Стивенсон шагнул к воротам, не раздумывая об отступлении, протянул часовому свои документы на право посещения лепрозория и спустя минуту уже шел к тому непомерно длинному, одноэтажному бараку, на крыше которого сидел полуголый мальчик и перебрасывался мячом со своим товарищем, бегавшим по каменистой, выжженной солнцем площадке двора. Стивенсон провел в лепрозории восемь дней. Он играл с детьми прокаженных в крокет и не надевал при этом на руки перчаток, считая это и излишним и бестактным.
– Не прикасайтесь к детям, – предупреждала его сестра милосердия, а с нею и миссионер. – Не вздумайте обнимать их, сэр!
– А что же делаете вы? – недоуменно спросил Стивенсон одну из сестер – золотоволосую мисс Марианну. – Смешно и подумать, что вы всё время рассчитываете, на каком расстоянии от больных сидеть или стоять вам на дворе или в бараке! Не ближе пяти метров от детей и десяти от взрослых! Ха!
– То я, а то вы, сэр, – возразила мисс Марианна. – Я здесь на службе и навсегда, а вы побудете и уедете. Вы должны беречься.
– Совершенно верно, – горячо подхватил Стивенсон, – должен беречься, чтобы не оскорбить несчастных, в особенности детей!
– Ваша воля, сэр, – пожала плечами мисс Марианна.
– Воля моей совести, – с присущей ему прямотой добавил Стивенсон и обратился к своим партнерам по крокету: – Итак, мы продолжаем! Мой шар должен пройти мышеловку. Черт! Не вышло!
– Это вы нарочно, сэр, – сказала девочка лет двенадцати.
– Вы думаете, что мы маленькие, а вы чемпион, – укоризненно произнес миловидный синеглазый мальчик, еще здоровый, видимо, – так подумалось Стивенсону, и ему стало страшно при мысли о том, что здоровые дети неминуемо заразятся или от своих родителей, или от непосредственного общения с больными. Когда этот мальчик проводил свой шар через боковые ворота – изогнутую проволоку, вбитую в землю, – Стивенсон обратил внимание на то, что мизинец на его левой руке согнут (ему полагалось бы быть вытянутым и плотно прижатым к ручке молотка), а между пальцами правой руки уже расположились предательские темно-желтые пятна. Стивенсон вздрогнул всем телом. Мальчик, нацелившись, ударил молотком по шару и запрыгал от радости: шар прошел ворота и остановился подле того места, с которого следовало начинать очередной ход.
– Ему всегда счастье! – воскликнула девочка, завистливо поглядывая на ловкого игрока и его шар.
– Да, ему везет, ничего не скажешь, – пробормотал Стивенсон и с силой ударил по своему шару, который прошел мимо ворот и закатился в гущу сожженных солнцем растений. – А вот мне не везет, – сказал он, – я нервничаю, боюсь проиграть! Да уже и проиграл!
– Проиграли, сэр, – важно проговорила девочка, искусно действуя своим шаром. – Сейчас вас будут крокировать!
– Еще одну партию, сэр, – предложил мальчик. – Позовем Роберта; ему давно хотелось сразиться с настоящим игроком. Роберт! – крикнул он.
Из группы ребятишек вышел худенький, кривоногий мальчик; шея его была непомерно длинна и покрыта язвами, похожими на присосавшихся пиявок. Он поклонился Стивенсону и, взяв в руки молоток, отошел метра на три в сторону. Стивенсон шагнул к нему. Мальчик попятился.
– Ты боишься меня? – спросил Стивенсон, и в голосе его зазвенели слезы,
– Вы должны бояться меня, сэр, – тихо, опустив голову, ответил мальчик. – Преподобный отец Дуглас приказал, чтобы…
– К черту всех Дугласов! – гневно проговорил Стивенсон и обнял мальчика, привлек его к себе, ласково заглянул ему в глаза. – Я чемпион, друг мой, и приехал сюда только за тем, чтобы сразиться с вами в крокет, футбол и… какие еще игры есть у вас?
