Волей-неволей Андрею пришлось свернуть с тропинки на машинную и тележную дорогу, иначе он и впрямь заплутает и уйдет Бог знает куда.
Но и на машинной дороге, на шляху ему тоже особой удачи не было. До блокпоста с остатками порушенного шлагбаума и обрывками колючей проволоки Андрей дошел вроде бы вполне благополучно, лишь в двух местах наткнувшись в потемках на выросшие прямо в песчаной, прежде глубокой колее десятилетнего возраста сосны и ели. А дальше за шлагбаумом и постовой тоже порушенной будкой молодые эти сосенки и ели встали перед беглецом уже настоящей стеной. Дорога между ними едва-едва угадывалась, и Андрею приходилось выверять каждый шаг, чтоб и тут не сбиться с пути, не заплутать. Впору было пользоваться компасом и картой. Знать бы, предвидеть подобную неожиданность, Андрей, может, и действительно запасся бы ими. Но ему ведь и в голову не пришло, что всего за десять-двенадцать лет дорога в Кувшинки к его родительскому дому так непроходимо зарастет лесом и кустарником. На несколько мгновений Андрей даже испугался: а вдруг он вообще идет в никуда, и за этим лесом на сотни, тысячи километров нет никакого жилья, нет Кувшинок с их крытыми шифером и по старинке тесом домами-хатами, с их неширокими улочками и переулками, с частыми колодцами вдоль заборов, с церковью и школой на берегу речки – нет ничего, всюду лишь глухой, непроходимый лес, в котором человека ждет неминуемая страшная смерть.
Страхи эти, может быть, и вовсе овладели бы Андреем, заставив его малодушно повернуть назад к спасительным городским огням, но он вовремя опять взглянул на небо, обнаружил там вначале Большую, а потом и Малую Медведицу, с конечной ее Полярной звездой, которая, сколько помнит Андрей, всегда висела в ночи точно над деревенской их церковью, и стал метить теперь на нее, твердо и непоколебимо уверенный, что раз горит на небе Полярная звезда, то, значит, где-то внизу под ней есть и церковь Архангела Михаила, и школа, и речка, и родные Кувшинки.
Утвердившись в этой вере, Андрей легко приспособился ко всем превратностям дороги, безошибочно узнавая колею, шлях хотя бы по той простой примете, что по обе стороны от него в боровом лесу еще кое-где белели последние островки снега, а здесь, в неокрепшем, жиденьком молодняке снег уже весь истаял, и было черным-черно.
Андрей поправил лямки рюкзака, осторожно закурил и, тая огонек сигареты в рукаве бушлата, стал по-медвежьи проламываться сквозь заросли сосняка и ельника, обретая от этой ночной борьбы немалую уверенность в себе, отгоняя за каждым рывком все дальше и дальше в глубь леса глупые свои страхи и сомнения. Молодые сосенки и ели, словно чувствуя силу Андрея, расступались перед ним, давали дорогу, лишь изредка, да и то робко и не больно, задевая его за плечи.
Занятый поиском дороги и сражением с самозваным нестойким еще подлеском, Андрей понапрасну не терзал себя никакими посторонними мыслями и очень радовался, что все его прошлое, устав поспевать за ним, осталось теперь пусть и за порушенным, но все-таки блокпостом. Сюда, в зону, ему дороги нет.
Но так было лишь до первого привала. Когда же Андрей, сняв рюкзак, присел на сломанной ветром и бурей сосне, прошлое неотвратимо догнало его. Правда, уже не фронтовое, не военное, а гражданское, те два каких-то сереньких, тусклых года, которые он прожил в заброшенной «хрущевке» настоящим отшельником.
Переселившись туда, Андрей поначалу обрадовался своей свободе и независимости. Никто ему был больше не указ: ни отцы-командиры, ни Лена с Наташей, ни мнимые друзья-товарищи, от которых в любой момент так и жди предательства, удара в спину. Отвечал Андрей теперь тоже только за одного себя, не видя, не ощущая за спиной подчиненно-подопечных.
