Садись, гостевать будем».
И догостевался. Приехала к нам на жизнь из Казахстана одна беженка, Валентина, женщина в самой поре, лет сорока с небольшим. И тоже, как на грех, одинокая, безмужняя. (После узналось, что разведенка она. С мужем они чего-то не поделили, да и пьяница он был, хотя и из военных. За Валентиной муж не поехал, в Казахстане остался, а ее на Украину сестра родная сманила, Нинка. Она в соседнем с нами селе жила, в Радвино, учительствовала там.)
Характера Валентина оказалась бойкого, настойчивого. Построила себе на окраине села двухэтажный кирпичный домик, купила легковую машину (деньги у нее какие-никакие после переезда были – квартиру в Казахстане выгодно продала) и стала заниматься предпринимательством. Да еще каким неожиданным, до которого никто из наших мужиков и додуматься не мог, хотя, казалось бы, чего тут думать, бери да занимайся. Моталась она на своей легковушке по окрестным деревням, скупала у крестьян телячьи и коровьи шкуры, а после отвозила их в Чернигов, поставляла то ли какой-то нашей кожевенной фирме, то ли даже заграничной.
Во какая разворотливая, сразу сообразила, что коль в районе заготконтора развалилась, то, стало быть, мужикам шкуры эти хоть выбрасывай, сами они в Чернигов не наездятся: и транспорта своего нет, и куда там товар свой сдавать, толком не знают. А она, казашка, все разглядела. В Казахстане, говорят, тоже кожами занималась.
В селе Валентина прижилась быстро. Женщиной она себя обнаружила покладистой, к людям внимательной. Взаймы, если кто попросит (и часто большие деньги), давала, никому не отказывала, и просто так, в обиходной жизни от людей не сторонилась, не отчуждалась. На машине куда едет, в город или из города, так любого односельчанина-пешехода подберет, будь то мальчишка какой, женщина с кошелками-оклунками или древний старик. В машине потеснится, всю поклажу пешехода разместит и до самого дома-хаты доставит. Деревенские наши жители нахвалиться Валентиной не могли. Бог, говорят, нам такую пригожую послал, словно какого Ангела-Хранителя.
Я, понятно, к Валентине никакой мужской надежды не пытал. Во-первых, в возрасте у нас разница большая, я лет на пятнадцать постарше ее: во-вторых, понимал, кто я, а кто она: я деревня-деревней, пастух и воловник, а она человек городской, ученый. К тому же и Маруся ко мне каждую ночь является, из сердца не идет, тоже причина немалая.
Но от судьбы, как говорится, не спасешься. Иду я однажды из города (в парикмахерской был), она и останавливает машину. «Садитесь. – говорит, – подвезу. В ногах правды нет». Я и сел. Да не на заднее сиденье, а рядышком с ней. Едем, то да се, разговорились. Я Валентине о своей жизни рассказываю, она мне – о своей. И столько у нас общего обнаружилось в судьбе и в переживаниях от одинокого нашего пребывания, что мы даже примолкли на время, не поверили этим совпадениям. Так и доехали в молчании до моего дома. Я, как и положено, поблагодарил ее за внимание, что не оставила меня на дороге в пешем порядке, а подобрала. А потом, осмелев, стал в дом ее приглашать. «Давайте, – настаиваю, – зайдем, чайку заварим, беседу нашу задушевную продолжим». Она и согласилась, чуткая была, внимательная, сразу распознала, что на душе у меня после Марусиной смерти темно и непроглядно.
Ну, чаек не чаек, а засиделись мы допоздна, не то чтоб жалились друг другу в чем или взаимного сострадания требовали (я этого не люблю, да и она, оказалось, тоже), но поговорили по душам. Я, может, и с Марусей в самые лучшие наши годы так не говорил.
С той поры Валентина и запала мне в сердце. Без конца и краю всё думаю и думаю о ней, словно мальчишка какой. Только где машина загудит, я сразу к окошку – не она ли? А подойти не смею. Я с детства в женских делах робок был. Кроме Маруси, ни с одной даже возле калитки не постоял.
Валентине, понятно, не до меня. У нее занятие вон какое беспокойное, все время в дороге, в разъездах, о семейном обустройстве думать некогда, да и сыта она была им вдоволь при муже, беспутном пьянице. Опять же, кто я ей такой – случайный попутчик, поговорили, побеседовали да и расстались. Валентина, душа открытая, с многими так беседовала, словно врачевала.