… Стивенсон переписал всех больных, точно установив их имена, возраст, профессию и время, когда человека, попавшего на остров Молокаи, настигло несчастье. Стивенсон не знал, для чего он это делает, но не делать не мог. «Пригодится», – говорил он себе. Он собрал отзывы больных о покойном отце Дэмиэне; по словам одних, человек этот был упрям, примитивен, жесток, хитер и нечистоплотен во всех отношениях. Другие (и таких отзывов оказалось больше) вспоминали миссионера с любовью, называли его святым, героем, великодушным, смелым и добрым человеком.
Прибыв в Гонолулу, Стивенсон привел свои записи в образцовый порядок, временно отложив работу над романом. Он заскучал, захотелось движения, океанских бурь, простора, пения парусов. Вскоре ему удалось договориться с капитаном маленькой шхуны «Экватор»; двадцатитрехлетний капитан мистер Рейд, земляк Стивенсона, за очень скромное вознаграждение взялся доставить его на острова Жильбер. Двадцать четвертого июня 1889 года Стивенсон и его родные поднялись на борт шхуны. За час до отплытия прибыл король Калакауа с музыкантами.
– Напрасно едешь, мой брат, – сказал король Стивенсону. – Что я буду делать без твоих мудрых советов, без светлого сияния твоих добрых глаз? Мне всё надоело, мой брат! Ну что ж, счастливый путь! Капельмейстер, гавайский марш!
Зарокотали трубы, забил барабан, тонко запели флейта и альпийский рожок. С английских судов, стоявших на рейде, матросы кричали «ура». Корреспондент лондонской газеты стоял на берегу и наскоро записывал свои впечатления от проводов «прославленного Роберта Льюиса Стивенсона, плывущего навстречу своей судьбе». Несколько дней спустя впечатления эти были напечатаны в газете.
«… Писатель стоял, на борту шхуны „Экватор“, – заканчивалась корреспонденция, – и со слезами на глазах раскланивался с провожающими его – королем Гавайских островов Калакауа и многочисленными поклонниками. Стивенсон был в белой рубашке с открытым воротом, узких черных брюках; ветер играл его длинными волосами. Он очень худ, прям и выглядит значительно старше своих лет. Пожелаем талантливому мистеру Стивенсону долгих лет жизни, плодотворного труда и большого счастья – всюду, где только ему прядется ступать по земле…»
Глава четвертая
За Шотландию и Стивенсона!
Необычайное, странное путешествие… Человек физически больной, но в полном расцвете творческих сил своих, скитается по Тихому океану в поисках наилучшего пристанища на всю жизнь для себя и своих близких, мужественно и» несомненно, охотно и с удовольствием согласившихся пожертвовать собою ради покоя, счастья и некоей иллюзии, созданной воображением Стивенсона – того именно человека, слугами которого они стали.
За несколько дней до того, как покинуть Америку и сознательно подвергнуть себя риску и опасностям длительного плавания по океану, а затем неспокойной жизни на Самоа, миссис Стивенсон (ей было уже шестьдесят) писала своей сестре в Шотландию:
«… Этого хочет Лу, мой единственный сын, и я, его мать, не раздумывая последую за ним не только бог знает куда, но даже и в такое место, где мне будет очень плохо, а хорошо только ему. Я всё понимаю, но мое понимание не от головы, а от сердца, – следовательно, я, наверное, ошибусь, если скажу, что для больного туберкулезом легких лучшего климата, чем в Италии, не найти. Неаполь, Сорренто, а возможно, острова Капри, Сицилия, Корсика, бог мой, – да живут же и в Эдинбурге легочные больные, и они такие же тощие и хилые, как мой Луи, и доживают до глубокой старости, если только им посчастливится перешагнуть за 35 лет. Лу 38. Иногда мне приходит в голову страшная мысль: он едет умирать и делает это сознательно, что-то утаивая от меня, Фенни и Ллойда. Что ему нужно, чего он хочет, кого или чего ищет?