Просыпался Андрей в половине седьмого, делал, опять-таки больше по привычке, чем по необходимости, вялую, необременительную зарядку, выпивал чашку чая или кофе с бутербродом и шел на работу, которая находилась всего в двух кварталах от нового его жилья. Многие сослуживцы Андрею завидовали: не надо ездить в троллейбусах и трамваях, тратиться на дорогостоящие маршрутки, мерзнуть на остановках, бесцельно теряя время, ругаться с вечно раздраженными пассажирами и кондукторами. Андрей зависть сослуживцев понимал и, в общем-то, готов был поменяться с любым из них, живущих в более отдаленных районах. На свежем воздухе, на природе Андрей теперь за целые сутки всего и пребывал что во время этих двадцатиминутных путешествий-прогулок на работу и с работы. Врачи же ему настоятельно советовали для пользы и укрепления здоровья находиться на свежем воздухе как можно дольше. Так что удлинить путешествия Андрею, наверное, стоило бы. Ведь больше он никуда не ходил: ни в кино, ни в театры, ни на охоту-рыбалку, ни в гости к друзьям и знакомым (хотя многие Андрея и приглашали). Проведя смену в несмолкаемом шуме и грохоте молотков, он, словно рак-отшельник, запирался в своей клетушке и безвылазно сидел там, никого не впуская к себе, не испытывая никакой потребности в общении. Сослуживцы, и особенно из пьющих и выпивающих, нередко обижались на Андрея за это, намекая в дни получки, что неплохо бы собраться в холостяцкой его келье за рюмкой хорошего вина или водки, вдалеке от придирчивых, вечно обозленных жен. Но Андрей на это не шел, сторонился выпивок, шумных, драчливых мужиков, от которых после не отобьешься, будут с утра до ночи стучаться к нему в квартиру с бутылками в карманах, беспокоить соседей, жильцов да и его самого поднимать, словно по тревоге, требуя соучастия в загулах. А Андрею, кроме покоя, ничего больше не было нужно. Сослуживцы, видя такое его отчуждение, постепенно отстали и даже начали сторониться, а может, в чем и подозревать: как же, бывший офицер, «афганец» и «чеченец», герой малых войн, им, опустившимся с прежних своих высот кандидатов наук, врачей, партработников и преподавателей, не чета, не ровня. Андрей на все эти подозрения нисколько не обижался. Наоборот, они его устраивали: сослуживцы жили своей жизнью, общественно-газетной, суетной, а он своей – одиночной и молчаливой.
Лену и Наташу за два года Андрей видел только один раз. В выходной, субботний день он пробирался в аптеку за лекарствами (раны к тому времени Андрея вроде бы уже не беспокоили, а вот контуженая голова нет-нет да и шла кругом, туманом, и волей-неволей приходилось глотать всякие таблетки) и вдруг увидел прежнее свое семейство на Пушкинской центральной улице. В сопровождении нового мужа и отца, дородного богато одетого мужчины, Лена с Наташей как раз выходили из иномарки, «форда», чтоб в следующую минуту подняться по высоким ступенькам только что открывшегося модного магазина «Аристократ». Судя по их машине, по нарядам и даже по походке, все трое действительно чувствовали, осознавали себя аристократами и вполне законно гордились этим вновь приобретенным званием. Женщины с двух сторон преданно и чуточку вызывающе, в надежде, что многие их видят и, конечно же, завидуют, льнули к главе семейства (до Андрея дошли слухи, что мужик этот – зам генерального директора какой-то нефтяной или газовой компании, обосновавшейся в городе), и особенно нежно клонилась к нему, жалась Наташа. К своему удивлению, Андрей при виде всего этого зрелища не испытал никакой ревности или хотя бы обиды. Наоборот, он вполне искренне порадовался, что у Лены и Наташи все складывается так хорошо и надежно. После стольких лет нищеты, вечного страха за непутевого воюющего мужа, а значит, и за себя, за свое возможное сиротство, они заслужили (и достойны) этого женского счастья: дорогих и часто меняющихся нарядов, иностранной машины, сытной еды и, главное, уверенности в том, что завтрашний день будет таким же счастливым, как и нынешний. На душе у Андрея, пожалуй, остался лишь небольшой осадок (что-то больно и обжигающе, словно касательное ранение, задело его) при взгляде на Наташу. В подростковой, взрослеющей своей жизни она к Андрею так никогда не клонилась и не жалась, как к новому, приемному отцу, отчиму. Но вины ее в этом, конечно, никакой не было. Вина осталась (и останется навсегда) за Андреем, хорошим солдатом, но плохим отцом.