Помог нам сойтись случай. Самый простой, деревенский. Подрос у Валентины к Рождеству кабанчик, пора колоть, и тут уже ей деваться некуда – надо идти ко мне. Других-то колонников в селе, почитай, нету. Она и пришла, просит: «Петр Иванович (меня Петром зовут, – прервал на минуту свой рассказ пришелец), не уважите кабанчика зарезать?» – «Отчего ж, – отвечаю ей. – не уважить. Сделаем. Завтра утром буду, как штык».
Всю ночь не спал я, ворочался, предчувствовал, что завтрашнее мое свидание с Валентиной может стать роковым, жизнь мою и ее перевернет и сдвинет до основания. Маруся мне в ту ночь во сне не явилась, наверное, тоже что почуяла…
Рано утром я, ни свет ни заря, швайку за голенище и к Валентине. Кабанчика заколол. Она мне все время помогает, на подхвате: солому ржаную к костру подает, воду кипяченую, по-нашему окроп, из дома носит. Потом, когда кабанчика уже разделали, нажарила она в печи перед полымем свежины: сала, мяса, печенки. – сели мы за стол, как и полагается в такой праздник, выпили по рюмочке-другой да и, сами не знаем как, сладили.
Через месяц перешел я в ее двухэтажные хоромы. Свой дом, правда, тоже не бросаю: там у меня хозяйство, бычки на откорме, корова, конь даже был. Без него нельзя. Летом бычкам зеленку подвозить, поднаду, зимой – комбикорма из района, жом, в развалившемся колхозе какие нынче кони-скакуны?
Живем мы с Валентиной дружно, завидно даже для многих. С детьми своими я ее познакомил. Те не против моей женитьбы, видят – женщина самостоятельная, серьезная, мне при ней худо не будет.
И не было. Но сам же я по старости своей, наверное, все и испортил. Проснулась во мне вдруг страшная, нечеловеческая какая-то ревность. Чуть Валентина куда уезжать, я сам не свой. Думаю, всюду ведь вокруг нее мужчины, да и помоложе, чем я, покрепче, глядишь, на какого-нибудь и прельстится, дело ведь женское, молодое. А мне каково будет все это переживать?! Я к подобным вольностям не привык, Маруся моя покойная ни на кого постороннего глаз поднять не смела, да и я тоже за другими юбками не гонялся – не в моем это характере.
В общем, мало-помалу стал я Валентину удерживать дома: то одно вроде бы дело неотложное находится, то другое. Она поначалу оставалась, лишь бы меня не расстраивать и не волновать, а потом быстро сообразила, что тут к чему, и смеется:
– Не бойся, Петр Иванович, никто мне иной не нужен. Ты, гляди, какой надежный и верный. Другого такого и не сыскать!
– Как не бояться, – смущаюсь я. – А вдруг да сыщется?
Она опять смеется, Отеллой меня называет. У меня же сердце все равно не на месте. Мысль потаенную в уме держу: как бы ее отвадить от этого предпринимательства, заставить оседлую жизнь вести, чтоб, как другие деревенские женщины, всегда при доме, при муже. Может, что и придумал бы. Я хоть и недалекий в мыслях своих, но предприимчивый и твердый.
Но тут в жизнь нашу Нинка вмешалась – разлучница пострашней любой ревности. По первопричине виновата, поди, и не она, судьба виновата, обстоятельства, но мне от этого не легче. Как отделилась Украина от России, так пошли там всякие неуважения к русскому языку и к русским людям вообще. А Валентина с Нинкой как раз русскими и оказались, откуда-то из-под Рязани. Валентине-то, правда, по этому случаю никто худого слова не скажет, наоборот, все сочувствуют, что она в Казахстане всякие притеснения терпела и вынуждена была бежать оттуда. А вот Нинке – худо. Она ведь в школе русский язык и литературу преподавала. Теперь же уроки ее сократили до самой малости, почитай, а стало быть, нет у Нинки и работы, хоть по миру иди. На одного мужа надежда слабая. Он у нее в районе на железной дороге работал. Там тоже пошли сокращения, того и гляди на улице окажется. К тому же детей их (мальчика и девочку) деревенские сверстники, чуть что, москалями начинают дразнить. Вот Нинка и взбунтовалась, зачастила к нам в гости и все Валентину подбивает:
– Давай на родину уедем, в Россию. Нет нам тут жизни.
Валентина поначалу отказывалась, мол, я только-только один переезд пережила, обосновалась на новом месте, с Петром Ивановичем мы вот сошлись, живем душа в душу, чего еще надо. Но потом, вижу, стала моя Валентина тоже задумываться и нет-нет да и обмолвится:
– Может, нам действительно переехать в Рязань? Дом себе купим, хозяйством обзаведемся. В России, говорят, жизнь все же полегче.
