А так – праздник испорчен, и Андрею здесь делать, в общем-то, нечего, С досады и расстройства он перекурил, а потом вскочил на велосипед и сколько было сил помчался домой, намеренно стараясь попасть передним колесом на ненавистные ему следы, разрушить их и намертво втоптать в землю. У него было предчувствие, что дома непременно случилось что-нибудь нехорошее: пожар от оброненного еще вчера с вечера возле лежанки уголька; или наводнение от поднявшейся выше всяких отметин и разлившейся до самого подворья реки (впрочем, так она никогда на Андреевой памяти не разливалась и вплотную к дому не подступала); или обрушилась, упала в палисаднике сосна, которая, оказывается, давным-давно иструхлявилась и помертвела в корнях; или случилось еще что-нибудь совсем уж непредвиденное и опасное, до основания разрушившее так хорошо начавшую было складываться у Андрея в Кувшинках жизнь.
Но, слава Богу, ничего не случилось. Все было на месте, цело и нетронуто: и дом, и сосна с далеко видимым гнездом аистов на вершине, и сами аисты, мирно стоявшие в нем. Ничего не случилось и с рекой. Голубым чистым разливом она плескалась в конце огородов и, казалось, за день даже чуть отступила от грядок, стараясь как можно скорее войти в берега, чтоб освободить и эти грядки, которые Андрею надо будет, конечно, вскопать и возделать, и заливные луга, где уже пробивается подводная трава-овсяница, и топкие ольшаники, готовые принять возвращающихся из чужих, временных стран перелетных звонкоголосых птиц-соловьев.
До вечера времени у Андрея было еще вдоволь, с большим запасом, и он попусту терять его не стал, хотя и был соблазн после дороги и неожиданных переживаний завалиться на диван да и скоротать на нем остаток дня. Но что тогда Андрей будет делать ночью: сон уйдет, переломится и никакими силами его не вернешь.
Поспешно заведя ни в чем не повинный перед ним велосипед в сарай, в темноту и прежнее заточение, Андрей вышел на огород. Первым движением у него было поджечь многолетний ненавистный бурьян, чтоб он полыхнул высоким чернобыльным огнем, наподобие змеи убегая все дальше и дальше от жилых построек к грядкам и реке. Но потом Андрей это движение удержал, спрятал наготовленную уже было зажигалку назад в карман. Во-первых, еще неизвестно, в какую сторону полыхнет огонь: весенний ветер переменчив, нестоек, только что дул в одну сторону, а через мгновение, глядишь, развернулся и уже мчится в другую, как раз и погонит по-змеиному ползущее пожарище к дому. А во-вторых, жалко вдруг Андрею стало землю, из которой понизу бурьяна уже пробивались первые раннеапрельские травинки: крапива, вездесущий пырей, полынь. И хотя были они травами тоже сорными, бесполезными, но все равно жалко было губить живые их побеги беспощадным огнем. Тем более, что на многих травинках, листочках их и стебельках Андрей заметил полевых проснувшихся к весне букашек: ярко-оранжевую пятнистую божью коровку, крошечного, размером с просяное зернышко паучка, а в одном месте так и греющегося на солнышке шмеля. Эти-то в чем повинны?!
Поэтому он вернулся назад в сарай и вынул из под-стрешья отцовскую косу-девятку. Косить ею настоящую луговую траву, овсяницу, гусятник или молодую осоку не годилось, надо было вначале хорошенько отбить, отклепать на «бабке», но для бурьяна с его сухостойными в палец толщиной стеблями коса была как раз впору. Андрей помонтачил ее бруском-монтачкой, по-крестьянски поплевал на руки и встал в изначальный прокос, поближе к вишеннику, в зачин. Первые два-три взмаха дались ему вроде бы без особого труда, но потом вдруг начало ломить спину, руки, по всем ранам и рубцам побежала огненная змея, боль, и Андрей почувствовал, что с бурьяном он не справится – отступит. Тот поднялся, встал против него неисчислимой ратью, черной, татаро-монгольской, и попробуй одолей ее в одиночку. Впору было бросать косу и уходить на подворье за крепкие острожные стены и там засесть в осаде, надеясь, может быть, не столько на самого себя, на свои силы, сколько на крепкие эти стены да на Божью волю.
