Всё не то и не так и не похоже на Таити и Апемама. Гм… Вот и приплыли?
Она щипнула струны гитары, всеми пальцами правой руки прошлась по ним несколько раз, что должно было означать приветствие мужу, под руку с Ллойдом шагавшему по каменным плитам набережной. Стивенсон – в белой куртке, Ллойд – в темных очках и полосатой пижаме.
– Кто такие? – спросил миссионера секретарь американского консульства, случайно оказавшийся в этот час у причала. – На актеров похожи.
– Актеры и есть, – подтвердил миссионер. – Вот тот, усатый, тенор, а который в очках – пианист, Женщина, как видите, гитаристка.
– Это, очевидно, те самые, которых ждут из Сан-Франциско, – предположил секретарь. – Что ж, всё же некоторое развлечение, преподобный отец! Женщина немолода, но…
– А вот и комическая старуха, – сказал миссионер, кивая в сторону миссис Стивенсон.
– Багаж у них бедный, – заметил секретарь.
– Актеры, – пренебрежительно отозвался миссионер.
Никто не ожидал Стивенсона на острове; он никому не сообщал о своем приезде, – он просто приплыл и вот сошел на берег, осмотрелся; взгляд его, задержавшийся на остроконечном шпиле церкви с четырехконечным крестом и окнах домов на набережной, стремительно пробежал по облакам над головой, по кораблям, стоявшим на рейде, по горизонту, затянутому непроницаемо лиловым туманом. «Здесь – навсегда, точка…» – подумал Стивенсон и вздохнул. Он не испытывал ни печали, ни радости, – чувство полнейшего равнодушия ко всему овладело им с первой же минуты, как только он оказался на берегу Уполо. Ни трепета, ни слез, одно лишь безразличие, которое он сам называл маской печали…
– Первый, кто подойдет к нам, – сказал Ллойд, – должен быть вашим читателем, мой дорогой Льюис! Вот, кажется, кто-то идет…
– Пьяный офицер, – сказала Фенни. – Никакого внимания! Взглянул и сплюнул.
– Мне уже скучно, – заявила миссис Стивенсон и зевнула.
– Кто-то направляется в нашу сторону, – нерешительно проговорил Ллойд, боясь ошибиться. – К нам!
– На нем белый сюртук, – сказала Фенни.
– Ему лет сорок, – добавила миссис Стивенсон.
– Приятное лицо, – сказал Ллойд.
– Походка американца, – небрежно, но твердо произнес Стивенсон.
Человек в белом сюртуке оказался очень влиятельным лицом на острове. Он быстро и очень ловко – не без такта и чувства собственного достоинства – познакомился с прибывшими, отрекомендовавшись так:
– Хэри Моорз из Мичигана, к вашим услугам!
Затем спросил, надолго ли мистеры и миссис прибыли сюда, есть ли здесь у них родственники и – ради бога, простите, – кто вы такие? Стивенсон назвал себя первый, не добавляя, что он писатель. Не желая слушать остальных приезжих, Хэри Моорз порывисто вскинул голову и не мигая, недоверчиво и вместе с тем влюбленно посмотрел в глаза Стивенсону:
– Писатель? Вы, сэр, тот Роберт Льюис Стивенсон, который стоит у меня на полке? Это вы, сэр?
Стивенсон кивнул головой.
– Великий боже! К нам приехал Стивенсон! – тоном мольбы о помощи закричал Хэри Моорз из Мичигана. – Вы будете плантатором, сэр! Ананасы, ванильное дерево, спаржа, бобы, лошади, коровы, свиньи! Да что же мы стоим! Эй, вы! – крикнул он кому-то, повернувшись в сторону главной улицы (она же и набережная). – Сюда! Великий боже, к нам прибыл Роберт Льюис Стивенсон! Сэр, я счастлив познакомиться с вами!
Путешественники направились в дом Хэри Моорза, где и жили в любезно предоставленных им двух комнатах не менее двух недель, пока происходила покупка земли, нудные хлопоты и веселая суета. Стивенсон приобрел в полную собственность 400 акров земли на расстоянии трех миль от порта, на высоте 800 футов над уровнем океана. Земля обошлась Стивенсону в 400 фунтов стерлингов, и два дома (один для Ллойда и четы Стронг) в 2000 фунтов плюс 400 фунтов – стоимость фруктовых деревьев. Когда здания вчерне были готовы, Ллойд и мистер Стронг отправились на родину Стивенсона за мебелью и книгами, – короче говоря (по выражению Стивенсона), «за потрохами бедного аиста».