Нам сказали, что путешествие будет нелегким, что мы встретимся с населением почти всех островов на Тихом океане, увидим королей, принцесс, вождей, дикарей, людоедов… Очень интересно, моя дорогая, но пусть это интересует только одного Лу, – он писатель, его должно интересовать всё, я понимаю – в данном случае головой, а не одним сердцем. Я не противлюсь поездке, нет, я готова в ад вместе с моим сыном, но если уж в ад, то только по приказу нашего господа. Самоа… Там остаться навсегда… И там умереть – вдали от родины! А он так любит ее! А он сейчас так богат! Один американский издатель платит ему 20 000 долларов в год только за одну статью в месяц! За его «Остров сокровищ» издатели буквально дерутся, – вышло уже 27 изданий только на английском языке в Англии и Америке. Я не хочу на Самоа. Но там я буду с Лу. И только поэтому я сказала ему: да, я еду с тобой!..»
После тяжелых испытаний и невеселых приключений на острове Буритари, где все пассажиры «Экватора» весьма серьезно рисковали жизнью своей, познакомившись с пьяницей-королем Тевюрейма, который принял Стивенсона за сына королевы Виктории; после многодневного пребывания на острове Апемама, где царствовал жестокий тиран Тембинок – «дикий получеловек с профилем Данта», как назвал его Стивенсон; после неоднократных приступов кровохаркания, сердечной слабости и ужасных болей в груди и спине, когда Стивенсону казалось, что следующий попутный остров будет его могилой, – после «жизни на пари» (так он назвал путешествие свое по Тихому океану) ему всё же хотелось плыть дальше. В самом имени «Самоа» мерещилось Стивенсону нечто волшебное, чудесное, целительное.
– Там я оживу, воскресну, напишу еще пятнадцать книг и умру глубоким стариком, – сказал он Ллойду.
– Я тоже намерен писать, – несмело проговорил Ллойд, стараясь придать своему голосу ироническую интонацию, а позе и жестам – нечто от карикатур в «Понче». – Кое-что я уже надумал, мой дорогой Льюис!
Стивенсон внимательно оглядел своего пасынка и произнес ту фразу, которая запомнилась Ллойду на всю жизнь, а жил он долго: смерть пришла к нему в 1947 году.
– Бедный Ллойд, – сказал Стивенсон. – Мне кажется, что ты совершенно напрасно увязался за мною в это плавание… Тебе следовало бы жить в Европе – в Париже или Лондоне.. Да и мне… Меня тянет высокая нравственность населения Самоа, его честность, ум, сердечность, культура, не испорченная Западом… Мне это нужно, а тебе? Мне кажется, ты устроен иначе. Ты, возможно, идеальный продукт современности, идеальный в том смысле, что еще не портишь людей безнравственными сочинениями…
Разговор этот происходил в крохотной бедной каюте на «Экваторе» 13 ноября 1889 года. Днем за обедом все пассажиры и команда шхуны поднимали бокалы и произносили тосты в честь «новорожденного»: Стивенсону исполнилось 39 лет.
– Я очень люблю моего дорогого Льюиса, – сказал Ллойд, оглядывая пустые углы каюты: половина багажа осталась у королей Тевюрейма и Тембинока в качестве приношений, которые с очень большой натяжкой можно было назвать добровольными. – Писать можно и на Самоа, – произнес он после того, как выдержал долгий, пытливый взгляд отчима. – А если станет скучно – кто мне запретит навестить старушку Европу!
– В самом деле, кто нам запретит! – возбужденно проговорил Стивенсон. – В порт на острове Уполо, куда мы летим под всеми парусами, заходят суда всех стран мира. Захотим – и поплывем! Ты к себе, я тоже к себе…
– Нет, теперь уже в гости, – вздохнув, отозвался Ллойд, и от Стивенсона не укрылась печаль, скрытая в этом вздохе. – Мы, мой дорогой Льюис, плывем домой…
– Мы все гости на земле, друг мой! Важно уметь держать себя с достоинством и за столом и во время танцев.
Стивенсон улыбнулся и добавил, что танцевать приходится чаще всего с людьми случайными, но уж если ты пригласил на вальс, то изволь делать это хорошо. А за столом… за чужим ешь ради приличия, и только за своим – в меру аппетита.
– Оставь меня на часок, друг мой, – попросил Стивенсон. – «Владетель Баллантрэ» ведет себя своенравно, он требует, чтобы я ежедневно занимался его особой.