Я от этой мысли прямо душой холодею.
– Да что ты говоришь, Валентина?! – в сердцах отвечаю ей. – Куда же нам ехать?! Тут у нас целых два дома, сын у меня под боком, дочь в районе, братья, сестра, могила Марусина. Места вокруг родные, с детства привычные, речка, лес. Как я без них?!
– Ничего, привыкнешь, – ластится она ко мне. – Я же привыкла и в Казахстане, и здесь, у вас.
Я в обиду. И так один разговор у нас случился, другой, а на третий вдруг и скажи я ей страшные слова:
– Надумаешь уезжать – убью!
– Убивай! – пуще прежнего ластится и смеется она.
Чую, нравится ей, что так люблю ее и готов убить, если расстанемся. Но верить в это, понятно, не верит: какой из меня убийца.
А мне от ее смеха еще хуже. Как представлю, что ее рядом со мной не будет, что дни и ночи опять пойдут у меня холодные, вдовцовские, совсем разум теряю. Нет, размышляю, это она только для видимости зовет меня с собой в Россию, а на самом деле завела себе какого-нибудь другого ухажера и бежит с ним в эту неведомую Рязань. Женщины, известное дело, хитры и изворотливы в таких предприятиях. Знает ведь, что никуда я из родного села не поеду, а дразнит, манит.
И решил я испытать ее. После очередного такого разговора-приманки хлопнул я в страшной якобы обиде дверью и ушел к себе домой. Думаю в гордыне своей, если любит меня и тоскует обо мне, то позовет, никуда не денется. Но неделя проходит, другая, месяц, а она не зовет, потому как женщина вольная, никому не подвластная, в судьбе моей роковая.
И вдруг прошел по селу слух, что продает все-таки Валентина дом (купец уже нашелся, бывший наш директор школы, человек тоже ловкий, предприимчивый) и собирается вместе с Нинкой уезжать. Сердце у меня ёкнуло и зашлось теперь уж действительно в страшной непереносимой обиде. Нет уж, думаю, этому не бывать, это я остановлю всеми силами.
Разузнал дальними путями, что отъезд ее назначен на Петров день, престольный праздник как раз у нас, не верю еще, но по-звериному затаился, жду. Действительно на Петров день с утра пораньше заезжает к ней во двор здоровенный рефрижератор, в нем Нинка с мужем и шофер, человек мне не знакомый, нанятый. Встали под погрузку, вещи всякие выносят, диван-кровать, на котором мы с Валентиной не одну счастливую ночь провели, другой разный скарб. Я пока терплю, зрею в своем преступном решении. И может, как-нибудь перетерпел бы, смирился. Но ведь праздник же, Петров день, всюду гуляние, выпивка. Сын меня к себе позвал: видел, конечно, мою маету, отвлечь хотел за праздничным столом. А получилось как раз наоборот. Человек я вообще-то мало пьющий, а тут с горя и крушения всей моей новой жизни напился так, что и себя не упомню. Сын к вечеру отвел меня кое-как домой, уложил. Но куда там – уложил! Чуть он за порог, я швайку за голенише и огородами к дому Валентины. Пробрался, никем не замеченный, спрятался за сараями. Машина у них уже погружена, в доме свет только на первом этаже, на кухне. Валентина с Нинкой там снуют, последние какие-то приготовления перед дорогой делают, а наверху уже темно: мужчины, Нинкин муж и шофер, спать, должно быть, легли, завтра ведь вставать ни свет ни заря. Это мне, конечно, на руку. Хотел было поначалу рынуться прямо на кухню да там и поговорить с Валентиной и Нинкой по душам, последним для них прощальным разговором поговорить. Но потом сдержался. Не может такого быть, размышляю, чтобы Валентина во двор не вышла, вещь какую забытую подобрать или просто так на лавочке после тяжелого, колготного дня посидеть (мы много раз с ней сиживали под грушею, где я специально эту лавочку и смастерил. Она и вышла. И как только стала приближаться к лавочке, я вынырнул из темноты, схватил ее левой рукой за шею, а правой со всего размаха ударил швайкой прямо в сердце да еще и довернул по кровавому своему убийственному опыту. Валентина и ойкнуть не успела. Но одного удара мне показалось мало, и я, зверь зверем, стал бесчисленное количество раз бить ее швайкой, мстить за измену и предательство. Шум от этих ударов во дворе возле лавочки, наверное, какой-то все же произошел. На него выбежала из дома Нинка. Я и ее заколол единым ударом с доворотом, не промахнулся, точно в сердце уцелил. Смерть она тоже приняла легко, не вскрикнула, не заплакала, упала рядом с сестрой, в кровь ее родную и тело. Трогать я Нинку больше не стал, не то чтобы пожалел (какая в такое мгновение может быть жалость?!), а просто подумал – хватит с тебя и этого, теперь не поднимешься, в Рязань жену мою законную, Валентину, так подло и зло предавшую меня, не сманишь…
Пришелец опять сделал перерыв в рассказе, скосил взгляд на иконы, лампадку под ними, потом перевел взгляд на Андрея, как бы видя его впервые, и вдруг произнес:
– В убийстве этом, в страшном грехе, нашел я тогда отраду и счастье. А того не знал, что подобного счастья никому не дано еще вынести. Вот и я не вынес.