Оставшиеся продолжали корчевать в своем саду пни, рубить кустарник, сажать цветы и деревья. Стивенсон трудился с утра до вечера. Иногда (и дажа очень часто) он бросал топор, отирал пот со лба и щек и в изнеможении опускался на землю. Самоанец Сосима – слуга и доверенное лицо Стивенсона – садился рядом с ним, подальше отодвигал дымящуюся жаровню (единственное и мало действующее средство от москитов) и на ломаном английском языке спрашивал:
– Зачем тебе, господин, так много работать? Ты богатый человек, но почему у тебя нет магазина? Откуда ты берешь деньги? Почему ты такой тонкий? Ты мало ешь? Сосима ест очень мало, но он посмотри какой! Ударь кулаком в грудь! Попробуй, толкни ногой в живот! Ничего, не бойся, ударь!
Он задавал сотню вопросов и подолгу слушал ответы, поправляя Стивенсона, когда тот путал порядок и отвечал не с начала, а с конца или середины.
– Ты лежи, господин, – говорил он принимавшемуся за работу Стивенсону. – Лежи! И твой жена тоже пусть отдыхает, а Сосима будет работать. Надо купить лошадь, господин!
Появилась лошадь, и с нею новый слуга – Лафаэл. Он ухитрялся работать втрое больше лошади. Стивенсон не раз предлагал своим слугам чаще отдыхать, на что они иопуганно таращили глаза и о чем-то шептались между собою. Стивенсон однажды угостил их вином и сам выпил с ними, а потом заявил, что сегодня он намерен заплатить им за труды. Сосима и Лафаэл ничего не поняли и в знак этого растопырили пальцы на своих руках, помахивая ими перед глазами Стивенсона. Когда же он протянул им новенькие, хрустящие кредитные билеты, и Сосима и Лафаэл обидчиво и даже оскорбленно сжали губы и опустили глаза.
– Но ведь у других, у кого вы работаете, вы брали деньги? – спросил Стивенсон. – Вы трудитесь, – значит, имеете право получить жалованье. Берите же, друзья мои!
– У других мы берем деньги, – ответил Сосима, и лицо его просияло, – но у тебя мы не можем брать деньги. Ты нас кормишь, подаешь руку, разговариваешь с нами, ты щедрый, добрый человек!
– Ты великий лесной дух Айту, – кстати добавил Лафаэл. – Когда ты смотришь на нас, мы хотим жить и служить тебе всегда.
– Эти деньги делают нам больно, – снова заговорил Сосима. – Ты сказал: «Друзья мои», а сам уходишь – далеко, как другие. Они кинут деньги, а сами не знают, какие у нас имена.
– Тебе нельзя курить, господин, – сказал Лафаэл и по-европейски погрозил пальцем. – Зачем ты пьешь дым?
– Зачем ты такой тонкий, как сабля у офицера? – снова приступил к своим вопросам Сосима. – Что ты тут будешь делать? Ты всегда хочешь быть нашим другом или тебе захотелось посмеяться над нами?
Стивенсон ответил, что он приехал сюда навсегда и что он любит тех, кто помогает ему, заботится о нем. Спустя неделю Фенни принялась лечить жену Лафаэла и преуспела в этом. По утрам у окна ее комнаты выстраивалась очередь самоанок с ребятишками; они приносили кокосовые орехи, ананасы и какие-то лепешки причудливой формы, здесь же, у окна в саду, снимали с себя свое легкое, похожее на детскую юбочку, одеяние и, не стыдясь и нимало не смущаясь, стройные, красивые, похожие на ожившую бронзу, просили прогнать злого духа, который мучит их – одну сильной болью в плече, другую где-то внутри, в животе, а вот эту скребет ногтями по спине и голове.
– Ты всё можешь! Ты всё видишь! Помоги нам!
Фенни помогала, но лекарства кончались, и она отправила Ллойду телеграмму с требованием привезти максимальное количество простейших медикаментов. Ллойд прибыл с целым транспортом мебели, книг, картин, кухонной утвари. К этому времени дома Стивенсона были закончены отделкой. Стивенсон один, без помощи горячо любивших его слуг, обставил свою комнату (она же кабинет и спальня): для книг были устроены полки, в углу поставлена деревянная койка, подле нее у окна – небольшой стол. Пианино, зеркала и диваны расположились в холле и комнатах Фенни. Ллойд уютно устроился в своем маленьком домике. Месяца два спустя был выстроен коттедж для супругов Стронг.
Мать Стивенсона заняла крошечное помещение по соседству с комнатой своего сына.
