Ему орали в окна ругательства и требовали его жизнь за жизни утонувших моряков. Все же он мог бы спастись, если бы переждал, пока улягутся первое горе и ярость. Но финал венецианской трагедии еще не наступил.
Отряд был в пути третий день, когда его нагнал последний рыцарь из арьергарда. Орфео, непривычный проводить целые дни в седле, стоял, растирая зад, за спиной солдат, ужинавших у костра вместе с Тебальдо.
– Накормите его! – крикнул капитан кухарям, когда всадник спешился.
Тебальдо указал рыцарю на пень рядом с собой. Из палаток вышли остальные рыцари с оруженосцами и сбились в кучу вокруг. Кое-кто еще не успел полностью избавиться от доспехов. Рыцарь стащил шлем и латные перчатки, и слуга тут же подал ему чашу и деревянное блюдо. Вздохнув, рыцарь начал рассказ об исходе народного гнева.
– Можно только догадываться, что Лоренцо потерял голову от страха. Надеялся на право убежища в Сан-Марко, хотя и знал, что толпа ожидает от него подобной попытки. Так что он выбрался через черный ход и бросился к церкви Сан-Заккариа за Понте делла Палья.
Рассказ прерывался глотками вина и кусками мяса, отправляемыми в рот. Воин жевал не спеша, наслаждаясь всеобщим вниманием не меньше, чем горячим жиром, стекающим по пальцам.
– Я все видел из верхнего окна палаццо. Видит Бог, стража, выбежавшая из дворца вместе с дожем, сделала все возможное, чтобы его спасти. Они рубили мечами во все стороны, кровь хлестала с обеих обочин моста, но толпа все напирала.
Он осушил чашу и протянул ее за добавкой. Все молча ждали, пока слуга нальет ему вина.
– В конце концов, – продолжал рыцарь после долгого глотка, – в Калле делла Рассе кто-то пробился сквозь кольцо стражников и нанес Лоренцо смертельный удар.
Рассказчик ударил себя чашей по груди, показывая, куда вошло смертоносное лезвие, и, словно нарочно, чтобы усилить эффект, брызги красного вина выплеснулись на пластину нагрудника.
Слушатели зашептались, но смолкли, когда Тебальдо произнес ровным голосом:
– Он был достойный человек. Да покоится в мире.
– Аминь, – отозвались воины.
Помолчав в знак почтения к покойному, папа добавил:
– Мы обязаны особенной благодарностью нашему молодому другу из Ассизи. Если бы не его расторопность, на Калле делла Рассе могла бы пролиться наша кровь.
Орфео неожиданно для себя оказался мишенью восторженных криков и полновесных дружеских тумаков, от которых у него заныли спина и ребра. До сих пор надменные римляне обращались с ним как с умбрийской деревенщиной, да он, мало интересуясь их мнением, и не старался разубедить рыцарей. Теперь, смутившись, он, отвлекая внимание от себя, выкрикнул: «Viva Papa!» Крик был тут же подхвачен остальными, а Орфео под шумок ускользнул из круга рыцарей.
В тени на краю лагеря заржала лошадь. В придорожном кустарнике загорелись несколько пар красноватых глаз. Орфео поднял два камня и, шагнув в ту сторону, резко ударил камнем о камень. Тощие тени, похожие на собачьи, бесшумно канули в темноту. Ему вспомнились гигантские волки из сна Тебальдо. Моряк вздрогнул и перекрестился.
С утренними хлопотами Амата справлялась мигом – ей хотелось оставить как можно больше времени на урок. Каждый день Конрад чертил ей на восковой табличке новые буквы: сперва строчную, затем прописную, и объяснял, какой звук она означает. Потом она обводила букву по желобку. Через неделю у нее уже получались целые слова. В первый час каждого занятия он читал ученице несколько строк из книги о хороших манерах или из жития святых, указывая пальцем на каждое слово, чтобы девушка, сидевшая рядом, могла следить за чтением. Потом Конрад заставлял ее повторять прочитанное по памяти, чтобы запомнить начертание слов.
«Помните, что неприлично чесать голову за столом, или ловить блох и других паразитов и убивать их на глазах у других, или срывать коросту, на какой бы части тела она ни располагалась».
«Сморкаясь, удаляй содержимое не пальцами, а носовым платком. Позаботься, чтобы капли не висели под носом, подобно сосулькам на карнизах домов зимой».