Встреча с Леной и Наташей вроде бы никак не повлияла на Андрея – увидел и забыл. Но на самом деле повлияла, да еще как. Андрей вдруг словно проснулся от долгой изнурительной спячки, огляделся по сторонам и ужаснулся от увиденного. До этого гражданская жизнь казалась ему вполне благополучной или, по крайней мере, сносной. В домах относительно тепло и относительно сытно, бомбы и снаряды на голову не падают – чего еще надо. Но это было не так и даже совсем не так. Война шла и здесь, на гражданке, и, может быть, еще более ожесточенная, чем в Афганистане или в Чечне. Война за каждую улицу, за каждый дом, за каждый подъезд и квартиру. Тут тоже были и свои артналеты, и бомбежки, и свои зачистки, и свои бесчисленные, миллионные жертвы.
Но на реальной войне смерть оправдана и даже необходима: без нее не бывает ни побед, ни поражений. Война – это, в общем-то, жизнь смерти во всей ее будничной простоте. Она рождается при каждом выстреле, при каждом полете пули и снаряда, тайно присутствует между солдат и офицеров, сидит с ними у костра, бредет рядом по горным тропам и пескам, наугад выбирая свою жертву, она ненасытна и, самое страшное, – вечна. Это жизнь всегда случайная и конечная, а смерть, увы, бессмертна. Там, где у жизни конец, – у смерти лишь торжествующее начало. Кто выбрал себе профессию военного, тот должен это хорошо знать и не пугаться на войне смерти, какой бы тяжелой и страшной она ни была.
Но то на войне! А здесь, в мирной жизни, ради которой война и ведется («бой идет не ради славы, ради жизни на земле»), почему смерть тоже везде торжествует и празднует победу?! Причем часто еще более страшную, чем в бою. Пока Андрей и ему подобные воевали, отстаивая, каким говорили, честь и достоинство великой державы, она при полном попустительстве этой державы проникла к ним в тыл и полностью овладела необъятным пространством от моря и до моря. Стоит только выглянуть в окно, чтоб увидеть: вот она – рядом. Ведь нельзя же назвать жизнью жалкое существование заживо гниющих бомжей, которые с утра до ночи снуют возле мусорных баков, кормятся объедками, отлавливают для еды бродячих котов и собак; или существование бездомных детей, тысячами прозябающих и тысячами умирающих в подвалах и полузвериных норах вдоль теплотрасс; или обездоленных стариков и старух, в одночасье превратившихся в нищих и теперь вынужденных наподобие Васи Горбуна стоять с протянутой рукой на паперти и у подъездов богатых офисов; или молодых женщин, добровольно идущих ради куска хлеба на поругание и в рабство; и еще сотни и сотни подобных «или».
Так за что же воевал Андрей?! За жизнь или за смерть?! И если за жизнь, то за какую?! За ту, которую нежданно-негаданно обрели Лена с Наташей, или за убогое, полунищее да еще и презираемое счастливчиками существование миллионов простых, обыкновенных людей?!
Скорее всего, за жизнь первых, потому что жизнь вторых нынче не в цене, она опозорена и унижена до последнего предела и сплошь и рядом страшней любой, самой мучительной смерти.
Жестокие эти, болезненные мысли стали роиться в контуженой голове Андрея с нарастающей навязчивой силой. Они не отпускали его ни на работе, когда он с остервенением вколачивал в сырые, с трудом распиленные доски гвозди, ни дома, в крошечной, похожей скорее на собачью конуру, чем на человеческое жилье, квартире. На беду Андрей купил себе маленький переносной телевизор с экраном в две ладони шириной. Он думал, что этот телевизор будет хоть как-то скрашивать по вечерам одинокую его, отшельническую жизнь. Но получилось обратное. То, что Андрей видел изо дня в день на экране, просто ужасало его. Какой канал ни включи, всюду разговор только о смерти, о войнах, об автомобильных и авиационных катастрофах, о наводнениях, пожарах, взрывах, о заказных и случайных убийствах, о наркоманах, проститутках, дезертирах. А между этим бесконечные презентации, юбилеи, съезды и сборища мифических каких-то партий и союзов, шоу и бизнес-шоу, поистине напоминающие пир во время чумы. О простых же людях, о том, что творится сейчас в селах и деревнях, на фабриках и заводах, ни слова, ни полслова, как будто все эти безостановочно говорящие, танцующие и жующие и не подозревают, что кто-то их кормит, одевает и обувает. Хотя, конечно, подозревают и даже знают наверняка, не зря же все такие ученые и умные, но презирают своих кормильцев до глубины души (уж чему-чему, а этому за десять лет научились), считают их быдлом, существами низшего, рабского толка.