Андрей по-прежнему молчат, теперь уже совсем не опасаясь пришельца, но и не зная, сострадать ему в раскаяниях, поверить им и принять их или безжалостно отринуть, остаться на стороне невинно убитых Валентины и её сестры Нинки, как полагается то любому нормальному человеку. С подобным случаем Андрею не приходилось сталкиваться ни на войне, ни в мирной мало ему понятной жизни. Но вот столкнулся, и оказалось, что не готов принять единственно верное решение, что тайны человеческой души ему неведомы. На войне Андрей был солдатом, воином, Цезарем, не подвластным никаким трусливым сомнениям и раскаяниям, а кто он в мирной жизни – пока неясно. Жать, что нет сейчас рядом отца или Саши, они бы разрешили эти его сомнения (такими оба были проницательными, верными людьми) и, скорее всего, сделали бы шаг навстречу этому потерявшему всякий человеческий облик старику, потому как он все ж таки пока еще живой человек, а Валентина и сестра ее мертвы, убиенны, и души их теперь, наверное, в раю.
Пришелец молчание Андрея принял как должное, по-видимому, давно и изначально готовый к нему. Он лишь обеспокоено посмотрел на ходики, вздрогнул, когда они набатно пробили двенадцать раз: чувствовалось, что времени у него в обрез, что до утра, до раннего рассвета ему надо свершить задуманное, и он поторопился с рассказом:
– Но это я сейчас, после трех лет лесной, звериной жизни дошел до таких, казалось бы, простых и праведных мыслей. А тогда, сотворив страшное свое убийство, лишь возрадовался ему и даже возгордился, что не дрогнула у меня рука, что выше я теперь всех живущих смертных людей. Так думают, наверное, многие убийцы: они решились на убийство, на смерть себе подобных, а все остальные – нет, смалодушничали в роковую минуту. Гордыня, конечно, запредельная и навечная…
В общем, стал я по-звериному уходить от места преступления, от дома Валентины, справедливо отомщенного. Вытерев о траву швайку, которая в человеческой крови была по самую ручку, ринулся я огородами и лугом к реке, где у меня на дальней привязи стояла моторная лодка с хорошим запасом горючего (с сыном на многодневную рыбалку в понизовья реки, к Десне, собирались). Завел я мотор и отчалил. Никто меня в ночи не обнаружил, никто внимания на звук мотора не обратил: праздник ведь, гуляние, до утра ни одна живая душа не опомнится.
В опасности, в облаве человек вдвойне зверем становится, ловким и изворотливым. Вот и я смекнул: если меня искать будут, то, скорее всего, где-нибудь поблизости, в лесах и лугах или в понизовьях реки, под Черниговом, а о том, что я пойду против течения вверх к белорусским и брянским урочищам, в Чернобыльскую запретную зону, вряд ли кто сразу додумается. Так оно и случилось. К утру я был уже на границе с Россией, с Брянской областью. Притопил лодку и пешим порядком перешел призрачную эту границу, которая только на словах значится, а на самом деле ходи, пробирайся хоть в одну, хоть в другую сторону сколько хочешь, никто тебя всерьез не остановит и не тронет.
Можно, конечно, было уйти и в Белоруссию. Но я рассудил, что лучше все же в Россию, под Брянск. Во-первых, места мне здесь знакомые по давней армейской службе, а во вторых, с Россией Украина не больно сейчас дружит, искать меня там будет потрудней.