– Скажите, мой дорогой Льюис, – поднимаясь с кресла, произнес Ллойд, – где вам легче и лучше работалось – на чужбине или дома?
Стивенсон ничего на это не ответил. Может быть, он и сказал бы что-либо по этому поводу, и, наверное, не промолчал хотя бы из деликатности, если бы Ллойд подольше и настойчивее ждал ответа. Но он – также по мотивам деликатности – кивнул головой и, постояв, с полминуты на пороге, вышел из каюты, плотно прикрыв за собою дверь.
В самом деле, где лучше работалось – дома или на этой, ежечасно меняющей свое лицо, чужбине? Стивенсон знал, что дома работалось легче и получалось лучше. Он знал и хорошо запомнил русскую поговорку: «Дома и стены лечат». Но дома, помимо стен и живущих среди них родных и друзей, существовал и зло действовал закон государства, правительства, обычаи и нравы культурного буржуа.
«Я странно устроен, – писал Стивенсон на борту „Экватора“, еще не зная, кому именно адресует письмо – Кольвину или Хэнли – способности и силы художника во мне стоят лицом к прошлому, демонстративно повернувшись спиной к беспомощно-хилому, но благополучно жиреющему, отвратительно-наглому и лишенному вкуса человеку, называющему себя носителем культуры. А его культура – это разнузданный вопль продажной газеты, скрип министерского пера, продающего, меняющего и угнетающего. О, если бы я был здоров! Я сумел бы иначе распорядиться моими силами, мне не пришлось бы думать только о себе. Но и думая только о себе, я строю планы жизни среди так называемых диких, которых так назвали те, кто сами представляют собою классический образец людоеда, надевшего фрак и цилиндр…»
– Мы ограблены, – сказала Фенни мужу, когда «Экватор», обстреливаемый прислужниками пьяного Тембинока, удалился далеко от негостеприимного берега Апемамы. – Капитан Рейд отдал приближенным короля почти всё продовольствие, я раздарила мои платья этому королевскому сброду! Луи, мой дорогой, я боюсь потерять тебя! Там, в Америке, твои планы казались мне разумными. Здесь, в открытом океане, они обернулись подлинным своим лицом, и я ясно вижу, что всё это бред, безумие и…
Она осеклась, и Стивенсон, боясь, что Фенни забудет то, что хотела сказать, повторил:
– Безумие и… Дальше, ради бога, дальше!
– И еще раз безумие и бред, Луи! – с жаром повторила Фенни. – Ты считаешь меня легкомысленной, глупой, эксцентричной женшиной, – пусть! Эта легкомысленная, глупая и эксцентричная женщина – твоя жена, и она тут, подле тебя, с тобою. Когда же и кого выбрал ты из многих тысяч, Луи!
– Фенни, – начал Стивенсон, не зная, что именно скажет он спустя четверть секунды.
Жена перебила его:
– Спроси Ллойда, мою дочь, свою мать; они все жалеют тебя, мы все хотим, чтобы ты жил. Ты европеец и должен жить среди подобных себе. Ведь пишешь ты не для тех, кто живет на островах в океане!
И она подумала: «Ага, попался!»
– Я пишу потому, что не писать не могу, – спокойно ответил Стивенсон. – Я пишу для себя, Фенни, но адресуюсь к тем, кто еще в состоянии слушать и понимать увлекательнейшие истории о мужестве, чистоте и уважении к человеку. Я хочу сохранить в себе художника, Фенни!
– Художник – это человек, – запальчиво возразила Фенни. – Сохраняя одного, ты сберегаешь другого. Бессознательно губя человека, ты губишь и художника, Луи!
– Значит, плыть в обратную сторону? – задумчиво проговорил Стивенсон. – Ты в панике оттого, что капитан Рейд роздал почти всё продовольствие, от твоих нарядов осталось только то, что на тебе… Но ведь на Самоа можно ходить голой, Фенни! Там всегда лето, там жарко, и люди там чисты, как в первозданные дни! Если тебя беспокоят деньги, то на текущем счете в Гонолулу у нас лежит что-то около сорока тысяч долларов…
– Ты о другом! – воскликнула Фенни и стала быстро и нервно ходить по диагонали каюты – пять шагов в одну сторону, пять – в другую. «Экватор» ритмично покачивала крутая океанская волна.