О кино и вовсе говорить не приходится. У Андрея сложилось такое впечатление, что все фильмы, и американские, и последние наши, только и создаются затем, чтоб показать, как люди убивают друг друга, как научились убивать. В один из выходных Андрей не поленился и подсчитал, сколько же на экране гибнет людей за день, и поначалу даже не поверил сам себе – несколько сот человек – полностью укомплектованный полк. Причем это всего лишь на трех каналах, которые брал его допотопный телевизор, а если посчитать на всех, то будет никак не меньше дивизии. Герои, правда, гибли редко (а если и гибли, то уж поистине героически, показно, вышибая малодушную слезу у зрителей), в основном же умирали люди безымянные, охранники с той и другой стороны, боевики, полицейские и бессчетно солдаты. Они горели в огне, тонули в речках и морях, гибли во время взрывов и пожаров, буднично падали мертвыми в перестрелках и погонях. Об их смерти и гибели не стоило даже задумываться (тем более жалеть их), как будто у этих людей не было ни матерей, ни отцов, ни любящих жен и невест, как будто они родились бездушными роботами, главное предназначение которых в жизни – безжалостно убивать и так же безжалостно быть убитыми.
Окончательно доломала Андрея и подтолкнула к бегству история на работе, в тарном их безвестном цеху. Стучали они, стучали молотками, гнали, словно в бездонную прорву, ящики, которые оптом и в розницу забирали торговцы фруктами, в основном из южных сопредельных теперь стран, да немного ликеро-водочные повсеместно плодящиеся заводы, – и вдруг прошел слух, что цех закрывается. Его выкупает у мебельной фабрики базарный магнат Савельев, чтобы превратить еще в один рынок, в ярмарку. Само собой разумеется, что рабочих с их низкой и даже нижайшей квалификацией просто выбрасывали на улицу. Андрей и подобные ему военные пенсионеры пережить этот разгром и разгон еще кое-как могли. Все-таки у каждого была хоть и не больно хлебная, но пенсия. По-человечески жить на нее, конечно, нельзя, но существовать можно, А вот что делать мужикам, у которых тарная их, гвоздобойная работа единственное средство пропитания и прокормления семьи?! Они и начали бунтовать, сопротивляться, устраивать всякие митинги, сходки, добиваться правды у начальства: и своего, фабричного, и городского, приглашали в цех каких-то убого-беспомощных юристов, депутатов. Андрей тоже ходил на все эти митинги, хотя заведомо знал, что ничего у мужиков – бунтарей и протестантов – не получится. Не помогут им ни юристы, ни депутаты. Деньги-то у Савельева, а не у них. Нынче же главная сила – деньги, за ними и правда, и неправда, и жизнь, и смерть. Андрей к тому времени уже хорошо понял подлый этот закон новой гражданской жизни. А вот сослуживцы его, несмотря на то что многие с серьезным образованием и умом, похоже, не поняли или поняли, но по советскому своему воспитанию не хотели смириться.