Поначалу я хотел было прибиться в какую-нибудь из пустующих деревень, бывал даже и здесь, в Кувшинках, но потом присмотрелся и ушел на Егорьевский кордон, заброшенный и для людей неприютный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
И догостевался. Приехала к нам на жизнь из Казахстана одна беженка, Валентина, женщина в самой поре, лет сорока с небольшим. И тоже, как на грех, одинокая, безмужняя. (После узналось, что разведенка она. С мужем они чего-то не поделили, да и пьяница он был, хотя и из военных. За Валентиной муж не поехал, в Казахстане остался, а ее на Украину сестра родная сманила, Нинка. Она в соседнем с нами селе жила, в Радвино, учительствовала там.)
Характера Валентина оказалась бойкого, настойчивого. Построила себе на окраине села двухэтажный кирпичный домик, купила легковую машину (деньги у нее какие-никакие после переезда были – квартиру в Казахстане выгодно продала) и стала заниматься предпринимательством. Да еще каким неожиданным, до которого никто из наших мужиков и додуматься не мог, хотя, казалось бы, чего тут думать, бери да занимайся. Моталась она на своей легковушке по окрестным деревням, скупала у крестьян телячьи и коровьи шкуры, а после отвозила их в Чернигов, поставляла то ли какой-то нашей кожевенной фирме, то ли даже заграничной.
Во какая разворотливая, сразу сообразила, что коль в районе заготконтора развалилась, то, стало быть, мужикам шкуры эти хоть выбрасывай, сами они в Чернигов не наездятся: и транспорта своего нет, и куда там товар свой сдавать, толком не знают. А она, казашка, все разглядела. В Казахстане, говорят, тоже кожами занималась.
В селе Валентина прижилась быстро. Женщиной она себя обнаружила покладистой, к людям внимательной. Взаймы, если кто попросит (и часто большие деньги), давала, никому не отказывала, и просто так, в обиходной жизни от людей не сторонилась, не отчуждалась. На машине куда едет, в город или из города, так любого односельчанина-пешехода подберет, будь то мальчишка какой, женщина с кошелками-оклунками или древний старик. В машине потеснится, всю поклажу пешехода разместит и до самого дома-хаты доставит. Деревенские наши жители нахвалиться Валентиной не могли. Бог, говорят, нам такую пригожую послал, словно какого Ангела-Хранителя.
Я, понятно, к Валентине никакой мужской надежды не пытал. Во-первых, в возрасте у нас разница большая, я лет на пятнадцать постарше ее: во-вторых, понимал, кто я, а кто она: я деревня-деревней, пастух и воловник, а она человек городской, ученый. К тому же и Маруся ко мне каждую ночь является, из сердца не идет, тоже причина немалая.
Но от судьбы, как говорится, не спасешься. Иду я однажды из города (в парикмахерской был), она и останавливает машину. «Садитесь. – говорит, – подвезу. В ногах правды нет». Я и сел. Да не на заднее сиденье, а рядышком с ней. Едем, то да се, разговорились. Я Валентине о своей жизни рассказываю, она мне – о своей. И столько у нас общего обнаружилось в судьбе и в переживаниях от одинокого нашего пребывания, что мы даже примолкли на время, не поверили этим совпадениям. Так и доехали в молчании до моего дома. Я, как и положено, поблагодарил ее за внимание, что не оставила меня на дороге в пешем порядке, а подобрала. А потом, осмелев, стал в дом ее приглашать. «Давайте, – настаиваю, – зайдем, чайку заварим, беседу нашу задушевную продолжим». Она и согласилась, чуткая была, внимательная, сразу распознала, что на душе у меня после Марусиной смерти темно и непроглядно.
Ну, чаек не чаек, а засиделись мы допоздна, не то чтоб жалились друг другу в чем или взаимного сострадания требовали (я этого не люблю, да и она, оказалось, тоже), но поговорили по душам. Я, может, и с Марусей в самые лучшие наши годы так не говорил.
С той поры Валентина и запала мне в сердце. Без конца и краю всё думаю и думаю о ней, словно мальчишка какой. Только где машина загудит, я сразу к окошку – не она ли? А подойти не смею. Я с детства в женских делах робок был. Кроме Маруси, ни с одной даже возле калитки не постоял.
Валентине, понятно, не до меня. У нее занятие вон какое беспокойное, все время в дороге, в разъездах, о семейном обустройстве думать некогда, да и сыта она была им вдоволь при муже, беспутном пьянице. Опять же, кто я ей такой – случайный попутчик, поговорили, побеседовали да и расстались. Валентина, душа открытая, с многими так беседовала, словно врачевала.