Андрей почти уже было и повернул, но вдруг из-за клуни и амбара, прорываясь сквозь ветви высокого, растущего у соседей на меже вяза, вышло к нему навстречу полуденное яркое солнце. Оно сразу пригнуло бурьяны к земле, рассеяло их еще минуту тому назад, казалось, неодолимые рати и тьмы; они дрогнули, смешались и начали в беспорядке и страхе бежать за реку, роняя на этом бегу остро отточенные свои татарские мечи и копья. Андрею оставалось лишь подсекать их, бегущих, отцовскою девятисильною косой. Жизнь в то же мгновение вернулась к нему, все раны и рубцы на теле перестали болеть и исходить змеиным огнем, а вместе с ними перестала болеть и душа.
Сражался Андрей с бурьянной татарской ратью почти до самого вечера, когда солнце, тоже утомленное битвою, склонилось на запад, за речку. Столько отвоеванной, свободной земли под просо ему, конечно, не было нужно, но ведь не единым днем, а может, и не единым годом жив Андрей и, глядишь, соберется с силами, вскопает-вспашет каким-нибудь завалявшимся тракторишком весь огород, засадит по весне клинышек картошкой, а под осень засеет рожью, – так что бурьянам на плодоносной этой, хотя пока и предсмертно больной, земле не место.
А чтоб от них не осталось ни духу, ни даже помину, Андрей решил все-таки предать поверженные, топорщащиеся в разные стороны черно-бурым будыльем покосы огню. Вооружившись граблями и вилами, он сгреб их в небольшие копны-стожки, скопнил, а потом перетаскал в самый конец огорода, к пойме, где обнаружил клочок сырой, только-только освободившейся от полой воды земли.
Бурьян зажегся от единого щелчка зажигалки и сразу полыхнул высоким красно-дымным пламенем, не смея угрожать ни надворным постройкам, ни вишеннику, ни саду. Горел он недолго, быстро оседал, обугливался, превращался в мглисто-седой пепел. Налетавший частыми порывами ветер подхватывал его, поднимал над затопленными еще грядками, а потом с ураганной силою развеивал по неоглядно широкому половодью. Андрею по-язычески отрадно было наблюдать и за этим обжигающим огнем-пожарищем, и за черным рвущимся в небо дымом, который пытался застить закатное, но все равно неугасимое солнце, и за разносимым по ветру над поймой-морем пеплом. Ему казалось, что в этом очистительном огне сгорели и тоже развеялись по ветру все его сегодняшние недобрые предчувствия и страхи и что теперь он человек заговоренный, и в родных Кувшинках, в родительском доме никто его не посмеет обеспокоить, никто не посмеет нарушить его выстраданное годами на войне отшельничество.
Устал Андрей за день от велосипедного своего неудачного похода, от косьбы и поджога все-таки основательно. Отвык он заниматься подобными праведными трудами, когда с утра до ночи, как истинный крестьянин, на ногах, весь в делах и заботах: пахать, сеять, косить, промышлять в лесу на охоте и заготовке дров, лишнюю минуту не посидишь, не передохнешь, солнце – вот оно – только вроде бы встало, поднялось над горизонтом, а уже клонится в обратную сторону, уже касается совсем иного, закатного, горизонта краешком. Ни растапливать лежанку, ни готовить какой-нибудь горячий ужин у Андрея сил уже не хватило. Тем более не хватило их на ночное бдение возле отцовской заповедной этажерки. Он наскоро попил утреннего холодного чаю и упал на кровать, сквозь сон уже слыша, как полушепотом переговариваются на сосне аисты, рассказывая друг дружке, что увидели-услышали с высоты птичьего своего беспредельного полета на заброшенной, но все равно пробуждающейся к весенней жизни их земле-Родине.
Утро следующего дня Андрей опять встретил в работе. Поднялся, правда, с трудом, с трудом и размял, изгоняя ломоту и усталость, одеревеневшее после вчерашней битвы с бурьяном тело. Но когда вышел на огород с лопатою в руках, то почувствовал себя легко и бодро. Должно быть, начал он уже потихоньку втягиваться в крестьянскую хлебопашескую жизнь, которая, в сущности, и есть единая и непрерывная работа на земле.