Главным организатором сопротивления выступил начальник цеха, свойский, доступный всем работягам мужик предпенсионного возраста Павел Иванович. В тарном цехе он проработал всю свою жизнь, без малого сорок лет, и теперь расстаться с ним для Павла Ивановича было равно смерти. Он не имел никакого образования (вернее имел: профтехучилище, которое закончил в начале шестидесятых годов здесь же, при фабрике, но что оно значило?) и до начальника цеха дорос лишь благодаря своему усердию и незлобивому характеру. Теперь же, оказавшись на улице, он попадал в самое бедственное положение: до пенсии еще два или три года, возраст преклонный, здоровья нет, все растрачено в холодном, продуваемом всеми ветрами цехе, сколько-нибудь серьезной специальности тоже нет (забивать гвозди – это не специальность), и кому он нужен такой советско-брошенный, не сумевший умереть вовремя, еще при советской власти? Впрочем, Павла Ивановича, не будь он столь настырным, фабричное начальство или даже тот же Савельев подобрали бы, нашли бы ему какую-нибудь бросовую должностишку. К примеру, на вновь организованной ярмарке, где савельевские эмиссары (сам он, понятно, в цехе не появлялся) обещали в случае мирного и скорейшего исхода переговоров, оставить человек десять-пятнадцать, целую бригаду грузчиками, уборщиками, сторожами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Но и на машинной дороге, на шляху ему тоже особой удачи не было. До блокпоста с остатками порушенного шлагбаума и обрывками колючей проволоки Андрей дошел вроде бы вполне благополучно, лишь в двух местах наткнувшись в потемках на выросшие прямо в песчаной, прежде глубокой колее десятилетнего возраста сосны и ели. А дальше за шлагбаумом и постовой тоже порушенной будкой молодые эти сосенки и ели встали перед беглецом уже настоящей стеной. Дорога между ними едва-едва угадывалась, и Андрею приходилось выверять каждый шаг, чтоб и тут не сбиться с пути, не заплутать. Впору было пользоваться компасом и картой. Знать бы, предвидеть подобную неожиданность, Андрей, может, и действительно запасся бы ими. Но ему ведь и в голову не пришло, что всего за десять-двенадцать лет дорога в Кувшинки к его родительскому дому так непроходимо зарастет лесом и кустарником. На несколько мгновений Андрей даже испугался: а вдруг он вообще идет в никуда, и за этим лесом на сотни, тысячи километров нет никакого жилья, нет Кувшинок с их крытыми шифером и по старинке тесом домами-хатами, с их неширокими улочками и переулками, с частыми колодцами вдоль заборов, с церковью и школой на берегу речки – нет ничего, всюду лишь глухой, непроходимый лес, в котором человека ждет неминуемая страшная смерть.
Страхи эти, может быть, и вовсе овладели бы Андреем, заставив его малодушно повернуть назад к спасительным городским огням, но он вовремя опять взглянул на небо, обнаружил там вначале Большую, а потом и Малую Медведицу, с конечной ее Полярной звездой, которая, сколько помнит Андрей, всегда висела в ночи точно над деревенской их церковью, и стал метить теперь на нее, твердо и непоколебимо уверенный, что раз горит на небе Полярная звезда, то, значит, где-то внизу под ней есть и церковь Архангела Михаила, и школа, и речка, и родные Кувшинки.
Утвердившись в этой вере, Андрей легко приспособился ко всем превратностям дороги, безошибочно узнавая колею, шлях хотя бы по той простой примете, что по обе стороны от него в боровом лесу еще кое-где белели последние островки снега, а здесь, в неокрепшем, жиденьком молодняке снег уже весь истаял, и было черным-черно.
Андрей поправил лямки рюкзака, осторожно закурил и, тая огонек сигареты в рукаве бушлата, стал по-медвежьи проламываться сквозь заросли сосняка и ельника, обретая от этой ночной борьбы немалую уверенность в себе, отгоняя за каждым рывком все дальше и дальше в глубь леса глупые свои страхи и сомнения. Молодые сосенки и ели, словно чувствуя силу Андрея, расступались перед ним, давали дорогу, лишь изредка, да и то робко и не больно, задевая его за плечи.
Занятый поиском дороги и сражением с самозваным нестойким еще подлеском, Андрей понапрасну не терзал себя никакими посторонними мыслями и очень радовался, что все его прошлое, устав поспевать за ним, осталось теперь пусть и за порушенным, но все-таки блокпостом. Сюда, в зону, ему дороги нет.
Но так было лишь до первого привала. Когда же Андрей, сняв рюкзак, присел на сломанной ветром и бурей сосне, прошлое неотвратимо догнало его. Правда, уже не фронтовое, не военное, а гражданское, те два каких-то сереньких, тусклых года, которые он прожил в заброшенной «хрущевке» настоящим отшельником.
Переселившись туда, Андрей поначалу обрадовался своей свободе и независимости. Никто ему был больше не указ: ни отцы-командиры, ни Лена с Наташей, ни мнимые друзья-товарищи, от которых в любой момент так и жди предательства, удара в спину. Отвечал Андрей теперь тоже только за одного себя, не видя, не ощущая за спиной подчиненно-подопечных.