Помог нам сойтись случай. Самый простой, деревенский. Подрос у Валентины к Рождеству кабанчик, пора колоть, и тут уже ей деваться некуда – надо идти ко мне. Других-то колонников в селе, почитай, нету. Она и пришла, просит: «Петр Иванович (меня Петром зовут, – прервал на минуту свой рассказ пришелец), не уважите кабанчика зарезать?» – «Отчего ж, – отвечаю ей. – не уважить. Сделаем. Завтра утром буду, как штык».
Всю ночь не спал я, ворочался, предчувствовал, что завтрашнее мое свидание с Валентиной может стать роковым, жизнь мою и ее перевернет и сдвинет до основания. Маруся мне в ту ночь во сне не явилась, наверное, тоже что почуяла…
Рано утром я, ни свет ни заря, швайку за голенище и к Валентине. Кабанчика заколол. Она мне все время помогает, на подхвате: солому ржаную к костру подает, воду кипяченую, по-нашему окроп, из дома носит. Потом, когда кабанчика уже разделали, нажарила она в печи перед полымем свежины: сала, мяса, печенки. – сели мы за стол, как и полагается в такой праздник, выпили по рюмочке-другой да и, сами не знаем как, сладили.
Через месяц перешел я в ее двухэтажные хоромы. Свой дом, правда, тоже не бросаю: там у меня хозяйство, бычки на откорме, корова, конь даже был. Без него нельзя. Летом бычкам зеленку подвозить, поднаду, зимой – комбикорма из района, жом, в развалившемся колхозе какие нынче кони-скакуны?
Живем мы с Валентиной дружно, завидно даже для многих. С детьми своими я ее познакомил. Те не против моей женитьбы, видят – женщина самостоятельная, серьезная, мне при ней худо не будет.
И не было. Но сам же я по старости своей, наверное, все и испортил. Проснулась во мне вдруг страшная, нечеловеческая какая-то ревность. Чуть Валентина куда уезжать, я сам не свой. Думаю, всюду ведь вокруг нее мужчины, да и помоложе, чем я, покрепче, глядишь, на какого-нибудь и прельстится, дело ведь женское, молодое. А мне каково будет все это переживать?! Я к подобным вольностям не привык, Маруся моя покойная ни на кого постороннего глаз поднять не смела, да и я тоже за другими юбками не гонялся – не в моем это характере.
В общем, мало-помалу стал я Валентину удерживать дома: то одно вроде бы дело неотложное находится, то другое. Она поначалу оставалась, лишь бы меня не расстраивать и не волновать, а потом быстро сообразила, что тут к чему, и смеется:
– Не бойся, Петр Иванович, никто мне иной не нужен. Ты, гляди, какой надежный и верный. Другого такого и не сыскать!
– Как не бояться, – смущаюсь я. – А вдруг да сыщется?
Она опять смеется, Отеллой меня называет. У меня же сердце все равно не на месте. Мысль потаенную в уме держу: как бы ее отвадить от этого предпринимательства, заставить оседлую жизнь вести, чтоб, как другие деревенские женщины, всегда при доме, при муже. Может, что и придумал бы. Я хоть и недалекий в мыслях своих, но предприимчивый и твердый.
Но тут в жизнь нашу Нинка вмешалась – разлучница пострашней любой ревности. По первопричине виновата, поди, и не она, судьба виновата, обстоятельства, но мне от этого не легче. Как отделилась Украина от России, так пошли там всякие неуважения к русскому языку и к русским людям вообще. А Валентина с Нинкой как раз русскими и оказались, откуда-то из-под Рязани. Валентине-то, правда, по этому случаю никто худого слова не скажет, наоборот, все сочувствуют, что она в Казахстане всякие притеснения терпела и вынуждена была бежать оттуда. А вот Нинке – худо. Она ведь в школе русский язык и литературу преподавала. Теперь же уроки ее сократили до самой малости, почитай, а стало быть, нет у Нинки и работы, хоть по миру иди. На одного мужа надежда слабая. Он у нее в районе на железной дороге работал. Там тоже пошли сокращения, того и гляди на улице окажется. К тому же детей их (мальчика и девочку) деревенские сверстники, чуть что, москалями начинают дразнить. Вот Нинка и взбунтовалась, зачастила к нам в гости и все Валентину подбивает:
– Давай на родину уедем, в Россию. Нет нам тут жизни.
Валентина поначалу отказывалась, мол, я только-только один переезд пережила, обосновалась на новом месте, с Петром Ивановичем мы вот сошлись, живем душа в душу, чего еще надо. Но потом, вижу, стала моя Валентина тоже задумываться и нет-нет да и обмолвится:
– Может, нам действительно переехать в Рязань? Дом себе купим, хозяйством обзаведемся. В России, говорят, жизнь все же полегче.