«Не забывай причесывать волосы и следи, чтобы в прическе не было пуха и иного мусора».
Каждый урок Конрад заканчивал чтением нескольких строк из молитвенника или стихов из псалтыря и напоминанием, что воспитание души неизменно важнее мирской премудрости.
– Женщина невежественная, но богобоязненная, – твердил он, – лучше, чем умудренная, но преступающая законы Всевышнего.
Амату забавляло упрямое повторение подобных истин, зато твердо заведенный порядок уроков внушал ей уверенность в своих силах.
За уроками ноябрь для нее пролетел незаметно. После полудня, когда Конрад углублялся в свои легенды, находились другие, кто помогал девушке закрепить усвоенное. В доме что ни день бывали странствующие проповедники и нищенствующие монахи. Те из них, кто не относился к опыту донны Джакомы слишком строго, находили его забавным. Подумайте, учить грамоте обычную служанку! Еще немного, и вдова примется учить своего бурого мышелова читать благодарственную молитву перед плошкой молока!
Амата подозревала, что кое-кто из молодых клириков находил в занятиях с ней приятность и другого рода, но она ничем их не поощряла. Кажется, и Конрад предполагал что-то в этом роде, если судить по тому, с каким лицом он проходил через зал, где она читала вслух кому-нибудь из странников.
Конрад напоминал ей о недавней клятве со всей тонкостью, на какую был способен. Признаться, тонкости ему недоставало. В таких случаях урок заканчивался отрывками не из книги псалмов, а из Экклезиаста: «Не смотри на телесную красу и не бывай в обществе женщин, ибо как от одежды исходит моль, так от женщины – бесчестье мужчине... Я нахожу женщину горше смерти: она – приманка охотника, и сердце ее – силки, а руки ее – узы. Тот, кто чтит Бога, бежит ее, но грешник будет ею уловлен».
Однажды Конрад прервал урок ради того, чтобы открыто указать девушке, что некий фра Федерико задержался в доме только ради нее. В тот день он прочел ей строки поэта с непроизносимым именем: «Хочешь ли знать, что есть женщина? Сверкающая грязь, зловонная роза, сладкий яд, вечно стремится к тому, что запретно».
Пожалуй, Амата могла бы счесть, что отшельник отрастил непомерно длинный нос, – если бы в самом деле интересовалась Федерико. А так ей с трудом удалось сдержать смех при виде его праведного негодования. Чем больше горячился Конрад, тем легче ей было различить за его суровыми речами заботу о ней. Пусть ему легче сравнить ее со «сверкающей грязью» или обозвать братьев, подобных Федерико, un cane in chiesa – псами в церкви, чем сказать «ты мне дорога, и я о тебе беспокоюсь», – но ей в его нотациях всегда слышалась любовь.
– Я придумал, как защитить тебя от таких недостойных братьев, – сказал он однажды и послал слугу за донной Джакомой.
Когда матрона пришла к ним, Конрад предложил, чтобы Амата каждый день повторяла выученный урок юному Пио.
– Таким образом она не только обучит Пио, – сказал он, – но и закрепит в памяти новые знания.
Донна Джакома согласилась, и Пио пришел в восторг – у него появился новый предлог побыть рядом с Аматой. Отвергнутый фра Федерико покинул дом, Конрад казался довольным, и Амата тоже не возражала. Уроки с мальчиком больше напоминали игру, потому что ее книги казались ему страшно глупыми. Амата, скажем, начнет читать:
«Если приходится рыгнуть, делай это возможно тише и всегда отворачивай лицо. Если отхаркиваешься или кашляешь, не глотай того, что уже оказалось во рту, а сплевывай на землю, в платок или салфетку».
Пио тут же картинно рыгнет, старательно отвернув лицо, или наберет полный рот слюны и, поджав губы, просит у наставницы одолжить носовой платок. Уроки письма на восковых табличках скоро превращались в обычные «крестики-нолики» или в игру «шесть мавров» с расчерченными на дощечке квадратиками и кусочками угля из камина вместо фишек.
О своих достижениях Конрад почти не говорил. Амата знала только, что он изучает легенду Фомы Челанского. Кажется, его приводило в отчаяние описание юности святого Франциска. Отшельник рассказал, что в «Предании» Бонавентуры лишь иносказательно обозначено, что в молодости основателя ордена «влекло все земное».