– Теперь нужно ждать специальных корреспондентов и фотографов, – сказал Хэри Моорз, принимая из рук Стивенсона сигару. – У вас хорошо, сэр. Ваша супруга очаровательна, – к ней так идет черное бархатное платье! Прекрасно воспитан ваш сын, сэр. Но вы, простите, грустны…
Стивенсон грустил. Мечта его исполнилась, – он на Самоа. Но хорошо ли ему? Чувствует ли он себя счастливым? Легко ли ему работается? Что пишет он сейчас, о чем намерен писать?
«… Я здесь, конечно, временный жилец, – писал он Бакстеру в конце 1890 года, – хотя я и помещик и обзавелся хозяйством весьма внушительным и знакомствами очень влиятельными. У меня обедают консул США, местный миссионер – он же судья на острове, немецкий консул, актриса Флеста, застрявший здесь путешественник-француз, несколько журналистов – люди, которым не повезло в Европе и абсолютно нечего делать здесь. Возможно, лишний здесь и я… Всё чаще и чаще вспоминаю родину, тоскую и, утешая себя, уповаю только на возможность покинуть этот кусок земли и снова начать странствовать по белу свету. Мой дорогой друг! Не ищите того, что мы называем счастьем, – пусть оно ищет нас (что оно и делает), а мы его пугаемся и, принимая за нечто другое, терзаем себя, глупо полагая, что нам дарованы не одна, а по меньшей мере две жизни… Я потихоньку и понемножку пишу новеллы; сюжеты для них мне подсказывают тоска, отчаяние и мое необузданное воображение… Соглашайтесь на все условия издателей, дорогой друг! Я сильно издержался. Если я умру в этом году, мои родные не смогут назвать себя богатыми наследниками. Я должен написать еще по крайней мере три романа и два тома мелочей. Простите, дорогой мой, я уже устал. Болит спина, ноет в груди, я весь мокрый от испарины. Подробности истории с прокаженными и моим письмом в газеты вы прочтете неделю спустя. Всё это возмутительно и подло…»
Стивенсон писал это потому, что в марте 1890 года прочел в «Сиднейском пресвитерианине» письмо преподобного доктора Хайда из Гонолулу к своему другу-священнику преподобному Гейджу. Письмо содержало оценку жизни и деятельности отца Дэмиэна:
«… Дэмиэн был грубым и грязным человеком, упрямым фанатиком; он ничего не сделал, чтобы улучшить положение прокаженных в колонии на острове Молокаи. Он, наконец, был порочный и легкомысленный человек, и проказа, от которой он умер, явилась следствием его необузданных низких страстей…»
Стивенсон был возмущен. Его трясло ксак в лихорадке, когда он читал эту ложь, пасквиль и клевету на человека благородного и самоотверженного. Воспоминания о лепрозории, в котором Стивенсон пробыл восемь дней, еще жили в его памяти. В порыве негодования он написал в защиту отца Дэмиэна письмо доктору Хайду.
«… Вы клевещете, мистер Хайд! – писал Стивенсон. – Вы живете в уютной, теплой квартире и, конечно и бесспорно, видите мир только из окна своего кабинета и, не менее бесспорно, если никогда и не сделали ничего преступного, то также никогда не совершили ничего доброго, никому не помогли, ничьих ран не излечили и – я убежден в этом, – не рискнули на такой подвиг, который преподобному отцу Дэмиэну оказался вполне по силам: он был человеком долга, чести и благородства. Возможно, ему не был чужд фанатизм, и человек этот был неопрятен, но все же какой это большой, прекрасный человек! И я вместе с моей доблестной семьей говорю в лицо Вам, мистер Хайд: руки прочь от светлых риз, украшающих светлый подвиг! Не клевещите на высокий пример, столь необходимый в наши дни миру!..»
Письмо Стивенсона было опубликовано в той же сиднейской газете.
– Мистер Хайд прибегнет к закону о пасквилях, и вы жестоко пострадаете, сэр, – сказал Стивенсону американский консул. – Ждите грозы!
– Я ее вызвал, я не спущусь в долину, – останусь там, где и стоял – на самом видном месте, пусть меня поразит молния, – проговорил Стивенсон. Слово «молния» он произнес с усмешкой и даже презрением. Ему очень хотелось, чтобы памфлет его не остался без ответа; он ждал рассерженных «периодов и глаголов» по своему адресу от клеветника и, может быть, от целой группы обиженных им людей. Стивенсон понимал, какая опасность ему угрожала.
– Мы можем быть разорены, – говорил он Фенни и матери. – Нас могут изгнать с острова. Эти преподобные отцы Хайды сильны. Я жду любой гадости, они на это мастера.