Я от этой мысли прямо душой холодею.
– Да что ты говоришь, Валентина?! – в сердцах отвечаю ей. – Куда же нам ехать?! Тут у нас целых два дома, сын у меня под боком, дочь в районе, братья, сестра, могила Марусина. Места вокруг родные, с детства привычные, речка, лес. Как я без них?!
– Ничего, привыкнешь, – ластится она ко мне. – Я же привыкла и в Казахстане, и здесь, у вас.
Я в обиду. И так один разговор у нас случился, другой, а на третий вдруг и скажи я ей страшные слова:
– Надумаешь уезжать – убью!
– Убивай! – пуще прежнего ластится и смеется она.
Чую, нравится ей, что так люблю ее и готов убить, если расстанемся. Но верить в это, понятно, не верит: какой из меня убийца.
А мне от ее смеха еще хуже. Как представлю, что ее рядом со мной не будет, что дни и ночи опять пойдут у меня холодные, вдовцовские, совсем разум теряю. Нет, размышляю, это она только для видимости зовет меня с собой в Россию, а на самом деле завела себе какого-нибудь другого ухажера и бежит с ним в эту неведомую Рязань. Женщины, известное дело, хитры и изворотливы в таких предприятиях. Знает ведь, что никуда я из родного села не поеду, а дразнит, манит.
И решил я испытать ее. После очередного такого разговора-приманки хлопнул я в страшной якобы обиде дверью и ушел к себе домой. Думаю в гордыне своей, если любит меня и тоскует обо мне, то позовет, никуда не денется. Но неделя проходит, другая, месяц, а она не зовет, потому как женщина вольная, никому не подвластная, в судьбе моей роковая.
И вдруг прошел по селу слух, что продает все-таки Валентина дом (купец уже нашелся, бывший наш директор школы, человек тоже ловкий, предприимчивый) и собирается вместе с Нинкой уезжать. Сердце у меня ёкнуло и зашлось теперь уж действительно в страшной непереносимой обиде. Нет уж, думаю, этому не бывать, это я остановлю всеми силами.
Разузнал дальними путями, что отъезд ее назначен на Петров день, престольный праздник как раз у нас, не верю еще, но по-звериному затаился, жду. Действительно на Петров день с утра пораньше заезжает к ней во двор здоровенный рефрижератор, в нем Нинка с мужем и шофер, человек мне не знакомый, нанятый. Встали под погрузку, вещи всякие выносят, диван-кровать, на котором мы с Валентиной не одну счастливую ночь провели, другой разный скарб. Я пока терплю, зрею в своем преступном решении. И может, как-нибудь перетерпел бы, смирился. Но ведь праздник же, Петров день, всюду гуляние, выпивка. Сын меня к себе позвал: видел, конечно, мою маету, отвлечь хотел за праздничным столом. А получилось как раз наоборот. Человек я вообще-то мало пьющий, а тут с горя и крушения всей моей новой жизни напился так, что и себя не упомню. Сын к вечеру отвел меня кое-как домой, уложил. Но куда там – уложил! Чуть он за порог, я швайку за голенише и огородами к дому Валентины. Пробрался, никем не замеченный, спрятался за сараями. Машина у них уже погружена, в доме свет только на первом этаже, на кухне. Валентина с Нинкой там снуют, последние какие-то приготовления перед дорогой делают, а наверху уже темно: мужчины, Нинкин муж и шофер, спать, должно быть, легли, завтра ведь вставать ни свет ни заря. Это мне, конечно, на руку. Хотел было поначалу рынуться прямо на кухню да там и поговорить с Валентиной и Нинкой по душам, последним для них прощальным разговором поговорить. Но потом сдержался. Не может такого быть, размышляю, чтобы Валентина во двор не вышла, вещь какую забытую подобрать или просто так на лавочке после тяжелого, колготного дня посидеть (мы много раз с ней сиживали под грушею, где я специально эту лавочку и смастерил. Она и вышла. И как только стала приближаться к лавочке, я вынырнул из темноты, схватил ее левой рукой за шею, а правой со всего размаха ударил швайкой прямо в сердце да еще и довернул по кровавому своему убийственному опыту. Валентина и ойкнуть не успела. Но одного удара мне показалось мало, и я, зверь зверем, стал бесчисленное количество раз бить ее швайкой, мстить за измену и предательство. Шум от этих ударов во дворе возле лавочки, наверное, какой-то все же произошел. На него выбежала из дома Нинка. Я и ее заколол единым ударом с доворотом, не промахнулся, точно в сердце уцелил. Смерть она тоже приняла легко, не вскрикнула, не заплакала, упала рядом с сестрой, в кровь ее родную и тело. Трогать я Нинку больше не стал, не то чтобы пожалел (какая в такое мгновение может быть жалость?!), а просто подумал – хватит с тебя и этого, теперь не поднимешься, в Рязань жену мою законную, Валентину, так подло и зло предавшую меня, не сманишь…
Пришелец опять сделал перерыв в рассказе, скосил взгляд на иконы, лампадку под ними, потом перевел взгляд на Андрея, как бы видя его впервые, и вдруг произнес:
– В убийстве этом, в страшном грехе, нашел я тогда отраду и счастье. А того не знал, что подобного счастья никому не дано еще вынести. Вот и я не вынес.