– Как велика сила Божья, – Конрад. – Он мог сделать святого из буйного юнца! Бонавентура принижает милость и могущество Господа, скрывая огромность преображения Франциска.
Амата достаточно много запомнила и подслушала, чтобы понимать: в рукописи Фомы Конрад ищет упоминания о слепоте или о слепцах. Очень долго он явно не находил ничего подобного, но в середине декабря все переменилось.
Конрад почти вбежал в большой зал, где Амата сидела за вышиванием и болтала с донной Джакомой.
– In illo tempore, – бормотал он. – В то время! Но что это значит? In illo tempore...
Он смотрел прямо на них, но, кажется, не видел. Он прошагал через зал, сцепив руки за спиной, наткнулся на стену, развернулся и вылетел вон, так и не заметив их. Женщины переглянулись и захихикали.
24
К первой неделе декабря зима окончательно обосновалась в Ассизи. Ветер, свиставший сквозь закрытые окна комнаты, где сидел за книгами Конрад, превратился в беспрестанный вой, словно все духи земли и неба сливали голоса в жалобном плаче. Монте Субазио и окрестные холмы спали зыбким сном.
Сквозь прозрачное полотно, затягивавшее окна, даже в полдень пробивалось мало света. Конраду пришлось довольствоваться свечой и огнем камина, так что чтение продвигалось медленно. Холодные вихри врывались в дымоход, и отшельник задыхался от горьковато-сладкого запаха можжевельника – крестьянка каждое утро подвозила к дому вязанки хвороста, навьюченные на осла.
Он мог бы в любое время перебраться со своими рукописями в большой зал, где занимались Амата с Пио – большие окна и большой камин неплохо освещали его, – но там целыми днями толклись чужаки, а Конрад стал в последнее время очень подозрителен. Тот же фра Федерико, прежде чем убраться из дома, забрел однажды в комнату Конрада. Пришлось отвлекать брата, пересказывая ему отрывки из нового труда Фомы Аквинского, недавно прочитанного в Сакро Конвенто, а манускрипт Фомы Челанского тем временем прятать за спиной. Любой странствующий грамотей был бы, естественно, заинтригован, обнаружив на столе мирянки более четырех книг, будь она даже самого благородного происхождения. Любых книг – но запретные рукописи были бы особенно интересны. Так что Конрад сидел взаперти, терпел дым и тусклый свет и тер усталые глаза в одиночестве.
Историю рукописи Фомы Челанского он знал от Лео. После смерти святого Франческо братство решило, что секретарь святого должен составить его жизнеописание. Никто не был ближе него к Франческо, да и простой безыскусный стиль Лео соответствовал суровости жизни его наставника. Однако Элиас с кардиналом Уголино предпочли избрать летописцем фра Фому из Челано, хотя этот брат никогда не встречался с Франческо и большую часть жизни провел в Германии. Правда, Фома написал величественный гимн смерти и справедливости, «День Гнева», доказывая свое красноречие. А поскольку он не был лично знаком со святым, то при написании его жития вынужден был полагаться на сведения, предоставленные ему братьями – в частности, главой братства, братом Элиасом. Не удивительно, что Элиас в писании Фомы играл столь важную роль, что после его изгнания и отлучения новый генерал ордена, фра Кресчентиус, просил Фому Челанского написать новую легенду, исключив из нее все упоминания об Элиасе. Он же попросил всех братьев, знавших Франциска, написать в помощь брату из Челано свои воспоминания – так появилась на свет «Легенда трех спутников».
Конрад начал поиски с первой строки четвертой главы. Он боялся пропустить ключ к разгадке – упоминание о «начале слепоты» – и потому читал очень внимательно. Прочел об исцелении Франциском слепой женщины и не усмотрел в этом эпизоде никакой связи с фразой из письма. Поиски все продолжались, когда выпал снег. Руки крестьянки, подвозившей хворост, покраснели от мороза, она повязывала толстый шерстяной платок поверх капюшона, а Конрад все пробивался сквозь главы жизни Франциска. Описание появления стигматов и видения огнекрылого серафима явно было записано со слов Элиаса. И вот, в следующей за видением главе – вдруг первыми словами – «in Ilо tempore»! В то время!
«В то время тело Франциска начали одолевать немочи, более тяжкие, чем прежде. Ибо он страдал многими немочами и ранее, умерщвляя плоть и подчиняя ее духу в предшествовавшие годы».