Просыпался Андрей в половине седьмого, делал, опять-таки больше по привычке, чем по необходимости, вялую, необременительную зарядку, выпивал чашку чая или кофе с бутербродом и шел на работу, которая находилась всего в двух кварталах от нового его жилья. Многие сослуживцы Андрею завидовали: не надо ездить в троллейбусах и трамваях, тратиться на дорогостоящие маршрутки, мерзнуть на остановках, бесцельно теряя время, ругаться с вечно раздраженными пассажирами и кондукторами. Андрей зависть сослуживцев понимал и, в общем-то, готов был поменяться с любым из них, живущих в более отдаленных районах. На свежем воздухе, на природе Андрей теперь за целые сутки всего и пребывал что во время этих двадцатиминутных путешествий-прогулок на работу и с работы. Врачи же ему настоятельно советовали для пользы и укрепления здоровья находиться на свежем воздухе как можно дольше. Так что удлинить путешествия Андрею, наверное, стоило бы. Ведь больше он никуда не ходил: ни в кино, ни в театры, ни на охоту-рыбалку, ни в гости к друзьям и знакомым (хотя многие Андрея и приглашали). Проведя смену в несмолкаемом шуме и грохоте молотков, он, словно рак-отшельник, запирался в своей клетушке и безвылазно сидел там, никого не впуская к себе, не испытывая никакой потребности в общении. Сослуживцы, и особенно из пьющих и выпивающих, нередко обижались на Андрея за это, намекая в дни получки, что неплохо бы собраться в холостяцкой его келье за рюмкой хорошего вина или водки, вдалеке от придирчивых, вечно обозленных жен. Но Андрей на это не шел, сторонился выпивок, шумных, драчливых мужиков, от которых после не отобьешься, будут с утра до ночи стучаться к нему в квартиру с бутылками в карманах, беспокоить соседей, жильцов да и его самого поднимать, словно по тревоге, требуя соучастия в загулах. А Андрею, кроме покоя, ничего больше не было нужно. Сослуживцы, видя такое его отчуждение, постепенно отстали и даже начали сторониться, а может, в чем и подозревать: как же, бывший офицер, «афганец» и «чеченец», герой малых войн, им, опустившимся с прежних своих высот кандидатов наук, врачей, партработников и преподавателей, не чета, не ровня. Андрей на все эти подозрения нисколько не обижался. Наоборот, они его устраивали: сослуживцы жили своей жизнью, общественно-газетной, суетной, а он своей – одиночной и молчаливой.
Лену и Наташу за два года Андрей видел только один раз. В выходной, субботний день он пробирался в аптеку за лекарствами (раны к тому времени Андрея вроде бы уже не беспокоили, а вот контуженая голова нет-нет да и шла кругом, туманом, и волей-неволей приходилось глотать всякие таблетки) и вдруг увидел прежнее свое семейство на Пушкинской центральной улице. В сопровождении нового мужа и отца, дородного богато одетого мужчины, Лена с Наташей как раз выходили из иномарки, «форда», чтоб в следующую минуту подняться по высоким ступенькам только что открывшегося модного магазина «Аристократ». Судя по их машине, по нарядам и даже по походке, все трое действительно чувствовали, осознавали себя аристократами и вполне законно гордились этим вновь приобретенным званием. Женщины с двух сторон преданно и чуточку вызывающе, в надежде, что многие их видят и, конечно же, завидуют, льнули к главе семейства (до Андрея дошли слухи, что мужик этот – зам генерального директора какой-то нефтяной или газовой компании, обосновавшейся в городе), и особенно нежно клонилась к нему, жалась Наташа. К своему удивлению, Андрей при виде всего этого зрелища не испытал никакой ревности или хотя бы обиды. Наоборот, он вполне искренне порадовался, что у Лены и Наташи все складывается так хорошо и надежно. После стольких лет нищеты, вечного страха за непутевого воюющего мужа, а значит, и за себя, за свое возможное сиротство, они заслужили (и достойны) этого женского счастья: дорогих и часто меняющихся нарядов, иностранной машины, сытной еды и, главное, уверенности в том, что завтрашний день будет таким же счастливым, как и нынешний. На душе у Андрея, пожалуй, остался лишь небольшой осадок (что-то больно и обжигающе, словно касательное ранение, задело его) при взгляде на Наташу. В подростковой, взрослеющей своей жизни она к Андрею так никогда не клонилась и не жалась, как к новому, приемному отцу, отчиму. Но вины ее в этом, конечно, никакой не было. Вина осталась (и останется навсегда) за Андреем, хорошим солдатом, но плохим отцом.