Клинышек под просо Андрей выбрал возле самых пойменных грядок, подальше от двора. Здесь оно и раньше бывало, в прежние отцовско-материнские годы. Во-первых, низинка, плодородно-благодатная для любого посева, а во-вторых, сюда, в такую даль от двора, не забредут ни свои, ни соседские куры, всегда охочие до проса. Кстати, неплохо бы Андрею по весне обзавестись выводком цыплят, пусть растут-попискивают на вольной воле, глядишь, к следующей зиме будет он и с мясом, и с яйцами. Да оно и веселей, все-таки домашняя живность, требующая ежедневной заботы и внимания. Надо будет поспрашивать в местечке или в окрестных деревнях, куда Андрею все равно через неделю-другую придется выбираться, ведь хлеба и курева уже осталось совсем в обрез. Сегодня завтракал экономно, всего с единым кусочком, и докурил поутру вчерашний, едва на две-три затяжки окурок, чего раньше никогда не делал. Не то чтобы стыдился (тут, в отшельничестве, никого, кроме самого себя, ему стыдиться не приходится), а просто хотелось поутру закурить свежую сигарету, размять ее в онемевших за ночь пальцах, всласть понюхать ядовито-медового нетронутого еще огнем табака. Но курево – это ладно, его можно бросить и вовсе, самый удобный и подходящий для того случай. Сколько раз пробовал бросать, но все как-то не получалось. Да и как бросишь на войне, когда там иногда только и отрады, что закурить с бойцами по сигарете-другой.
Земля была еще сыроватая, илистая, но зато легко поддавалась лопате. Через неделю-полторы, когда она немного подсохнет, ее тут зубами не угрызешь. За долгие годы запустения она насквозь проросла пыреем, осотом, другими сорными травами, укуталась, словно саваном, полуметровым дерном. Здесь нужна бы не лопата, а хороший пароконный или, еще лучше бы, тракторный плуг с тяжелой железной бороной на прицепе. Но где их сейчас возьмешь, эти лошадиные и тракторные плуги-бороны? Надо Андрею надеяться лишь на свои силы да на острую отцовскую лопату.
В работе он себя не щадил, шел ряд за рядом, переворачивая и разбивая в мелкие крошки каждый заступ земли, выбирал из нее уже начинавшие оживать корни пырея, полыни и неодолимых, вездесущих одуванчиков-кульбаб.
Часам к десяти на пойме рядом с ним опустились аисты, Товарищ и Подруга. Ходили они по воде важно и сосредоточенно, время от времени ныряя красными клювами-копьями в ее глубины и каждый раз что-то там отлавливая. Андрей на минуту прерывал работу, опирался на черенок лопаты и внимательно наблюдал за ними, завидуя их парной, семейной ловле-охоте. Они ответно поглядывали на него, иногда с сочувствием к его одиночеству, а иногда так и по-землемерски строго, словно проверяли, глубоко ли Андрей и с должным ли прилежанием копает. Он, стыдясь своего безделья и затянувшегося отдыха, немедленно вставал на новый ряд, в новую борозду и посильнее налегал армейским ботинком на заступ. Пот начинал проступать у Андрея на лбу, скатывался тяжелыми горячими каплями по вискам и скулам, проникал и под камуфляжную куртку, но дальше катился не вдоль спины, как у любого нормального человека, а сворачивал в сторону, к ребрам, по рубцам и ложбинкам, оставшимся от ранений. Андрей разгибался, смахивал со лба пот ладонью, опять поглядывал на трудолюбивых, сосредоточенных аистов (довольны ли они теперь его работой?) и глубокомысленно говорил им:
– Вот так-то, птицы!
Аисты еще больше сосредоточивались, пытаясь разгадать это его глубокомысленное замечание, а потом вдруг, словно чем-то встревоженные, в два-три толчка поднимались на крыло и начинали взлетать все выше и выше, дозорно кружить над поймой и ольшаниками.
Так до самого вечера и трудился Андрей на плодородной своей ниве то под присмотром аистов, то едва ли не в паре с серебрянокрылой трясогузкою-плискою, которая вначале настороженно семенила вдоль пойменного прибоя, а потом перебралась поближе к нему на свежеперекопанную землю и уже выбирала там каких-то только ей ведомых и видимых комашек. В работе Андрей позволил себе лишь недолгий обеденный перерыв. Он растопил лежанку, согрел в ней тушенку с гречневой солдатской кашей, изготовил крепкий, бодрящий чай – и тем был как нельзя лучше сыт и доволен. Полчасика он, правда, еще посидел на крылечке, покурил (давая, впрочем, себе твердое обещание, что с завтрашнего дня баловство это непременно бросит).