– В Европе я умру, – сказал Стивенсон.
– Есть Америка, – тоном напоминания произнесла Фенни.
– Ее я ненавижу, – торгашество и обман, – усмехаясь проговорил Стивенсон. – Меня тянет моя мечта – Самоа. Через год мне сорок, Фенни. Мечта сбывается. Ты со мною. Со мною моя мать. Со мною мое желание служить людям.
– Людоедам? – Фенни расхохоталась.
– А почему они стали людоедами? – прищуриваясь, спросил Стивенсон.
– Не стали, а остались, – возразила Фенни,
– Ты права; но всё же – почему?
– Я не занималась этими вещами, не учила, не читала, не знаю. – Фенни взяла из портсигара мужа папиросу, прикурила от тлеющего окурка в пепельнице и шумно затянулась. – Не знаю и знать не хочу!
– А я знаю, – сказал Стивенсон. – На Самоа меня тянет с детских лет. Кроме того, моя дорогая, жизнь дается один раз. Необходимо прожить ее интересно и с уважением к самому себе. Ну, а на Самоа ты можешь оставить меня, уехать…
Улыбнулся и добавил:
– Любовь вольна, как поет о том Кармен. Помнишь?
Глаза Фенни загорелись. Она присела на постели в ногах мужа и, медлительно выпуская дым колечками, которые ей удавалось искусно вдевать одно в другое, мечтательно проговорила:
– Я так соскучилась по музыке, Луи!.. Сплю и вижу себя в театре, на вернисаже в залах Кариеджи, в гостях у Родена…
– О, какую скульптуру увидим мы на Самоа! – восхищенно произнес Стивенсон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
– Не прикасайтесь к детям, – предупреждала его сестра милосердия, а с нею и миссионер. – Не вздумайте обнимать их, сэр!
– А что же делаете вы? – недоуменно спросил Стивенсон одну из сестер – золотоволосую мисс Марианну. – Смешно и подумать, что вы всё время рассчитываете, на каком расстоянии от больных сидеть или стоять вам на дворе или в бараке! Не ближе пяти метров от детей и десяти от взрослых! Ха!
– То я, а то вы, сэр, – возразила мисс Марианна. – Я здесь на службе и навсегда, а вы побудете и уедете. Вы должны беречься.
– Совершенно верно, – горячо подхватил Стивенсон, – должен беречься, чтобы не оскорбить несчастных, в особенности детей!
– Ваша воля, сэр, – пожала плечами мисс Марианна.
– Воля моей совести, – с присущей ему прямотой добавил Стивенсон и обратился к своим партнерам по крокету: – Итак, мы продолжаем! Мой шар должен пройти мышеловку. Черт! Не вышло!
– Это вы нарочно, сэр, – сказала девочка лет двенадцати.
– Вы думаете, что мы маленькие, а вы чемпион, – укоризненно произнес миловидный синеглазый мальчик, еще здоровый, видимо, – так подумалось Стивенсону, и ему стало страшно при мысли о том, что здоровые дети неминуемо заразятся или от своих родителей, или от непосредственного общения с больными. Когда этот мальчик проводил свой шар через боковые ворота – изогнутую проволоку, вбитую в землю, – Стивенсон обратил внимание на то, что мизинец на его левой руке согнут (ему полагалось бы быть вытянутым и плотно прижатым к ручке молотка), а между пальцами правой руки уже расположились предательские темно-желтые пятна. Стивенсон вздрогнул всем телом. Мальчик, нацелившись, ударил молотком по шару и запрыгал от радости: шар прошел ворота и остановился подле того места, с которого следовало начинать очередной ход.
– Ему всегда счастье! – воскликнула девочка, завистливо поглядывая на ловкого игрока и его шар.
– Да, ему везет, ничего не скажешь, – пробормотал Стивенсон и с силой ударил по своему шару, который прошел мимо ворот и закатился в гущу сожженных солнцем растений. – А вот мне не везет, – сказал он, – я нервничаю, боюсь проиграть! Да уже и проиграл!