Из следующего предложения следовало, что Фома имеет в виду 1224 год. Обращение святого Франциска свершилось в 1206.
«В последующие восемнадцать лет он почти не знал покоя... ибо таков закон природы и устройство человека, что тело внешнее дряхлеет год от года, в то время как внутренняя суть обновляется, драгоценный сосуд, в коем скрывалось небесное сокровище, дал течь... Воистину, поскольку плоть его еще не сравнилась в страдании со страданиями Христа, хоть и носил он на теле знаки страстей Христовых, его поразила тяжелая глазная болезнь».
Вот оно, в одном-единственном предложении. Он уже носил на теле стигматы, когда началась слепота. Глазная болезнь началась не с поездки в Египет в 1219, как всегда слышал Конрад. Отшельник читал дальше:
«Болезнь нарастала с каждым днем, и брат Элиас, коего Франциск избрал заменить мать ему самому и отца – прочим братьям, убедил его наконец не пренебрегать медициной».
Когда Элиас диктовал эти строки, у него, как видно, еще не было причин скрывать ни время наступления слепоты, ни свое участие в лечении. Кто же тогда пустил в оборот историю о горячем египетском солнце, поразившем глаза святого, если не сам Элиас, – и зачем? В рассказе Фомы не названы спутники, сопровождавшие Франциска ко двору султана Мелек-эль-Камеля. Но Бонавентура их называет!
Конрад снова вспомнил ответ библиотекаря на вопрос, откуда ему может быть знакомо имя Иллюминате «Он был с нашим учителем, когда тот пытался обратить султана».
Опять Иллюминато! Конечно, это он снабдил Бонавентуру подробностями египетского путешествия, так же как Элиас снабжал ими Фому. Однако это не объясняет, зачем Иллюминато понадобилось изобретать новое объяснение слепоте Франциска спустя годы после завершения труда Фомы Челанского.
Отшельник достал заметки, принесенные из Сакро Конвенто, и переписал целую главу, озаглавленную: «О лихорадке, поразившей святого Франциска, и болезни его глаз». Настанет день, мечтал он, когда, перечитав свои записи, он ясно поймет, почему наставник находил их столь важными, что включил в свое письмо.
Он уже был вполне уверен, что тайна Лео коренится в событиях, приведших к появлению стигматов или последовавших непосредственно за ними. Поэтому он открыл следующую книгу, доставленную Аматой из Сан-Дамиано, – переписанную Бедными женщинами «Легенду трех спутников», и сразу открыл ее на этом событии жизни святого. И увидел там то, что заставило его снова зарыться в свои записки.
– Явная лакуна, мадонна, – объяснял он в тот же вечер Джакоме. – Такой пробел, что в него телега с сеном проедет. Не знаю еще, как были искалечены спутники, зато могу ответить на вопрос Лео «почему?». И «кем?».
Он сомневался, что матрона сумеет разобраться в его рассуждениях, однако пригласил ее к себе в комнату, потому что просто лопнул бы, если бы не поделился с кем-нибудь своим открытием.
– Смотрите! – восклицал он, водя пальцем по странице. – Шестнадцатая глава кончается на событиях 1221 года. Потом идет краткое описание стигматов – в 1224 году от рождества Господа нашего – и сразу перескакивает на смерть святого Франциска в 1226 году. А где же пять лет после 1221? Столько важных перемен случилось за эти годы – ив жизни Франциска, и в ордене! Лео с друзьями ни за что не пропустили бы ни одного события из этого времени.
– Кроме только запечатления стигматов...
– А! Это я тоже хотел вам показать. Взгляните на описание Франциска, как раз перед появлением серафима. Лео писал ясно, но стиль у него простой, как домотканое полотно. «Cum enim seraphices desideriorium ardoribus – «поглощенный серафимической любовью и желанием». Это изящная латынь, мадонна! Изящная! К тому же автор употребляет специальный философский термин: «sursum agere». Никто из наших трех спутников этого не писал. Такую фразу мог породить лишь ум обучавшегося в Париже богослова.
Конрад поймал себя на том, что от возбуждения говорит все быстрее и быстрее. Он сделал глубокий вдох и медленно выдохнул, прежде чем вернуться к своим запискам. По взгляду донны Джакомы заметно было, что вся эта латынь для нее непостижима, как ни старается она уследить за его мыслью.
– Потерпите еще минуту, мадонна, – Конрад. Он разложил рядом с рукописью листки своих записок.