– Я любуюсь вами, мой дорогой Льюис, – сказал Ллойд. – На вашем месте я поступил бы точно так же. Доктор Хайд не решится на борьбу с вами.
– На борьбу – да, не решится, – ответил Стивенсон, – но толкнуть или подставить ножку, это он может.
– Он трус, – сказала миссис Стивенсон, – а трус позволяет себе быть наглым только один раз в своей _жизни.
– Ни о чем не беспокойся, Луи, работай спокойно, – утешала Фенни.
Мать Стивенсона оказалась права: трус не позволил себе быть наглым дважды. Опубликованное письмо Стивенсона осталось без ответа…
Глава вторая
«И от судеб защиты нет»
«Владетель Баллангрэ» окончен и отправлен в Лондон.
В пять часов утра Стивенсон уже на ногах и приводит в порядок всё то, что накануне продиктовано Изабелле Стронг – сестре Ллойда. Очень хорошо удаются рассказы о туземцах, о жизни на острове; начата обработка дневниковых записей о грязной политике Англии, Америки и Германии, старающихся окончательно поработить коренное население острова. Стивенсон пишет статьи в газеты – английские, немецкие, американские, он обратился с личным письмом даже к императору Германии! Фенни долго хохотала над этой младенчески наивной выходкой мужа, а Ллойд молча неодобрительно смотрел в глаза отчиму и демонстративно вздыхал. Миссис Стивенсон заявила, что кайзер Вильгельм, конечно же, испугается, получив письмо писателя Стивенсона, отречется от престола и навсегда поселится на Уполо, чтобы иметь возможность и видеть и слышать великодушного Луи. Господи, надо же придумать такое – писать императору1 Добро бы он жил и царствовал на острове Святой Елены!.. Американский консул заявил однажды Стивенсону:
– Вас вышлют отсюда, сэр. Вы плохой дипломат. Вы большой писатель, и я не понимаю, чего вы хотите.
Стивенсон хотел счастья тем, кого он любил. Ему лестно было называться Дон Кихотом, он был человеком бесстрашным, прямым, великодушным. Двери его дома были широко открыты для всех тех, кого европейское население острова презрительно называло «туземным сбродом». Самоанцы любили Стивенсона с чувством благоговения и страха, – страх происходил от понятного ожидания скорой перемены в характере Стивенсона. Слуги в имении Вайлима старанием Фенни, Ллойда и самого «белого и бледного господина» уже умели говорить по-английски и не раз открыто заявляли ему:
– Мы боимся, что ты уедешь от нас, и тогда нам будет плохо. На плантациях наши братья работают восемнадцать часов в сутки, и они всегда хотят есть, они всегда голодны. Пока ты здесь, ты борешься с людьми злыми. Но ты уедешь, и…
– Я никуда не уеду, – отвечал Стивенсон. – Может быть, в ближайшие дни я покину вас на месяц; я хочу побывать в Сиднее. Я навсегда с вами, – вот в этом доме я и умру.
– Зачем тебе умирать! Живи всегда. А когда ты умрешь, если этого захочешь, – что же будет делать тот, кто подсказывает, нашептывает тебе интересные истории? Куда он денется?
Стивенсон отвечал, что этот добрый дух перейдет на службу к другому человеку.
– К нашему вождю? – спрашивали самоанцы.
Матаафу самоанцы боялись, чтили и в глубине души своей не понимали, для чего он существует и в какой мере он еще и король, если телом рабов его распоряжаются белые? Год назад Германия посадила на королевский трон своего ставленника – Тамазесе. Не значит ли это, что один король должен управлять днем, а другой – ночью? Англия и Америка поддерживают Матаафу и открыто снабжают его снаряжением и боеприпасами. Стивенсон слепо вмешивается в события, происходящие на острове. Лазутчики Германии, проникавшие в его дом под видом гостей, без особого труда выведывали нужные им данные о настроении и тактике Тузиталы – так стали называть Стивенсона самоанцы, что на их языке означало «повествователь». Тузитала не умел хитрить, подличать и скрывать свои мысли и намерения. Случалось, что он откровенностью своей ссорил представителей трех стран, по-разбойничьи расположившихся на острове. За круглым столом в зале для гостей прямо против Стивенсона обычно сидел консул США; рядом с бритым, в профиль похожим на ястреба стариком сидел консул английский, и слева от хозяина дома грузно восседал немец Шнейдер, тугой на ухо и зоркий на оба глаза.