Опять в борозду Андрей встал в третьем часу и уже не выходил из нее до самых сумерек: клинышек-латочку все-таки докопал, добыл, как у них говорят, и мало того что докопал, так еще и, по-лошадиному впрягшись в дубовую многозубую борону, которую обнаружил в повети на крюке, забороновал-заволочил ее для лучшего удержания весенней влаги. Сеять просо было, конечно, еще рано, надо погодить недели две, а то вдруг прихватит нестойкие его побеги заморозками, которые об эту пору случаются еще часто.
Притомился Андрей за день опять крепко и основательно, но это была совсем иная (не то что вчера), рабочая, трудовая усталость. Зато как отрадно было ему, взвалив на плечи борону и лопату, возвращаться в сумерках домой, поминутно оглядываясь на плоды своей работы, на чернеющий лоскутик-клинышек тучной возвращенной им к жизни земли.
Вечер Андрей провел у этажерки. Зажег лампу, предварительно хорошо протерев стекло, чтоб на нем не было ни единой пылинки, которая могла застить при чтении свет. Он водрузил ее на стол под иконами и лампадкой, опять возгоревшей серебряно-лунным отблеском-сиянием. Поначалу Андрей хотел было взять какую-нибудь книгу поспокойней, полегче, о земле и природе, о простых ее людях, пусть даже и прежде много раз читанную, например те же «Записки охотника» или «Очарованного странника» Лескова, которого, помнится, очень любил отец, но потом все же потянулся за Библией, отложив, правда, в сторону отцовскую записную тетрадку.
Книга открылась на «Откровениях святого Иоанна Богослова». Отец, было видно, тоже изучал их со всем прилежанием, всюду пестрели его карандашные пометки, высоко и трепетно летящие птицы-галочки. На этот раз Андрей одним только этим пометкам не доверился, а стал читать никогда прежде им не читанные «Откровения» с самого начала. Не будучи сколько-нибудь опытным в подобном чтении, он первые две-три странички как бы до конца и не понимал, но постепенно проникся их сущностью и уже не переставал дивиться их действительно великому откровению и премудрости, которые раньше от Андрея были сокрыты:
– Ты много переносил и имеешь терпение, и для имени Моего трудился и не изменил.
– Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою.
– Итак вспомни, откуда ты ниспал, и покайся, и твори прежние дела; а если не так, скоро прийду к тебе, и сдвину светильник твой с места его, если не покаешься.
– Не бойся ничего, что тебе надобно будет претерпеть. Вот, диавол будет ввергать из среды вас в темницу, чтоб искусить вас, и будете иметь скорбь дней десять. Будь верен до смерти; и дам тебе венец жизни.
– Знаю твои дела, и любовь, и служение, и веру, и терпение твое, и то, что последние дела твои больше первых.
– Бодрствуй и утверждай прочее близкое к смерти; ибо Я не нахожу, чтобы дела твои были совершенны перед Богом Моим.
– И как ты сохранил слово терпения Моего: то и Я сохраню тебя от годины искушения, которая придет на всю вселенную, чтоб испытать живущих на земле.
– Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак будь ревностен и покайся.
– Се, гряду скоро; держи, что имеешь, дабы кто не восхитил венца твоего.
Андрей часто останавливался в чтении, задумывался, и хорошо ему было задумываться над этими пророчествами. Потом снова припадал к страничке. И вдруг, когда он дошел до слов:
– Се, стою у двери и стучу. Если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять с ним, и он со Мною, –
в дверь действительно кто-то негромко, но очень настойчиво постучался. Андрей вскинулся, и не столько от страха, сколько от неожиданности: уж чего-чего, а постороннего такого стука в дверь он здесь никак не мог предвидеть. По давно (и, оказывается, навсегда) выработанной привычке он рванулся рукой к бедру, где у него в кармане лежал Сашин пистолет, снял его с предохранителя и одновременно дохнул на лампу. Первая заповедь любого военного человека: нельзя позволить, чтобы противник видел тебя, освещенного заревом пожара, костром или даже светом обыкновенной керосиновой лампы, – это верная для тебя гибель. Наоборот, ты сам при первой же возможности должен выхватить противника из темноты лучиком электрического карманного фонарика, или лучом прожектора, или загнать его в световой круг им же самим разожженного костра.