Встреча с Леной и Наташей вроде бы никак не повлияла на Андрея – увидел и забыл. Но на самом деле повлияла, да еще как. Андрей вдруг словно проснулся от долгой изнурительной спячки, огляделся по сторонам и ужаснулся от увиденного. До этого гражданская жизнь казалась ему вполне благополучной или, по крайней мере, сносной. В домах относительно тепло и относительно сытно, бомбы и снаряды на голову не падают – чего еще надо. Но это было не так и даже совсем не так. Война шла и здесь, на гражданке, и, может быть, еще более ожесточенная, чем в Афганистане или в Чечне. Война за каждую улицу, за каждый дом, за каждый подъезд и квартиру. Тут тоже были и свои артналеты, и бомбежки, и свои зачистки, и свои бесчисленные, миллионные жертвы.
Но на реальной войне смерть оправдана и даже необходима: без нее не бывает ни побед, ни поражений. Война – это, в общем-то, жизнь смерти во всей ее будничной простоте. Она рождается при каждом выстреле, при каждом полете пули и снаряда, тайно присутствует между солдат и офицеров, сидит с ними у костра, бредет рядом по горным тропам и пескам, наугад выбирая свою жертву, она ненасытна и, самое страшное, – вечна. Это жизнь всегда случайная и конечная, а смерть, увы, бессмертна. Там, где у жизни конец, – у смерти лишь торжествующее начало. Кто выбрал себе профессию военного, тот должен это хорошо знать и не пугаться на войне смерти, какой бы тяжелой и страшной она ни была.
Но то на войне! А здесь, в мирной жизни, ради которой война и ведется («бой идет не ради славы, ради жизни на земле»), почему смерть тоже везде торжествует и празднует победу?! Причем часто еще более страшную, чем в бою. Пока Андрей и ему подобные воевали, отстаивая, каким говорили, честь и достоинство великой державы, она при полном попустительстве этой державы проникла к ним в тыл и полностью овладела необъятным пространством от моря и до моря. Стоит только выглянуть в окно, чтоб увидеть: вот она – рядом. Ведь нельзя же назвать жизнью жалкое существование заживо гниющих бомжей, которые с утра до ночи снуют возле мусорных баков, кормятся объедками, отлавливают для еды бродячих котов и собак; или существование бездомных детей, тысячами прозябающих и тысячами умирающих в подвалах и полузвериных норах вдоль теплотрасс; или обездоленных стариков и старух, в одночасье превратившихся в нищих и теперь вынужденных наподобие Васи Горбуна стоять с протянутой рукой на паперти и у подъездов богатых офисов; или молодых женщин, добровольно идущих ради куска хлеба на поругание и в рабство; и еще сотни и сотни подобных «или».
Так за что же воевал Андрей?! За жизнь или за смерть?! И если за жизнь, то за какую?! За ту, которую нежданно-негаданно обрели Лена с Наташей, или за убогое, полунищее да еще и презираемое счастливчиками существование миллионов простых, обыкновенных людей?!
Скорее всего, за жизнь первых, потому что жизнь вторых нынче не в цене, она опозорена и унижена до последнего предела и сплошь и рядом страшней любой, самой мучительной смерти.
Жестокие эти, болезненные мысли стали роиться в контуженой голове Андрея с нарастающей навязчивой силой. Они не отпускали его ни на работе, когда он с остервенением вколачивал в сырые, с трудом распиленные доски гвозди, ни дома, в крошечной, похожей скорее на собачью конуру, чем на человеческое жилье, квартире. На беду Андрей купил себе маленький переносной телевизор с экраном в две ладони шириной. Он думал, что этот телевизор будет хоть как-то скрашивать по вечерам одинокую его, отшельническую жизнь. Но получилось обратное. То, что Андрей видел изо дня в день на экране, просто ужасало его. Какой канал ни включи, всюду разговор только о смерти, о войнах, об автомобильных и авиационных катастрофах, о наводнениях, пожарах, взрывах, о заказных и случайных убийствах, о наркоманах, проститутках, дезертирах. А между этим бесконечные презентации, юбилеи, съезды и сборища мифических каких-то партий и союзов, шоу и бизнес-шоу, поистине напоминающие пир во время чумы. О простых же людях, о том, что творится сейчас в селах и деревнях, на фабриках и заводах, ни слова, ни полслова, как будто все эти безостановочно говорящие, танцующие и жующие и не подозревают, что кто-то их кормит, одевает и обувает. Хотя, конечно, подозревают и даже знают наверняка, не зря же все такие ученые и умные, но презирают своих кормильцев до глубины души (уж чему-чему, а этому за десять лет научились), считают их быдлом, существами низшего, рабского толка.