Звенели бокалы, дымились сигары и папиросы, неслышно входили и выходили слуги; в открытые окна тугой пахучей волной вливался крепкий аромат цветущих растений и сонное ворчание океана. Стивенсон сидел в кресле. Иногда он читал новый рассказ;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Она щипнула струны гитары, всеми пальцами правой руки прошлась по ним несколько раз, что должно было означать приветствие мужу, под руку с Ллойдом шагавшему по каменным плитам набережной. Стивенсон – в белой куртке, Ллойд – в темных очках и полосатой пижаме.
– Кто такие? – спросил миссионера секретарь американского консульства, случайно оказавшийся в этот час у причала. – На актеров похожи.
– Актеры и есть, – подтвердил миссионер. – Вот тот, усатый, тенор, а который в очках – пианист, Женщина, как видите, гитаристка.
– Это, очевидно, те самые, которых ждут из Сан-Франциско, – предположил секретарь. – Что ж, всё же некоторое развлечение, преподобный отец! Женщина немолода, но…
– А вот и комическая старуха, – сказал миссионер, кивая в сторону миссис Стивенсон.
– Багаж у них бедный, – заметил секретарь.
– Актеры, – пренебрежительно отозвался миссионер.
Никто не ожидал Стивенсона на острове; он никому не сообщал о своем приезде, – он просто приплыл и вот сошел на берег, осмотрелся; взгляд его, задержавшийся на остроконечном шпиле церкви с четырехконечным крестом и окнах домов на набережной, стремительно пробежал по облакам над головой, по кораблям, стоявшим на рейде, по горизонту, затянутому непроницаемо лиловым туманом. «Здесь – навсегда, точка…» – подумал Стивенсон и вздохнул. Он не испытывал ни печали, ни радости, – чувство полнейшего равнодушия ко всему овладело им с первой же минуты, как только он оказался на берегу Уполо. Ни трепета, ни слез, одно лишь безразличие, которое он сам называл маской печали…
– Первый, кто подойдет к нам, – сказал Ллойд, – должен быть вашим читателем, мой дорогой Льюис! Вот, кажется, кто-то идет…
– Пьяный офицер, – сказала Фенни. – Никакого внимания! Взглянул и сплюнул.
– Мне уже скучно, – заявила миссис Стивенсон и зевнула.
– Кто-то направляется в нашу сторону, – нерешительно проговорил Ллойд, боясь ошибиться. – К нам!
– На нем белый сюртук, – сказала Фенни.
– Ему лет сорок, – добавила миссис Стивенсон.
– Приятное лицо, – сказал Ллойд.
– Походка американца, – небрежно, но твердо произнес Стивенсон.
Человек в белом сюртуке оказался очень влиятельным лицом на острове. Он быстро и очень ловко – не без такта и чувства собственного достоинства – познакомился с прибывшими, отрекомендовавшись так:
– Хэри Моорз из Мичигана, к вашим услугам!
Затем спросил, надолго ли мистеры и миссис прибыли сюда, есть ли здесь у них родственники и – ради бога, простите, – кто вы такие? Стивенсон назвал себя первый, не добавляя, что он писатель. Не желая слушать остальных приезжих, Хэри Моорз порывисто вскинул голову и не мигая, недоверчиво и вместе с тем влюбленно посмотрел в глаза Стивенсону:
– Писатель? Вы, сэр, тот Роберт Льюис Стивенсон, который стоит у меня на полке? Это вы, сэр?
Стивенсон кивнул головой.
– Великий боже! К нам приехал Стивенсон! – тоном мольбы о помощи закричал Хэри Моорз из Мичигана. – Вы будете плантатором, сэр! Ананасы, ванильное дерево, спаржа, бобы, лошади, коровы, свиньи! Да что же мы стоим! Эй, вы! – крикнул он кому-то, повернувшись в сторону главной улицы (она же и набережная). – Сюда! Великий боже, к нам прибыл Роберт Льюис Стивенсон! Сэр, я счастлив познакомиться с вами!
Путешественники направились в дом Хэри Моорза, где и жили в любезно предоставленных им двух комнатах не менее двух недель, пока происходила покупка земли, нудные хлопоты и веселая суета. Стивенсон приобрел в полную собственность 400 акров земли на расстоянии трех миль от порта, на высоте 800 футов над уровнем океана. Земля обошлась Стивенсону в 400 фунтов стерлингов, и два дома (один для Ллойда и четы Стронг) в 2000 фунтов плюс 400 фунтов – стоимость фруктовых деревьев. Когда здания вчерне были готовы, Ллойд и мистер Стронг отправились на родину Стивенсона за мебелью и книгами, – короче говоря (по выражению Стивенсона), «за потрохами бедного аиста».