Стук повторился. Андрей по-кошачьи, не скрипнув ни единой половицей, пробрался в сени и встал за дверью возле стены в расчете на то, что когда она распахнется, то противник его окажется в дверном проеме, на открытом (и значит, легко уязвимом) пространстве, а Андрей за толстой дверью, которая сделана из доски-шестидесятки – ее не всякая пуля еще и возьмет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Но, слава Богу, ничего не случилось. Все было на месте, цело и нетронуто: и дом, и сосна с далеко видимым гнездом аистов на вершине, и сами аисты, мирно стоявшие в нем. Ничего не случилось и с рекой. Голубым чистым разливом она плескалась в конце огородов и, казалось, за день даже чуть отступила от грядок, стараясь как можно скорее войти в берега, чтоб освободить и эти грядки, которые Андрею надо будет, конечно, вскопать и возделать, и заливные луга, где уже пробивается подводная трава-овсяница, и топкие ольшаники, готовые принять возвращающихся из чужих, временных стран перелетных звонкоголосых птиц-соловьев.
До вечера времени у Андрея было еще вдоволь, с большим запасом, и он попусту терять его не стал, хотя и был соблазн после дороги и неожиданных переживаний завалиться на диван да и скоротать на нем остаток дня. Но что тогда Андрей будет делать ночью: сон уйдет, переломится и никакими силами его не вернешь.
Поспешно заведя ни в чем не повинный перед ним велосипед в сарай, в темноту и прежнее заточение, Андрей вышел на огород. Первым движением у него было поджечь многолетний ненавистный бурьян, чтоб он полыхнул высоким чернобыльным огнем, наподобие змеи убегая все дальше и дальше от жилых построек к грядкам и реке. Но потом Андрей это движение удержал, спрятал наготовленную уже было зажигалку назад в карман. Во-первых, еще неизвестно, в какую сторону полыхнет огонь: весенний ветер переменчив, нестоек, только что дул в одну сторону, а через мгновение, глядишь, развернулся и уже мчится в другую, как раз и погонит по-змеиному ползущее пожарище к дому. А во-вторых, жалко вдруг Андрею стало землю, из которой понизу бурьяна уже пробивались первые раннеапрельские травинки: крапива, вездесущий пырей, полынь. И хотя были они травами тоже сорными, бесполезными, но все равно жалко было губить живые их побеги беспощадным огнем. Тем более, что на многих травинках, листочках их и стебельках Андрей заметил полевых проснувшихся к весне букашек: ярко-оранжевую пятнистую божью коровку, крошечного, размером с просяное зернышко паучка, а в одном месте так и греющегося на солнышке шмеля. Эти-то в чем повинны?!
Поэтому он вернулся назад в сарай и вынул из под-стрешья отцовскую косу-девятку. Косить ею настоящую луговую траву, овсяницу, гусятник или молодую осоку не годилось, надо было вначале хорошенько отбить, отклепать на «бабке», но для бурьяна с его сухостойными в палец толщиной стеблями коса была как раз впору. Андрей помонтачил ее бруском-монтачкой, по-крестьянски поплевал на руки и встал в изначальный прокос, поближе к вишеннику, в зачин. Первые два-три взмаха дались ему вроде бы без особого труда, но потом вдруг начало ломить спину, руки, по всем ранам и рубцам побежала огненная змея, боль, и Андрей почувствовал, что с бурьяном он не справится – отступит. Тот поднялся, встал против него неисчислимой ратью, черной, татаро-монгольской, и попробуй одолей ее в одиночку. Впору было бросать косу и уходить на подворье за крепкие острожные стены и там засесть в осаде, надеясь, может быть, не столько на самого себя, на свои силы, сколько на крепкие эти стены да на Божью волю.
Андрей почти уже было и повернул, но вдруг из-за клуни и амбара, прорываясь сквозь ветви высокого, растущего у соседей на меже вяза, вышло к нему навстречу полуденное яркое солнце. Оно сразу пригнуло бурьяны к земле, рассеяло их еще минуту тому назад, казалось, неодолимые рати и тьмы; они дрогнули, смешались и начали в беспорядке и страхе бежать за реку, роняя на этом бегу остро отточенные свои татарские мечи и копья. Андрею оставалось лишь подсекать их, бегущих, отцовскою девятисильною косой. Жизнь в то же мгновение вернулась к нему, все раны и рубцы на теле перестали болеть и исходить змеиным огнем, а вместе с ними перестала болеть и душа.