– Вот как описывает ту же сцену Бонавентура.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Отряд был в пути третий день, когда его нагнал последний рыцарь из арьергарда. Орфео, непривычный проводить целые дни в седле, стоял, растирая зад, за спиной солдат, ужинавших у костра вместе с Тебальдо.
– Накормите его! – крикнул капитан кухарям, когда всадник спешился.
Тебальдо указал рыцарю на пень рядом с собой. Из палаток вышли остальные рыцари с оруженосцами и сбились в кучу вокруг. Кое-кто еще не успел полностью избавиться от доспехов. Рыцарь стащил шлем и латные перчатки, и слуга тут же подал ему чашу и деревянное блюдо. Вздохнув, рыцарь начал рассказ об исходе народного гнева.
– Можно только догадываться, что Лоренцо потерял голову от страха. Надеялся на право убежища в Сан-Марко, хотя и знал, что толпа ожидает от него подобной попытки. Так что он выбрался через черный ход и бросился к церкви Сан-Заккариа за Понте делла Палья.
Рассказ прерывался глотками вина и кусками мяса, отправляемыми в рот. Воин жевал не спеша, наслаждаясь всеобщим вниманием не меньше, чем горячим жиром, стекающим по пальцам.
– Я все видел из верхнего окна палаццо. Видит Бог, стража, выбежавшая из дворца вместе с дожем, сделала все возможное, чтобы его спасти. Они рубили мечами во все стороны, кровь хлестала с обеих обочин моста, но толпа все напирала.
Он осушил чашу и протянул ее за добавкой. Все молча ждали, пока слуга нальет ему вина.
– В конце концов, – продолжал рыцарь после долгого глотка, – в Калле делла Рассе кто-то пробился сквозь кольцо стражников и нанес Лоренцо смертельный удар.
Рассказчик ударил себя чашей по груди, показывая, куда вошло смертоносное лезвие, и, словно нарочно, чтобы усилить эффект, брызги красного вина выплеснулись на пластину нагрудника.
Слушатели зашептались, но смолкли, когда Тебальдо произнес ровным голосом:
– Он был достойный человек. Да покоится в мире.
– Аминь, – отозвались воины.
Помолчав в знак почтения к покойному, папа добавил:
– Мы обязаны особенной благодарностью нашему молодому другу из Ассизи. Если бы не его расторопность, на Калле делла Рассе могла бы пролиться наша кровь.
Орфео неожиданно для себя оказался мишенью восторженных криков и полновесных дружеских тумаков, от которых у него заныли спина и ребра. До сих пор надменные римляне обращались с ним как с умбрийской деревенщиной, да он, мало интересуясь их мнением, и не старался разубедить рыцарей. Теперь, смутившись, он, отвлекая внимание от себя, выкрикнул: «Viva Papa!» Крик был тут же подхвачен остальными, а Орфео под шумок ускользнул из круга рыцарей.
В тени на краю лагеря заржала лошадь. В придорожном кустарнике загорелись несколько пар красноватых глаз. Орфео поднял два камня и, шагнув в ту сторону, резко ударил камнем о камень. Тощие тени, похожие на собачьи, бесшумно канули в темноту. Ему вспомнились гигантские волки из сна Тебальдо. Моряк вздрогнул и перекрестился.
С утренними хлопотами Амата справлялась мигом – ей хотелось оставить как можно больше времени на урок. Каждый день Конрад чертил ей на восковой табличке новые буквы: сперва строчную, затем прописную, и объяснял, какой звук она означает. Потом она обводила букву по желобку. Через неделю у нее уже получались целые слова. В первый час каждого занятия он читал ученице несколько строк из книги о хороших манерах или из жития святых, указывая пальцем на каждое слово, чтобы девушка, сидевшая рядом, могла следить за чтением. Потом Конрад заставлял ее повторять прочитанное по памяти, чтобы запомнить начертание слов.
«Помните, что неприлично чесать голову за столом, или ловить блох и других паразитов и убивать их на глазах у других, или срывать коросту, на какой бы части тела она ни располагалась».
«Сморкаясь, удаляй содержимое не пальцами, а носовым платком. Позаботься, чтобы капли не висели под носом, подобно сосулькам на карнизах домов зимой».
«Не забывай причесывать волосы и следи, чтобы в прическе не было пуха и иного мусора».