Оставшиеся продолжали корчевать в своем саду пни, рубить кустарник, сажать цветы и деревья. Стивенсон трудился с утра до вечера. Иногда (и дажа очень часто) он бросал топор, отирал пот со лба и щек и в изнеможении опускался на землю. Самоанец Сосима – слуга и доверенное лицо Стивенсона – садился рядом с ним, подальше отодвигал дымящуюся жаровню (единственное и мало действующее средство от москитов) и на ломаном английском языке спрашивал:
– Зачем тебе, господин, так много работать? Ты богатый человек, но почему у тебя нет магазина? Откуда ты берешь деньги? Почему ты такой тонкий? Ты мало ешь? Сосима ест очень мало, но он посмотри какой! Ударь кулаком в грудь! Попробуй, толкни ногой в живот! Ничего, не бойся, ударь!
Он задавал сотню вопросов и подолгу слушал ответы, поправляя Стивенсона, когда тот путал порядок и отвечал не с начала, а с конца или середины.
– Ты лежи, господин, – говорил он принимавшемуся за работу Стивенсону. – Лежи! И твой жена тоже пусть отдыхает, а Сосима будет работать. Надо купить лошадь, господин!
Появилась лошадь, и с нею новый слуга – Лафаэл. Он ухитрялся работать втрое больше лошади. Стивенсон не раз предлагал своим слугам чаще отдыхать, на что они иопуганно таращили глаза и о чем-то шептались между собою. Стивенсон однажды угостил их вином и сам выпил с ними, а потом заявил, что сегодня он намерен заплатить им за труды. Сосима и Лафаэл ничего не поняли и в знак этого растопырили пальцы на своих руках, помахивая ими перед глазами Стивенсона. Когда же он протянул им новенькие, хрустящие кредитные билеты, и Сосима и Лафаэл обидчиво и даже оскорбленно сжали губы и опустили глаза.
– Но ведь у других, у кого вы работаете, вы брали деньги? – спросил Стивенсон. – Вы трудитесь, – значит, имеете право получить жалованье. Берите же, друзья мои!
– У других мы берем деньги, – ответил Сосима, и лицо его просияло, – но у тебя мы не можем брать деньги. Ты нас кормишь, подаешь руку, разговариваешь с нами, ты щедрый, добрый человек!
– Ты великий лесной дух Айту, – кстати добавил Лафаэл. – Когда ты смотришь на нас, мы хотим жить и служить тебе всегда.
– Эти деньги делают нам больно, – снова заговорил Сосима. – Ты сказал: «Друзья мои», а сам уходишь – далеко, как другие. Они кинут деньги, а сами не знают, какие у нас имена.
– Тебе нельзя курить, господин, – сказал Лафаэл и по-европейски погрозил пальцем. – Зачем ты пьешь дым?
– Зачем ты такой тонкий, как сабля у офицера? – снова приступил к своим вопросам Сосима. – Что ты тут будешь делать? Ты всегда хочешь быть нашим другом или тебе захотелось посмеяться над нами?
Стивенсон ответил, что он приехал сюда навсегда и что он любит тех, кто помогает ему, заботится о нем. Спустя неделю Фенни принялась лечить жену Лафаэла и преуспела в этом. По утрам у окна ее комнаты выстраивалась очередь самоанок с ребятишками; они приносили кокосовые орехи, ананасы и какие-то лепешки причудливой формы, здесь же, у окна в саду, снимали с себя свое легкое, похожее на детскую юбочку, одеяние и, не стыдясь и нимало не смущаясь, стройные, красивые, похожие на ожившую бронзу, просили прогнать злого духа, который мучит их – одну сильной болью в плече, другую где-то внутри, в животе, а вот эту скребет ногтями по спине и голове.
– Ты всё можешь! Ты всё видишь! Помоги нам!
Фенни помогала, но лекарства кончались, и она отправила Ллойду телеграмму с требованием привезти максимальное количество простейших медикаментов. Ллойд прибыл с целым транспортом мебели, книг, картин, кухонной утвари. К этому времени дома Стивенсона были закончены отделкой. Стивенсон один, без помощи горячо любивших его слуг, обставил свою комнату (она же кабинет и спальня): для книг были устроены полки, в углу поставлена деревянная койка, подле нее у окна – небольшой стол. Пианино, зеркала и диваны расположились в холле и комнатах Фенни. Ллойд уютно устроился в своем маленьком домике. Месяца два спустя был выстроен коттедж для супругов Стронг.
Мать Стивенсона заняла крошечное помещение по соседству с комнатой своего сына.