Сражался Андрей с бурьянной татарской ратью почти до самого вечера, когда солнце, тоже утомленное битвою, склонилось на запад, за речку. Столько отвоеванной, свободной земли под просо ему, конечно, не было нужно, но ведь не единым днем, а может, и не единым годом жив Андрей и, глядишь, соберется с силами, вскопает-вспашет каким-нибудь завалявшимся тракторишком весь огород, засадит по весне клинышек картошкой, а под осень засеет рожью, – так что бурьянам на плодоносной этой, хотя пока и предсмертно больной, земле не место.
А чтоб от них не осталось ни духу, ни даже помину, Андрей решил все-таки предать поверженные, топорщащиеся в разные стороны черно-бурым будыльем покосы огню. Вооружившись граблями и вилами, он сгреб их в небольшие копны-стожки, скопнил, а потом перетаскал в самый конец огорода, к пойме, где обнаружил клочок сырой, только-только освободившейся от полой воды земли.
Бурьян зажегся от единого щелчка зажигалки и сразу полыхнул высоким красно-дымным пламенем, не смея угрожать ни надворным постройкам, ни вишеннику, ни саду. Горел он недолго, быстро оседал, обугливался, превращался в мглисто-седой пепел. Налетавший частыми порывами ветер подхватывал его, поднимал над затопленными еще грядками, а потом с ураганной силою развеивал по неоглядно широкому половодью. Андрею по-язычески отрадно было наблюдать и за этим обжигающим огнем-пожарищем, и за черным рвущимся в небо дымом, который пытался застить закатное, но все равно неугасимое солнце, и за разносимым по ветру над поймой-морем пеплом. Ему казалось, что в этом очистительном огне сгорели и тоже развеялись по ветру все его сегодняшние недобрые предчувствия и страхи и что теперь он человек заговоренный, и в родных Кувшинках, в родительском доме никто его не посмеет обеспокоить, никто не посмеет нарушить его выстраданное годами на войне отшельничество.
Устал Андрей за день от велосипедного своего неудачного похода, от косьбы и поджога все-таки основательно. Отвык он заниматься подобными праведными трудами, когда с утра до ночи, как истинный крестьянин, на ногах, весь в делах и заботах: пахать, сеять, косить, промышлять в лесу на охоте и заготовке дров, лишнюю минуту не посидишь, не передохнешь, солнце – вот оно – только вроде бы встало, поднялось над горизонтом, а уже клонится в обратную сторону, уже касается совсем иного, закатного, горизонта краешком. Ни растапливать лежанку, ни готовить какой-нибудь горячий ужин у Андрея сил уже не хватило. Тем более не хватило их на ночное бдение возле отцовской заповедной этажерки. Он наскоро попил утреннего холодного чаю и упал на кровать, сквозь сон уже слыша, как полушепотом переговариваются на сосне аисты, рассказывая друг дружке, что увидели-услышали с высоты птичьего своего беспредельного полета на заброшенной, но все равно пробуждающейся к весенней жизни их земле-Родине.
Утро следующего дня Андрей опять встретил в работе. Поднялся, правда, с трудом, с трудом и размял, изгоняя ломоту и усталость, одеревеневшее после вчерашней битвы с бурьяном тело. Но когда вышел на огород с лопатою в руках, то почувствовал себя легко и бодро. Должно быть, начал он уже потихоньку втягиваться в крестьянскую хлебопашескую жизнь, которая, в сущности, и есть единая и непрерывная работа на земле.