– Проиграли, сэр, – важно проговорила девочка, искусно действуя своим шаром. – Сейчас вас будут крокировать!
– Еще одну партию, сэр, – предложил мальчик. – Позовем Роберта; ему давно хотелось сразиться с настоящим игроком. Роберт! – крикнул он.
Из группы ребятишек вышел худенький, кривоногий мальчик; шея его была непомерно длинна и покрыта язвами, похожими на присосавшихся пиявок. Он поклонился Стивенсону и, взяв в руки молоток, отошел метра на три в сторону. Стивенсон шагнул к нему. Мальчик попятился.
– Ты боишься меня? – спросил Стивенсон, и в голосе его зазвенели слезы,
– Вы должны бояться меня, сэр, – тихо, опустив голову, ответил мальчик. – Преподобный отец Дуглас приказал, чтобы…
– К черту всех Дугласов! – гневно проговорил Стивенсон и обнял мальчика, привлек его к себе, ласково заглянул ему в глаза. – Я чемпион, друг мой, и приехал сюда только за тем, чтобы сразиться с вами в крокет, футбол и… какие еще игры есть у вас?
… Стивенсон переписал всех больных, точно установив их имена, возраст, профессию и время, когда человека, попавшего на остров Молокаи, настигло несчастье. Стивенсон не знал, для чего он это делает, но не делать не мог. «Пригодится», – говорил он себе. Он собрал отзывы больных о покойном отце Дэмиэне; по словам одних, человек этот был упрям, примитивен, жесток, хитер и нечистоплотен во всех отношениях. Другие (и таких отзывов оказалось больше) вспоминали миссионера с любовью, называли его святым, героем, великодушным, смелым и добрым человеком.
Прибыв в Гонолулу, Стивенсон привел свои записи в образцовый порядок, временно отложив работу над романом. Он заскучал, захотелось движения, океанских бурь, простора, пения парусов. Вскоре ему удалось договориться с капитаном маленькой шхуны «Экватор»; двадцатитрехлетний капитан мистер Рейд, земляк Стивенсона, за очень скромное вознаграждение взялся доставить его на острова Жильбер. Двадцать четвертого июня 1889 года Стивенсон и его родные поднялись на борт шхуны. За час до отплытия прибыл король Калакауа с музыкантами.
– Напрасно едешь, мой брат, – сказал король Стивенсону. – Что я буду делать без твоих мудрых советов, без светлого сияния твоих добрых глаз? Мне всё надоело, мой брат! Ну что ж, счастливый путь! Капельмейстер, гавайский марш!
Зарокотали трубы, забил барабан, тонко запели флейта и альпийский рожок. С английских судов, стоявших на рейде, матросы кричали «ура». Корреспондент лондонской газеты стоял на берегу и наскоро записывал свои впечатления от проводов «прославленного Роберта Льюиса Стивенсона, плывущего навстречу своей судьбе». Несколько дней спустя впечатления эти были напечатаны в газете.
«… Писатель стоял, на борту шхуны „Экватор“, – заканчивалась корреспонденция, – и со слезами на глазах раскланивался с провожающими его – королем Гавайских островов Калакауа и многочисленными поклонниками. Стивенсон был в белой рубашке с открытым воротом, узких черных брюках; ветер играл его длинными волосами. Он очень худ, прям и выглядит значительно старше своих лет. Пожелаем талантливому мистеру Стивенсону долгих лет жизни, плодотворного труда и большого счастья – всюду, где только ему прядется ступать по земле…»
Глава четвертая
За Шотландию и Стивенсона!
Необычайное, странное путешествие… Человек физически больной, но в полном расцвете творческих сил своих, скитается по Тихому океану в поисках наилучшего пристанища на всю жизнь для себя и своих близких, мужественно и» несомненно, охотно и с удовольствием согласившихся пожертвовать собою ради покоя, счастья и некоей иллюзии, созданной воображением Стивенсона – того именно человека, слугами которого они стали.