– Теперь нужно ждать специальных корреспондентов и фотографов, – сказал Хэри Моорз, принимая из рук Стивенсона сигару. – У вас хорошо, сэр. Ваша супруга очаровательна, – к ней так идет черное бархатное платье! Прекрасно воспитан ваш сын, сэр. Но вы, простите, грустны…
Стивенсон грустил. Мечта его исполнилась, – он на Самоа. Но хорошо ли ему? Чувствует ли он себя счастливым? Легко ли ему работается? Что пишет он сейчас, о чем намерен писать?
«… Я здесь, конечно, временный жилец, – писал он Бакстеру в конце 1890 года, – хотя я и помещик и обзавелся хозяйством весьма внушительным и знакомствами очень влиятельными. У меня обедают консул США, местный миссионер – он же судья на острове, немецкий консул, актриса Флеста, застрявший здесь путешественник-француз, несколько журналистов – люди, которым не повезло в Европе и абсолютно нечего делать здесь. Возможно, лишний здесь и я… Всё чаще и чаще вспоминаю родину, тоскую и, утешая себя, уповаю только на возможность покинуть этот кусок земли и снова начать странствовать по белу свету. Мой дорогой друг! Не ищите того, что мы называем счастьем, – пусть оно ищет нас (что оно и делает), а мы его пугаемся и, принимая за нечто другое, терзаем себя, глупо полагая, что нам дарованы не одна, а по меньшей мере две жизни… Я потихоньку и понемножку пишу новеллы; сюжеты для них мне подсказывают тоска, отчаяние и мое необузданное воображение… Соглашайтесь на все условия издателей, дорогой друг! Я сильно издержался. Если я умру в этом году, мои родные не смогут назвать себя богатыми наследниками. Я должен написать еще по крайней мере три романа и два тома мелочей. Простите, дорогой мой, я уже устал. Болит спина, ноет в груди, я весь мокрый от испарины. Подробности истории с прокаженными и моим письмом в газеты вы прочтете неделю спустя. Всё это возмутительно и подло…»
Стивенсон писал это потому, что в марте 1890 года прочел в «Сиднейском пресвитерианине» письмо преподобного доктора Хайда из Гонолулу к своему другу-священнику преподобному Гейджу. Письмо содержало оценку жизни и деятельности отца Дэмиэна:
«… Дэмиэн был грубым и грязным человеком, упрямым фанатиком; он ничего не сделал, чтобы улучшить положение прокаженных в колонии на острове Молокаи. Он, наконец, был порочный и легкомысленный человек, и проказа, от которой он умер, явилась следствием его необузданных низких страстей…»
Стивенсон был возмущен. Его трясло ксак в лихорадке, когда он читал эту ложь, пасквиль и клевету на человека благородного и самоотверженного. Воспоминания о лепрозории, в котором Стивенсон пробыл восемь дней, еще жили в его памяти. В порыве негодования он написал в защиту отца Дэмиэна письмо доктору Хайду.
«… Вы клевещете, мистер Хайд! – писал Стивенсон. – Вы живете в уютной, теплой квартире и, конечно и бесспорно, видите мир только из окна своего кабинета и, не менее бесспорно, если никогда и не сделали ничего преступного, то также никогда не совершили ничего доброго, никому не помогли, ничьих ран не излечили и – я убежден в этом, – не рискнули на такой подвиг, который преподобному отцу Дэмиэну оказался вполне по силам: он был человеком долга, чести и благородства. Возможно, ему не был чужд фанатизм, и человек этот был неопрятен, но все же какой это большой, прекрасный человек! И я вместе с моей доблестной семьей говорю в лицо Вам, мистер Хайд: руки прочь от светлых риз, украшающих светлый подвиг! Не клевещите на высокий пример, столь необходимый в наши дни миру!..»
Письмо Стивенсона было опубликовано в той же сиднейской газете.
– Мистер Хайд прибегнет к закону о пасквилях, и вы жестоко пострадаете, сэр, – сказал Стивенсону американский консул. – Ждите грозы!
– Я ее вызвал, я не спущусь в долину, – останусь там, где и стоял – на самом видном месте, пусть меня поразит молния, – проговорил Стивенсон. Слово «молния» он произнес с усмешкой и даже презрением. Ему очень хотелось, чтобы памфлет его не остался без ответа; он ждал рассерженных «периодов и глаголов» по своему адресу от клеветника и, может быть, от целой группы обиженных им людей. Стивенсон понимал, какая опасность ему угрожала.
– Мы можем быть разорены, – говорил он Фенни и матери. – Нас могут изгнать с острова. Эти преподобные отцы Хайды сильны. Я жду любой гадости, они на это мастера.
– Я любуюсь вами, мой дорогой Льюис, – сказал Ллойд. – На вашем месте я поступил бы точно так же. Доктор Хайд не решится на борьбу с вами.