Клинышек под просо Андрей выбрал возле самых пойменных грядок, подальше от двора. Здесь оно и раньше бывало, в прежние отцовско-материнские годы. Во-первых, низинка, плодородно-благодатная для любого посева, а во-вторых, сюда, в такую даль от двора, не забредут ни свои, ни соседские куры, всегда охочие до проса. Кстати, неплохо бы Андрею по весне обзавестись выводком цыплят, пусть растут-попискивают на вольной воле, глядишь, к следующей зиме будет он и с мясом, и с яйцами. Да оно и веселей, все-таки домашняя живность, требующая ежедневной заботы и внимания. Надо будет поспрашивать в местечке или в окрестных деревнях, куда Андрею все равно через неделю-другую придется выбираться, ведь хлеба и курева уже осталось совсем в обрез. Сегодня завтракал экономно, всего с единым кусочком, и докурил поутру вчерашний, едва на две-три затяжки окурок, чего раньше никогда не делал. Не то чтобы стыдился (тут, в отшельничестве, никого, кроме самого себя, ему стыдиться не приходится), а просто хотелось поутру закурить свежую сигарету, размять ее в онемевших за ночь пальцах, всласть понюхать ядовито-медового нетронутого еще огнем табака. Но курево – это ладно, его можно бросить и вовсе, самый удобный и подходящий для того случай. Сколько раз пробовал бросать, но все как-то не получалось. Да и как бросишь на войне, когда там иногда только и отрады, что закурить с бойцами по сигарете-другой.
Земля была еще сыроватая, илистая, но зато легко поддавалась лопате. Через неделю-полторы, когда она немного подсохнет, ее тут зубами не угрызешь. За долгие годы запустения она насквозь проросла пыреем, осотом, другими сорными травами, укуталась, словно саваном, полуметровым дерном. Здесь нужна бы не лопата, а хороший пароконный или, еще лучше бы, тракторный плуг с тяжелой железной бороной на прицепе. Но где их сейчас возьмешь, эти лошадиные и тракторные плуги-бороны? Надо Андрею надеяться лишь на свои силы да на острую отцовскую лопату.
В работе он себя не щадил, шел ряд за рядом, переворачивая и разбивая в мелкие крошки каждый заступ земли, выбирал из нее уже начинавшие оживать корни пырея, полыни и неодолимых, вездесущих одуванчиков-кульбаб.
Часам к десяти на пойме рядом с ним опустились аисты, Товарищ и Подруга. Ходили они по воде важно и сосредоточенно, время от времени ныряя красными клювами-копьями в ее глубины и каждый раз что-то там отлавливая. Андрей на минуту прерывал работу, опирался на черенок лопаты и внимательно наблюдал за ними, завидуя их парной, семейной ловле-охоте. Они ответно поглядывали на него, иногда с сочувствием к его одиночеству, а иногда так и по-землемерски строго, словно проверяли, глубоко ли Андрей и с должным ли прилежанием копает. Он, стыдясь своего безделья и затянувшегося отдыха, немедленно вставал на новый ряд, в новую борозду и посильнее налегал армейским ботинком на заступ. Пот начинал проступать у Андрея на лбу, скатывался тяжелыми горячими каплями по вискам и скулам, проникал и под камуфляжную куртку, но дальше катился не вдоль спины, как у любого нормального человека, а сворачивал в сторону, к ребрам, по рубцам и ложбинкам, оставшимся от ранений. Андрей разгибался, смахивал со лба пот ладонью, опять поглядывал на трудолюбивых, сосредоточенных аистов (довольны ли они теперь его работой?) и глубокомысленно говорил им:
– Вот так-то, птицы!
Аисты еще больше сосредоточивались, пытаясь разгадать это его глубокомысленное замечание, а потом вдруг, словно чем-то встревоженные, в два-три толчка поднимались на крыло и начинали взлетать все выше и выше, дозорно кружить над поймой и ольшаниками.
Так до самого вечера и трудился Андрей на плодородной своей ниве то под присмотром аистов, то едва ли не в паре с серебрянокрылой трясогузкою-плискою, которая вначале настороженно семенила вдоль пойменного прибоя, а потом перебралась поближе к нему на свежеперекопанную землю и уже выбирала там каких-то только ей ведомых и видимых комашек. В работе Андрей позволил себе лишь недолгий обеденный перерыв. Он растопил лежанку, согрел в ней тушенку с гречневой солдатской кашей, изготовил крепкий, бодрящий чай – и тем был как нельзя лучше сыт и доволен. Полчасика он, правда, еще посидел на крылечке, покурил (давая, впрочем, себе твердое обещание, что с завтрашнего дня баловство это непременно бросит).
Опять в борозду Андрей встал в третьем часу и уже не выходил из нее до самых сумерек: клинышек-латочку все-таки докопал, добыл, как у них говорят, и мало того что докопал, так еще и, по-лошадиному впрягшись в дубовую многозубую борону, которую обнаружил в повети на крюке, забороновал-заволочил ее для лучшего удержания весенней влаги. Сеять просо было, конечно, еще рано, надо погодить недели две, а то вдруг прихватит нестойкие его побеги заморозками, которые об эту пору случаются еще часто.