Каждый урок Конрад заканчивал чтением нескольких строк из молитвенника или стихов из псалтыря и напоминанием, что воспитание души неизменно важнее мирской премудрости.
– Женщина невежественная, но богобоязненная, – твердил он, – лучше, чем умудренная, но преступающая законы Всевышнего.
Амату забавляло упрямое повторение подобных истин, зато твердо заведенный порядок уроков внушал ей уверенность в своих силах.
За уроками ноябрь для нее пролетел незаметно. После полудня, когда Конрад углублялся в свои легенды, находились другие, кто помогал девушке закрепить усвоенное. В доме что ни день бывали странствующие проповедники и нищенствующие монахи. Те из них, кто не относился к опыту донны Джакомы слишком строго, находили его забавным. Подумайте, учить грамоте обычную служанку! Еще немного, и вдова примется учить своего бурого мышелова читать благодарственную молитву перед плошкой молока!
Амата подозревала, что кое-кто из молодых клириков находил в занятиях с ней приятность и другого рода, но она ничем их не поощряла. Кажется, и Конрад предполагал что-то в этом роде, если судить по тому, с каким лицом он проходил через зал, где она читала вслух кому-нибудь из странников.
Конрад напоминал ей о недавней клятве со всей тонкостью, на какую был способен. Признаться, тонкости ему недоставало. В таких случаях урок заканчивался отрывками не из книги псалмов, а из Экклезиаста: «Не смотри на телесную красу и не бывай в обществе женщин, ибо как от одежды исходит моль, так от женщины – бесчестье мужчине... Я нахожу женщину горше смерти: она – приманка охотника, и сердце ее – силки, а руки ее – узы. Тот, кто чтит Бога, бежит ее, но грешник будет ею уловлен».
Однажды Конрад прервал урок ради того, чтобы открыто указать девушке, что некий фра Федерико задержался в доме только ради нее. В тот день он прочел ей строки поэта с непроизносимым именем: «Хочешь ли знать, что есть женщина? Сверкающая грязь, зловонная роза, сладкий яд, вечно стремится к тому, что запретно».
Пожалуй, Амата могла бы счесть, что отшельник отрастил непомерно длинный нос, – если бы в самом деле интересовалась Федерико. А так ей с трудом удалось сдержать смех при виде его праведного негодования. Чем больше горячился Конрад, тем легче ей было различить за его суровыми речами заботу о ней. Пусть ему легче сравнить ее со «сверкающей грязью» или обозвать братьев, подобных Федерико, un cane in chiesa – псами в церкви, чем сказать «ты мне дорога, и я о тебе беспокоюсь», – но ей в его нотациях всегда слышалась любовь.
– Я придумал, как защитить тебя от таких недостойных братьев, – сказал он однажды и послал слугу за донной Джакомой.
Когда матрона пришла к ним, Конрад предложил, чтобы Амата каждый день повторяла выученный урок юному Пио.
– Таким образом она не только обучит Пио, – сказал он, – но и закрепит в памяти новые знания.
Донна Джакома согласилась, и Пио пришел в восторг – у него появился новый предлог побыть рядом с Аматой. Отвергнутый фра Федерико покинул дом, Конрад казался довольным, и Амата тоже не возражала. Уроки с мальчиком больше напоминали игру, потому что ее книги казались ему страшно глупыми. Амата, скажем, начнет читать:
«Если приходится рыгнуть, делай это возможно тише и всегда отворачивай лицо. Если отхаркиваешься или кашляешь, не глотай того, что уже оказалось во рту, а сплевывай на землю, в платок или салфетку».
Пио тут же картинно рыгнет, старательно отвернув лицо, или наберет полный рот слюны и, поджав губы, просит у наставницы одолжить носовой платок. Уроки письма на восковых табличках скоро превращались в обычные «крестики-нолики» или в игру «шесть мавров» с расчерченными на дощечке квадратиками и кусочками угля из камина вместо фишек.
О своих достижениях Конрад почти не говорил. Амата знала только, что он изучает легенду Фомы Челанского. Кажется, его приводило в отчаяние описание юности святого Франциска. Отшельник рассказал, что в «Предании» Бонавентуры лишь иносказательно обозначено, что в молодости основателя ордена «влекло все земное».
– Как велика сила Божья, – Конрад. – Он мог сделать святого из буйного юнца! Бонавентура принижает милость и могущество Господа, скрывая огромность преображения Франциска.