О кино и вовсе говорить не приходится. У Андрея сложилось такое впечатление, что все фильмы, и американские, и последние наши, только и создаются затем, чтоб показать, как люди убивают друг друга, как научились убивать. В один из выходных Андрей не поленился и подсчитал, сколько же на экране гибнет людей за день, и поначалу даже не поверил сам себе – несколько сот человек – полностью укомплектованный полк. Причем это всего лишь на трех каналах, которые брал его допотопный телевизор, а если посчитать на всех, то будет никак не меньше дивизии. Герои, правда, гибли редко (а если и гибли, то уж поистине героически, показно, вышибая малодушную слезу у зрителей), в основном же умирали люди безымянные, охранники с той и другой стороны, боевики, полицейские и бессчетно солдаты. Они горели в огне, тонули в речках и морях, гибли во время взрывов и пожаров, буднично падали мертвыми в перестрелках и погонях. Об их смерти и гибели не стоило даже задумываться (тем более жалеть их), как будто у этих людей не было ни матерей, ни отцов, ни любящих жен и невест, как будто они родились бездушными роботами, главное предназначение которых в жизни – безжалостно убивать и так же безжалостно быть убитыми.
Окончательно доломала Андрея и подтолкнула к бегству история на работе, в тарном их безвестном цеху. Стучали они, стучали молотками, гнали, словно в бездонную прорву, ящики, которые оптом и в розницу забирали торговцы фруктами, в основном из южных сопредельных теперь стран, да немного ликеро-водочные повсеместно плодящиеся заводы, – и вдруг прошел слух, что цех закрывается. Его выкупает у мебельной фабрики базарный магнат Савельев, чтобы превратить еще в один рынок, в ярмарку. Само собой разумеется, что рабочих с их низкой и даже нижайшей квалификацией просто выбрасывали на улицу. Андрей и подобные ему военные пенсионеры пережить этот разгром и разгон еще кое-как могли. Все-таки у каждого была хоть и не больно хлебная, но пенсия. По-человечески жить на нее, конечно, нельзя, но существовать можно, А вот что делать мужикам, у которых тарная их, гвоздобойная работа единственное средство пропитания и прокормления семьи?! Они и начали бунтовать, сопротивляться, устраивать всякие митинги, сходки, добиваться правды у начальства: и своего, фабричного, и городского, приглашали в цех каких-то убого-беспомощных юристов, депутатов. Андрей тоже ходил на все эти митинги, хотя заведомо знал, что ничего у мужиков – бунтарей и протестантов – не получится. Не помогут им ни юристы, ни депутаты. Деньги-то у Савельева, а не у них. Нынче же главная сила – деньги, за ними и правда, и неправда, и жизнь, и смерть. Андрей к тому времени уже хорошо понял подлый этот закон новой гражданской жизни. А вот сослуживцы его, несмотря на то что многие с серьезным образованием и умом, похоже, не поняли или поняли, но по советскому своему воспитанию не хотели смириться.
Главным организатором сопротивления выступил начальник цеха, свойский, доступный всем работягам мужик предпенсионного возраста Павел Иванович. В тарном цехе он проработал всю свою жизнь, без малого сорок лет, и теперь расстаться с ним для Павла Ивановича было равно смерти. Он не имел никакого образования (вернее имел: профтехучилище, которое закончил в начале шестидесятых годов здесь же, при фабрике, но что оно значило?) и до начальника цеха дорос лишь благодаря своему усердию и незлобивому характеру. Теперь же, оказавшись на улице, он попадал в самое бедственное положение: до пенсии еще два или три года, возраст преклонный, здоровья нет, все растрачено в холодном, продуваемом всеми ветрами цехе, сколько-нибудь серьезной специальности тоже нет (забивать гвозди – это не специальность), и кому он нужен такой советско-брошенный, не сумевший умереть вовремя, еще при советской власти? Впрочем, Павла Ивановича, не будь он столь настырным, фабричное начальство или даже тот же Савельев подобрали бы, нашли бы ему какую-нибудь бросовую должностишку. К примеру, на вновь организованной ярмарке, где савельевские эмиссары (сам он, понятно, в цехе не появлялся) обещали в случае мирного и скорейшего исхода переговоров, оставить человек десять-пятнадцать, целую бригаду грузчиками, уборщиками, сторожами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35