубинах памяти голубизна мазанок, прохлада глиняных полов под босыми ногами, арбуз с хлебом и особенно горьковатый запах кизячного дыма.
— Рано приехали, — отметил Лозовский. — И в адресе я не очень уверен.
— Родичи? — спросил водитель «шестерки».
— Нет.
— Тогда подождем. Стадо погонят, кто-нибудь выйдет.
Подошло стадо. Со скрипом открылась половинка ворот, высокая худая старуха в телогрейке выгнала хворостиной корову и равнодушно, мельком посмотрела на чужую машину.
Лозовский поспешно вышел из «Жигулей»:
— Бабуся! Не подскажете, Борис Федорович Христич...
Старуха обернулась. Лозовский умолк. Из-под черного монашеского платка на него смотрели нежные глаза газели.
— Наина Евгеньевна?!
Она улыбнулась.
— Володя. Здравствуйте, голубчик. Какими судьбами?
Глаза — вот и все, что осталось от прежней стройной красавицы, какой она была всего десяток лет назад. Темное лицо, ломкая, как сухая вишня, фигура. Сто лет — вот сколько ей было. Сто лет! Она уже не принадлежала этому миру. И оттуда, из другого мира, как с древней иконы, смотрела на Лозовского с мягкой улыбкой. От нехорошего предчувствия у него сжалось сердце.
— Да вот, оказался в ваших краях, решил заехать, — поспешно объяснил он. — Был недавно в Тюмени. Мне сказали, что Борис Федорович приболел. Как он себя чувствует?
Надеюсь, ничего серьезного?
— Заходите, Володя. У нас не бывает гостей. Борис Федорович вам обрадуется.
— Подожди, — кивнул Лозовский водителю и вошел во двор.
Хрипло взлаял, рванул цепь крупный кавказец. Из флигеля выглянул толстый заспанный малый в тельняшке, подозрительно уставился на Лозовского.
— Цыть! — прикрикнула Наина Евгеньевна на пса, а парню сказала: — Это ко мне. Племянник из Армавира. Съезди сменяй баллоны, газ еле идет. Сколько раз говорить?
— Ну съезжу, съезжу, — буркнул малый и скрылся во флигеле.
— Кто это? — спросил Лозовский.
— Та! Помогает по хозяйству.
На захламленной старыми вещами веранде она скинула телогрейку, предложила:
— Раздевайтесь, голубчик. Сейчас дам чувяки.
— Наина Евгеньевна, вы прямо казачка! — засмеялся Лозовский. — «Цыть», «та», «чувяки». Гуторите. Будто всю жизнь здесь живете.
— Всю не всю, но два года — тоже немало.
— Сколько? — переспросил он.
— Два года, третий пошел.
— Вы живете здесь третий год?
— Ну да. Как приехали из Нюды, так и живем. Что вас так удивило?
— Нет-нет, ничего, — растерянно пробормотал Лозовский К веранде примыкала большая комната, зала, с круглым столом посередине, с ковром над диваном, с прикрытым кружевной салфеткой телевизором на ножках в углу, с широкими, уютно поскрипывающими половицами. На стенах — старые семейные фотографии в деревянных рамках под стеклом: смуглые черноусые мужчины в сюртуках и черкесках с газырями, женщины в кружевных накидках.
— Это дом родителей Бориса Федоровича, — негромко объяснила Наина Евгеньевна. — Уже никого не осталось. Когда мы вернулись из Канады, Борис Федорович выкупил дом. И ничего не стал перестраивать. Сказал: пусть все будет, как было.
Одна дверь из залы вела на кухню, другая в дальнюю комнату, в спальню. Как во многих старых кубанских хатах, самих дверей между залой и смежными комнатами не было, проемы были завешены цветными портьерами. Полы блестели, каждая вещь стояла на своем месте. Это был дом, в котором нет детей.
И почему-то остро пахло мочой. В просторной кухне со старинным, во всю стену буфетом, запах перебивался чабрецом и лавандой, сухие пучки которых висели на стенах. Но запах был и здесь — странный, неуместный, тревожащий.
Наина Евгеньевна поставила чайник, захлопотала возле плиты.
— Садитесь, Володя. Сейчас я вас покормлю. Яишенку будете? Молодец, что приехали. Борис Федорович о вас вспоминал. Он всегда очень хорошо о вас говорил. Он говорил, что вы единственный журналист, который не побоялся написать правду. Он сейчас отдыхает. Какой вы стали представительный.
Женились?
— Да уж десять лет.
— Детки есть?
— Двое. Только они уже не детки. Старший на третьем курсе института, младший через год школу заканчивает.
— Как же это? — удивилась она. — Женаты десять лет, а дети такие большие?
— Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, — объяснил Лозовский. — Только я об этом не знал.
— Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей — сухое дерево.
Из глубины дома донесся будто бы стон. Наина Евгеньевна всполошилась:
— Проснулся. Это он вас услышал. Ах ты, Господи, а у меня ничего не готово!
Она поспешно сполоснула белую фаянсовую поильницу — чайник без крышки с плоским носиком, из каких дают пить больным и маленьким детям, набулькала в нее из бутылки, извлеченной из скрипучего шкафа, зашелестела шоколадной фольгой, разламывая плитку на дольки.
Стон повторился — громче и словно требовательно.
— Иду, иду! — крикнула Наина Евгеньевна, обернулась к Лозовскому. — Побудьте, Володя. Иду, Боренька, иду!
Из залы, через открытую дверь кухни, потянуло мочой.
Лозовский поднялся, хотел прикрыть дверь. На пороге задержался, прислушался.
— Все, все, милый, я пришла, — неожиданно молодо, весело журчал, звенел ручейком голос Наины Евгеньевны. — Потерпи секунду, сейчас все получишь. Ох ты, Господи, опять напрудил.
Ну что же ты, горюшко ты мое? Позвал бы, я же все время здесь, рядом. Ну ничего, ничего. Спускай ноги. А теперь вставай, держись за меня. Вот так, хорошо. А теперь в кресло сядем. Я тебя оботру, простынкой прикрою. Ну, даю, даю. Пей, мой хороший. Да не спеши, не спеши, все твое, никто не отнимет. А теперь шоколадку. Боря, нужно. Сначала шоколадку, потом дам еще. А я пока постель сменю. У нас гость, ты услышал? Володя Лозовский приехал. Помнишь Володю? Вижу, что помнишь.
Вижу, что рад. Я так ему и сказала: Борис Федорович обрадуется. Он стал таким видным мужчиной. Но такой же белобрысый. И бриться забывает. Двое сыновей у него, большие уже. Наши тоже были бы уже большие...
Лозовский пересек залу и отвел в сторону занавеску. Наина Евгеньевна снимала с кровати мокрые простыни, протирала клеенчатую подстилку, стелила свежее белье. А в кресле рядом с кроватью сидело что-то огромное, бесформенное, чудовищное: в исподнем, с будто бы вздыбленными белыми длинными вьющимися волосами, с седой неряшливой щетиной на раздутом, как у утопленника, лице, с мутными красными бессмысленными глазами. Тупо, механически двигался слюнявый, перепачканный шоколадом рот.
Это было не человек.
Это было животное.
Лозовский быстро вернулся на кухню и открыл пронзительно заскрипевшую дверцу кухонного буфета. На нижней полке стоял картонный ящик. В ящике теснились бутылки — пустые и полные.
Водка «Московская».
А из спальни все журчал, струился счастливым весенним ручейком голос Наины Евгеньевны:
— Ну вот, все в порядке. А теперь можешь допить. Пей, мой хороший. Я посижу, посижу с тобой. Я никуда не уйду. И ты никуда не уйдешь. Никуда не уйдешь, не уедешь, не улетишь.
Мы уже навсегда вместе. Любимый мой, радость моя, счастье мое...
« — Борис Федорович, вы счастливый человек?..»
Глава пятая
ЦЕНА ВОПРОСА
I
В Москву Лозовский возвращался поездом. Ему нужно было время, чтобы выветрились въевшиеся в него запахи лекарств и мочи, чтобы отойти от нервного напряжения, в котором он находился пять суток в Должанке, когда порывы новороссийского норд-оста били в ставни и пересчитывали черепицу на крыше, а время измерялось не часами и минутами, а истечением глюкозы и физиологических растворов из капельниц, которыми была обставлена кровать с чудовищно огромным неподвижным телом Христича.
Ошеломление, которое Лозовский испытал, когда увидел, во что превратился Борис Федорович Христич, лишило его всякой способности к размышлению, заставило действовать, как при пожаре, когда некогда думать ни о причинах пожара, ни о его последствиях. Не слушая неуверенных возражений Наины Евгеньевны, он смотался в Ейск и по объявлению в местной газете нашел частнопрактикующего нарколога. Нарколога звали Равилем. Он был молодой, из крымских татар, с яйцеобразной, совершенно голой, словно отполированной, головой, с реденькой бородкой и в сильных плюсовых очках, которые делали его темные глаза огромными, как у филина. Он не выразил по поводу экстренного вызова никакого удивления, деловито загрузил в свою «Волгу»-пикап объемистый кофр с медикаментами, заехал за медсестрой, средних лет миловидной татаркой, как понял Лозовский — какой-то своей родственницей. Узнав, что Лозовский приехал на наемной машине, любезно предложил отпустить частника: в «Волге» места хватит.