Амата достаточно много запомнила и подслушала, чтобы понимать: в рукописи Фомы Конрад ищет упоминания о слепоте или о слепцах. Очень долго он явно не находил ничего подобного, но в середине декабря все переменилось.
Конрад почти вбежал в большой зал, где Амата сидела за вышиванием и болтала с донной Джакомой.
– In illo tempore, – бормотал он. – В то время! Но что это значит? In illo tempore...
Он смотрел прямо на них, но, кажется, не видел. Он прошагал через зал, сцепив руки за спиной, наткнулся на стену, развернулся и вылетел вон, так и не заметив их. Женщины переглянулись и захихикали.
24
К первой неделе декабря зима окончательно обосновалась в Ассизи. Ветер, свиставший сквозь закрытые окна комнаты, где сидел за книгами Конрад, превратился в беспрестанный вой, словно все духи земли и неба сливали голоса в жалобном плаче. Монте Субазио и окрестные холмы спали зыбким сном.
Сквозь прозрачное полотно, затягивавшее окна, даже в полдень пробивалось мало света. Конраду пришлось довольствоваться свечой и огнем камина, так что чтение продвигалось медленно. Холодные вихри врывались в дымоход, и отшельник задыхался от горьковато-сладкого запаха можжевельника – крестьянка каждое утро подвозила к дому вязанки хвороста, навьюченные на осла.
Он мог бы в любое время перебраться со своими рукописями в большой зал, где занимались Амата с Пио – большие окна и большой камин неплохо освещали его, – но там целыми днями толклись чужаки, а Конрад стал в последнее время очень подозрителен. Тот же фра Федерико, прежде чем убраться из дома, забрел однажды в комнату Конрада. Пришлось отвлекать брата, пересказывая ему отрывки из нового труда Фомы Аквинского, недавно прочитанного в Сакро Конвенто, а манускрипт Фомы Челанского тем временем прятать за спиной. Любой странствующий грамотей был бы, естественно, заинтригован, обнаружив на столе мирянки более четырех книг, будь она даже самого благородного происхождения. Любых книг – но запретные рукописи были бы особенно интересны. Так что Конрад сидел взаперти, терпел дым и тусклый свет и тер усталые глаза в одиночестве.
Историю рукописи Фомы Челанского он знал от Лео. После смерти святого Франческо братство решило, что секретарь святого должен составить его жизнеописание. Никто не был ближе него к Франческо, да и простой безыскусный стиль Лео соответствовал суровости жизни его наставника. Однако Элиас с кардиналом Уголино предпочли избрать летописцем фра Фому из Челано, хотя этот брат никогда не встречался с Франческо и большую часть жизни провел в Германии. Правда, Фома написал величественный гимн смерти и справедливости, «День Гнева», доказывая свое красноречие. А поскольку он не был лично знаком со святым, то при написании его жития вынужден был полагаться на сведения, предоставленные ему братьями – в частности, главой братства, братом Элиасом. Не удивительно, что Элиас в писании Фомы играл столь важную роль, что после его изгнания и отлучения новый генерал ордена, фра Кресчентиус, просил Фому Челанского написать новую легенду, исключив из нее все упоминания об Элиасе. Он же попросил всех братьев, знавших Франциска, написать в помощь брату из Челано свои воспоминания – так появилась на свет «Легенда трех спутников».
Конрад начал поиски с первой строки четвертой главы. Он боялся пропустить ключ к разгадке – упоминание о «начале слепоты» – и потому читал очень внимательно. Прочел об исцелении Франциском слепой женщины и не усмотрел в этом эпизоде никакой связи с фразой из письма. Поиски все продолжались, когда выпал снег. Руки крестьянки, подвозившей хворост, покраснели от мороза, она повязывала толстый шерстяной платок поверх капюшона, а Конрад все пробивался сквозь главы жизни Франциска. Описание появления стигматов и видения огнекрылого серафима явно было записано со слов Элиаса. И вот, в следующей за видением главе – вдруг первыми словами – «in Ilо tempore»! В то время!
«В то время тело Франциска начали одолевать немочи, более тяжкие, чем прежде. Ибо он страдал многими немочами и ранее, умерщвляя плоть и подчиняя ее духу в предшествовавшие годы».
Из следующего предложения следовало, что Фома имеет в виду 1224 год. Обращение святого Франциска свершилось в 1206.