Андрей по-прежнему молчат, теперь уже совсем не опасаясь пришельца, но и не зная, сострадать ему в раскаяниях, поверить им и принять их или безжалостно отринуть, остаться на стороне невинно убитых Валентины и её сестры Нинки, как полагается то любому нормальному человеку. С подобным случаем Андрею не приходилось сталкиваться ни на войне, ни в мирной мало ему понятной жизни. Но вот столкнулся, и оказалось, что не готов принять единственно верное решение, что тайны человеческой души ему неведомы. На войне Андрей был солдатом, воином, Цезарем, не подвластным никаким трусливым сомнениям и раскаяниям, а кто он в мирной жизни – пока неясно. Жать, что нет сейчас рядом отца или Саши, они бы разрешили эти его сомнения (такими оба были проницательными, верными людьми) и, скорее всего, сделали бы шаг навстречу этому потерявшему всякий человеческий облик старику, потому как он все ж таки пока еще живой человек, а Валентина и сестра ее мертвы, убиенны, и души их теперь, наверное, в раю.
Пришелец молчание Андрея принял как должное, по-видимому, давно и изначально готовый к нему. Он лишь обеспокоено посмотрел на ходики, вздрогнул, когда они набатно пробили двенадцать раз: чувствовалось, что времени у него в обрез, что до утра, до раннего рассвета ему надо свершить задуманное, и он поторопился с рассказом:
– Но это я сейчас, после трех лет лесной, звериной жизни дошел до таких, казалось бы, простых и праведных мыслей. А тогда, сотворив страшное свое убийство, лишь возрадовался ему и даже возгордился, что не дрогнула у меня рука, что выше я теперь всех живущих смертных людей. Так думают, наверное, многие убийцы: они решились на убийство, на смерть себе подобных, а все остальные – нет, смалодушничали в роковую минуту. Гордыня, конечно, запредельная и навечная…
В общем, стал я по-звериному уходить от места преступления, от дома Валентины, справедливо отомщенного. Вытерев о траву швайку, которая в человеческой крови была по самую ручку, ринулся я огородами и лугом к реке, где у меня на дальней привязи стояла моторная лодка с хорошим запасом горючего (с сыном на многодневную рыбалку в понизовья реки, к Десне, собирались). Завел я мотор и отчалил. Никто меня в ночи не обнаружил, никто внимания на звук мотора не обратил: праздник ведь, гуляние, до утра ни одна живая душа не опомнится.
В опасности, в облаве человек вдвойне зверем становится, ловким и изворотливым. Вот и я смекнул: если меня искать будут, то, скорее всего, где-нибудь поблизости, в лесах и лугах или в понизовьях реки, под Черниговом, а о том, что я пойду против течения вверх к белорусским и брянским урочищам, в Чернобыльскую запретную зону, вряд ли кто сразу додумается. Так оно и случилось. К утру я был уже на границе с Россией, с Брянской областью. Притопил лодку и пешим порядком перешел призрачную эту границу, которая только на словах значится, а на самом деле ходи, пробирайся хоть в одну, хоть в другую сторону сколько хочешь, никто тебя всерьез не остановит и не тронет.
Можно, конечно, было уйти и в Белоруссию. Но я рассудил, что лучше все же в Россию, под Брянск. Во-первых, места мне здесь знакомые по давней армейской службе, а во вторых, с Россией Украина не больно сейчас дружит, искать меня там будет потрудней.
Поначалу я хотел было прибиться в какую-нибудь из пустующих деревень, бывал даже и здесь, в Кувшинках, но потом присмотрелся и ушел на Егорьевский кордон, заброшенный и для людей неприютный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35