— Запой тяжелый, — предупредил Лозовский.
— Запои всегда тяжелые, — философски отозвался Равиль, уверенно ведя «Волгу» по шоссе вдоль штормящего Азова. -
Если запой не тяжелый, это не запой, а так — похмелье.
Он что-то сказал по-татарски медсестре, она сердито ответила. Нарколог засмеялся.
— Фатима говорит, что за удовольствия мужчин всегда расплачиваются женщины. Это единственный случай, когда за свои удовольствия мужчины расплачиваются сами. Она говорит: так им, козлам, и надо.
Но когда после осмотра Христича врач вернулся из спальни на кухню, на его хитром татарском лице не было и тени оживления, а глаза из-под толстых линз смотрели хмуро и как бы укоризненно.
— Сколько это продолжается? — спросил он.
— Два года, — ответила Наина Евгеньевна. — Как из Нюды приехали, — объяснила она Лозовскому.
— Два года каждый день?
— Да, каждый день.
— По сколько?
— По бутылке. Последнее время меньше.
— Что он пьет? Покажите.
Наина Евгеньевна проставила на стол початую бутылку «Московской». Нарколог отвинтил пробку, понюхал, потом капнул на руку, растер, снова понюхал.
— Не эрзац, — заключил он. — И то хорошо. И это единственное, что хорошо. Ест?
— Очень мало.
— Сколько он не разговаривает?
— Месяца два. Но он все понимает, я по глазам вижу.
— Его нужно в больницу, немедленно. Вызывайте скорую.
— Нет, он не хочет в больницу, — возразила Наина Евгеньевна и сухо, по-старушечьи поджала губы.
— Что значит хочет или не хочет? — возмутился Равиль. — Он не в том состоянии, когда его нужно спрашивать, чего он хочет!
— Он не поедет в больницу, — твердо повторила Наина Евгеньевна.
— Он умрет, — предупредил нарколог.
— Да, — сказала она. — Я знаю.
— Знаете?!
— Да, доктор. Он не хочет жить.
— Пойдемте покурим, — растерянно предложил Равиль Лозовскому.
— Я не курю.
— Я тоже.
На веранде, стекла которой едва ли не прогибались от напора ветра, он укорил:
— Вы сказали, что это запой. Нет, это самоубийство. Она ему кто — мать?
— Жена.
— Жена?!
— Да.
— Она сумасшедшая! Их обоих нужно лечить! Боюсь, что я ничего не смогу сделать.
— Доктор, вы сделаете все, что сможете. Вы сделаете все, что в ваших силах, — повторил Лозовский. — Большего от вас не требуется. Сколько нужно заплатить — скажете.
— Вы уверены, что это правильное решение?
— Я ни в чем не уверен. Но я хочу знать, что сделал все, что мог.
— Фатима, работаем, — распорядился Равиль, вернувшись в дом. — ЭКГ, все анализы. Купирующие уколы. Транквилизаторы, капельницы. По полной программе.
День переходил в ночь, ночь в день. Незаметно и неостановимо, как время, текла прозрачная жидкость по пластмассовым трубочкам, проникала в вены Христича, вымывала из его крови яды, выходила мочой и острым горячим потом. Наина Евгеньевна и Лозовский дежурили по очереди, медсестра спала на диване в зале. Тут же пристроили раскладушку для Лозовского. Когда раствор в капельнице иссякал, ее будили. Каждое утро приезжал Равиль, назначал новые уколы, вечером звонил по мобильнику медсестре.
Разговаривали они по-татарски, и по тону ясно было, что ничего хорошего не происходит.
В огромном теле и голове Христича шли какие-то процессы, никак не связанные между собой, мозг жил своей жизнью, а отдельные части тела своей. Эта рассогласованность движений разрезанной на части лягушки была жуткой, невыносимо тягостной, как нескончаемая агония.
Лозовский выскакивал во двор, окунался в ветер и дождь со снегом, дышал всей грудью, стараясь надышаться надолго, и возвращался в тускло освещенную ночником спальню, как к покойнику.
Самой страшной была третья ночь. Лицо Христича неожиданно побагровело, большие белые руки задвигались, как бы снимая с тела и отбрасывая что-то липкое. Лозовский разбудил Фатиму. Она ахнула и схватилась за телефон. Через час примчался Равиль на «Волге», следом во двор влетел реанимационный микроавтобус с работающими мигалками. Вместе с Равилем в спальню торопливо прошли два врача в зеленых халатах, у одного был какой-то прибор в футляре, второй обеими руками придерживал на груди полиэтиленовый пакет с чем-то вроде темно-красных помидоров «бычье сердце», но необыкновенно больших. Позже Лозовский узнал, что это были аппарат «искусственная почка» и флаконы с кровью для переливания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40