«В последующие восемнадцать лет он почти не знал покоя... ибо таков закон природы и устройство человека, что тело внешнее дряхлеет год от года, в то время как внутренняя суть обновляется, драгоценный сосуд, в коем скрывалось небесное сокровище, дал течь... Воистину, поскольку плоть его еще не сравнилась в страдании со страданиями Христа, хоть и носил он на теле знаки страстей Христовых, его поразила тяжелая глазная болезнь».
Вот оно, в одном-единственном предложении. Он уже носил на теле стигматы, когда началась слепота. Глазная болезнь началась не с поездки в Египет в 1219, как всегда слышал Конрад. Отшельник читал дальше:
«Болезнь нарастала с каждым днем, и брат Элиас, коего Франциск избрал заменить мать ему самому и отца – прочим братьям, убедил его наконец не пренебрегать медициной».
Когда Элиас диктовал эти строки, у него, как видно, еще не было причин скрывать ни время наступления слепоты, ни свое участие в лечении. Кто же тогда пустил в оборот историю о горячем египетском солнце, поразившем глаза святого, если не сам Элиас, – и зачем? В рассказе Фомы не названы спутники, сопровождавшие Франциска ко двору султана Мелек-эль-Камеля. Но Бонавентура их называет!
Конрад снова вспомнил ответ библиотекаря на вопрос, откуда ему может быть знакомо имя Иллюминате «Он был с нашим учителем, когда тот пытался обратить султана».
Опять Иллюминато! Конечно, это он снабдил Бонавентуру подробностями египетского путешествия, так же как Элиас снабжал ими Фому. Однако это не объясняет, зачем Иллюминато понадобилось изобретать новое объяснение слепоте Франциска спустя годы после завершения труда Фомы Челанского.
Отшельник достал заметки, принесенные из Сакро Конвенто, и переписал целую главу, озаглавленную: «О лихорадке, поразившей святого Франциска, и болезни его глаз». Настанет день, мечтал он, когда, перечитав свои записи, он ясно поймет, почему наставник находил их столь важными, что включил в свое письмо.
Он уже был вполне уверен, что тайна Лео коренится в событиях, приведших к появлению стигматов или последовавших непосредственно за ними. Поэтому он открыл следующую книгу, доставленную Аматой из Сан-Дамиано, – переписанную Бедными женщинами «Легенду трех спутников», и сразу открыл ее на этом событии жизни святого. И увидел там то, что заставило его снова зарыться в свои записки.
– Явная лакуна, мадонна, – объяснял он в тот же вечер Джакоме. – Такой пробел, что в него телега с сеном проедет. Не знаю еще, как были искалечены спутники, зато могу ответить на вопрос Лео «почему?». И «кем?».
Он сомневался, что матрона сумеет разобраться в его рассуждениях, однако пригласил ее к себе в комнату, потому что просто лопнул бы, если бы не поделился с кем-нибудь своим открытием.
– Смотрите! – восклицал он, водя пальцем по странице. – Шестнадцатая глава кончается на событиях 1221 года. Потом идет краткое описание стигматов – в 1224 году от рождества Господа нашего – и сразу перескакивает на смерть святого Франциска в 1226 году. А где же пять лет после 1221? Столько важных перемен случилось за эти годы – ив жизни Франциска, и в ордене! Лео с друзьями ни за что не пропустили бы ни одного события из этого времени.
– Кроме только запечатления стигматов...
– А! Это я тоже хотел вам показать. Взгляните на описание Франциска, как раз перед появлением серафима. Лео писал ясно, но стиль у него простой, как домотканое полотно. «Cum enim seraphices desideriorium ardoribus – «поглощенный серафимической любовью и желанием». Это изящная латынь, мадонна! Изящная! К тому же автор употребляет специальный философский термин: «sursum agere». Никто из наших трех спутников этого не писал. Такую фразу мог породить лишь ум обучавшегося в Париже богослова.
Конрад поймал себя на том, что от возбуждения говорит все быстрее и быстрее. Он сделал глубокий вдох и медленно выдохнул, прежде чем вернуться к своим запискам. По взгляду донны Джакомы заметно было, что вся эта латынь для нее непостижима, как ни старается она уследить за его мыслью.
– Потерпите еще минуту, мадонна, – Конрад. Он разложил рядом с рукописью листки своих записок.
– Вот как описывает ту же сцену Бонавентура.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48