– На борьбу – да, не решится, – ответил Стивенсон, – но толкнуть или подставить ножку, это он может.
– Он трус, – сказала миссис Стивенсон, – а трус позволяет себе быть наглым только один раз в своей _жизни.
– Ни о чем не беспокойся, Луи, работай спокойно, – утешала Фенни.
Мать Стивенсона оказалась права: трус не позволил себе быть наглым дважды. Опубликованное письмо Стивенсона осталось без ответа…
Глава вторая
«И от судеб защиты нет»
«Владетель Баллангрэ» окончен и отправлен в Лондон.
В пять часов утра Стивенсон уже на ногах и приводит в порядок всё то, что накануне продиктовано Изабелле Стронг – сестре Ллойда. Очень хорошо удаются рассказы о туземцах, о жизни на острове; начата обработка дневниковых записей о грязной политике Англии, Америки и Германии, старающихся окончательно поработить коренное население острова. Стивенсон пишет статьи в газеты – английские, немецкие, американские, он обратился с личным письмом даже к императору Германии! Фенни долго хохотала над этой младенчески наивной выходкой мужа, а Ллойд молча неодобрительно смотрел в глаза отчиму и демонстративно вздыхал. Миссис Стивенсон заявила, что кайзер Вильгельм, конечно же, испугается, получив письмо писателя Стивенсона, отречется от престола и навсегда поселится на Уполо, чтобы иметь возможность и видеть и слышать великодушного Луи. Господи, надо же придумать такое – писать императору1 Добро бы он жил и царствовал на острове Святой Елены!.. Американский консул заявил однажды Стивенсону:
– Вас вышлют отсюда, сэр. Вы плохой дипломат. Вы большой писатель, и я не понимаю, чего вы хотите.
Стивенсон хотел счастья тем, кого он любил. Ему лестно было называться Дон Кихотом, он был человеком бесстрашным, прямым, великодушным. Двери его дома были широко открыты для всех тех, кого европейское население острова презрительно называло «туземным сбродом». Самоанцы любили Стивенсона с чувством благоговения и страха, – страх происходил от понятного ожидания скорой перемены в характере Стивенсона. Слуги в имении Вайлима старанием Фенни, Ллойда и самого «белого и бледного господина» уже умели говорить по-английски и не раз открыто заявляли ему:
– Мы боимся, что ты уедешь от нас, и тогда нам будет плохо. На плантациях наши братья работают восемнадцать часов в сутки, и они всегда хотят есть, они всегда голодны. Пока ты здесь, ты борешься с людьми злыми. Но ты уедешь, и…
– Я никуда не уеду, – отвечал Стивенсон. – Может быть, в ближайшие дни я покину вас на месяц; я хочу побывать в Сиднее. Я навсегда с вами, – вот в этом доме я и умру.
– Зачем тебе умирать! Живи всегда. А когда ты умрешь, если этого захочешь, – что же будет делать тот, кто подсказывает, нашептывает тебе интересные истории? Куда он денется?
Стивенсон отвечал, что этот добрый дух перейдет на службу к другому человеку.
– К нашему вождю? – спрашивали самоанцы.
Матаафу самоанцы боялись, чтили и в глубине души своей не понимали, для чего он существует и в какой мере он еще и король, если телом рабов его распоряжаются белые? Год назад Германия посадила на королевский трон своего ставленника – Тамазесе. Не значит ли это, что один король должен управлять днем, а другой – ночью? Англия и Америка поддерживают Матаафу и открыто снабжают его снаряжением и боеприпасами. Стивенсон слепо вмешивается в события, происходящие на острове. Лазутчики Германии, проникавшие в его дом под видом гостей, без особого труда выведывали нужные им данные о настроении и тактике Тузиталы – так стали называть Стивенсона самоанцы, что на их языке означало «повествователь». Тузитала не умел хитрить, подличать и скрывать свои мысли и намерения. Случалось, что он откровенностью своей ссорил представителей трех стран, по-разбойничьи расположившихся на острове. За круглым столом в зале для гостей прямо против Стивенсона обычно сидел консул США; рядом с бритым, в профиль похожим на ястреба стариком сидел консул английский, и слева от хозяина дома грузно восседал немец Шнейдер, тугой на ухо и зоркий на оба глаза.
Звенели бокалы, дымились сигары и папиросы, неслышно входили и выходили слуги; в открытые окна тугой пахучей волной вливался крепкий аромат цветущих растений и сонное ворчание океана. Стивенсон сидел в кресле. Иногда он читал новый рассказ;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36