Притомился Андрей за день опять крепко и основательно, но это была совсем иная (не то что вчера), рабочая, трудовая усталость. Зато как отрадно было ему, взвалив на плечи борону и лопату, возвращаться в сумерках домой, поминутно оглядываясь на плоды своей работы, на чернеющий лоскутик-клинышек тучной возвращенной им к жизни земли.
Вечер Андрей провел у этажерки. Зажег лампу, предварительно хорошо протерев стекло, чтоб на нем не было ни единой пылинки, которая могла застить при чтении свет. Он водрузил ее на стол под иконами и лампадкой, опять возгоревшей серебряно-лунным отблеском-сиянием. Поначалу Андрей хотел было взять какую-нибудь книгу поспокойней, полегче, о земле и природе, о простых ее людях, пусть даже и прежде много раз читанную, например те же «Записки охотника» или «Очарованного странника» Лескова, которого, помнится, очень любил отец, но потом все же потянулся за Библией, отложив, правда, в сторону отцовскую записную тетрадку.
Книга открылась на «Откровениях святого Иоанна Богослова». Отец, было видно, тоже изучал их со всем прилежанием, всюду пестрели его карандашные пометки, высоко и трепетно летящие птицы-галочки. На этот раз Андрей одним только этим пометкам не доверился, а стал читать никогда прежде им не читанные «Откровения» с самого начала. Не будучи сколько-нибудь опытным в подобном чтении, он первые две-три странички как бы до конца и не понимал, но постепенно проникся их сущностью и уже не переставал дивиться их действительно великому откровению и премудрости, которые раньше от Андрея были сокрыты:
– Ты много переносил и имеешь терпение, и для имени Моего трудился и не изменил.
– Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою.
– Итак вспомни, откуда ты ниспал, и покайся, и твори прежние дела; а если не так, скоро прийду к тебе, и сдвину светильник твой с места его, если не покаешься.
– Не бойся ничего, что тебе надобно будет претерпеть. Вот, диавол будет ввергать из среды вас в темницу, чтоб искусить вас, и будете иметь скорбь дней десять. Будь верен до смерти; и дам тебе венец жизни.
– Знаю твои дела, и любовь, и служение, и веру, и терпение твое, и то, что последние дела твои больше первых.
– Бодрствуй и утверждай прочее близкое к смерти; ибо Я не нахожу, чтобы дела твои были совершенны перед Богом Моим.
– И как ты сохранил слово терпения Моего: то и Я сохраню тебя от годины искушения, которая придет на всю вселенную, чтоб испытать живущих на земле.
– Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак будь ревностен и покайся.
– Се, гряду скоро; держи, что имеешь, дабы кто не восхитил венца твоего.
Андрей часто останавливался в чтении, задумывался, и хорошо ему было задумываться над этими пророчествами. Потом снова припадал к страничке. И вдруг, когда он дошел до слов:
– Се, стою у двери и стучу. Если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять с ним, и он со Мною, –
в дверь действительно кто-то негромко, но очень настойчиво постучался. Андрей вскинулся, и не столько от страха, сколько от неожиданности: уж чего-чего, а постороннего такого стука в дверь он здесь никак не мог предвидеть. По давно (и, оказывается, навсегда) выработанной привычке он рванулся рукой к бедру, где у него в кармане лежал Сашин пистолет, снял его с предохранителя и одновременно дохнул на лампу. Первая заповедь любого военного человека: нельзя позволить, чтобы противник видел тебя, освещенного заревом пожара, костром или даже светом обыкновенной керосиновой лампы, – это верная для тебя гибель. Наоборот, ты сам при первой же возможности должен выхватить противника из темноты лучиком электрического карманного фонарика, или лучом прожектора, или загнать его в световой круг им же самим разожженного костра.
Стук повторился. Андрей по-кошачьи, не скрипнув ни единой половицей, пробрался в сени и встал за дверью возле стены в расчете на то, что когда она распахнется, то противник его окажется в дверном проеме, на открытом (и значит, легко уязвимом) пространстве, а Андрей за толстой дверью, которая сделана из доски-шестидесятки – ее не всякая пуля еще и возьмет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35