За несколько дней до того, как покинуть Америку и сознательно подвергнуть себя риску и опасностям длительного плавания по океану, а затем неспокойной жизни на Самоа, миссис Стивенсон (ей было уже шестьдесят) писала своей сестре в Шотландию:
«… Этого хочет Лу, мой единственный сын, и я, его мать, не раздумывая последую за ним не только бог знает куда, но даже и в такое место, где мне будет очень плохо, а хорошо только ему. Я всё понимаю, но мое понимание не от головы, а от сердца, – следовательно, я, наверное, ошибусь, если скажу, что для больного туберкулезом легких лучшего климата, чем в Италии, не найти. Неаполь, Сорренто, а возможно, острова Капри, Сицилия, Корсика, бог мой, – да живут же и в Эдинбурге легочные больные, и они такие же тощие и хилые, как мой Луи, и доживают до глубокой старости, если только им посчастливится перешагнуть за 35 лет. Лу 38. Иногда мне приходит в голову страшная мысль: он едет умирать и делает это сознательно, что-то утаивая от меня, Фенни и Ллойда. Что ему нужно, чего он хочет, кого или чего ищет?
Нам сказали, что путешествие будет нелегким, что мы встретимся с населением почти всех островов на Тихом океане, увидим королей, принцесс, вождей, дикарей, людоедов… Очень интересно, моя дорогая, но пусть это интересует только одного Лу, – он писатель, его должно интересовать всё, я понимаю – в данном случае головой, а не одним сердцем. Я не противлюсь поездке, нет, я готова в ад вместе с моим сыном, но если уж в ад, то только по приказу нашего господа. Самоа… Там остаться навсегда… И там умереть – вдали от родины! А он так любит ее! А он сейчас так богат! Один американский издатель платит ему 20 000 долларов в год только за одну статью в месяц! За его «Остров сокровищ» издатели буквально дерутся, – вышло уже 27 изданий только на английском языке в Англии и Америке. Я не хочу на Самоа. Но там я буду с Лу. И только поэтому я сказала ему: да, я еду с тобой!..»
После тяжелых испытаний и невеселых приключений на острове Буритари, где все пассажиры «Экватора» весьма серьезно рисковали жизнью своей, познакомившись с пьяницей-королем Тевюрейма, который принял Стивенсона за сына королевы Виктории; после многодневного пребывания на острове Апемама, где царствовал жестокий тиран Тембинок – «дикий получеловек с профилем Данта», как назвал его Стивенсон; после неоднократных приступов кровохаркания, сердечной слабости и ужасных болей в груди и спине, когда Стивенсону казалось, что следующий попутный остров будет его могилой, – после «жизни на пари» (так он назвал путешествие свое по Тихому океану) ему всё же хотелось плыть дальше. В самом имени «Самоа» мерещилось Стивенсону нечто волшебное, чудесное, целительное.
– Там я оживу, воскресну, напишу еще пятнадцать книг и умру глубоким стариком, – сказал он Ллойду.
– Я тоже намерен писать, – несмело проговорил Ллойд, стараясь придать своему голосу ироническую интонацию, а позе и жестам – нечто от карикатур в «Понче». – Кое-что я уже надумал, мой дорогой Льюис!
Стивенсон внимательно оглядел своего пасынка и произнес ту фразу, которая запомнилась Ллойду на всю жизнь, а жил он долго: смерть пришла к нему в 1947 году.
– Бедный Ллойд, – сказал Стивенсон. – Мне кажется, что ты совершенно напрасно увязался за мною в это плавание… Тебе следовало бы жить в Европе – в Париже или Лондоне.. Да и мне… Меня тянет высокая нравственность населения Самоа, его честность, ум, сердечность, культура, не испорченная Западом… Мне это нужно, а тебе? Мне кажется, ты устроен иначе. Ты, возможно, идеальный продукт современности, идеальный в том смысле, что еще не портишь людей безнравственными сочинениями…
Разговор этот происходил в крохотной бедной каюте на «Экваторе» 13 ноября 1889 года. Днем за обедом все пассажиры и команда шхуны поднимали бокалы и произносили тосты в честь «новорожденного»: Стивенсону исполнилось 39 лет.
– Я очень люблю моего дорогого Льюиса, – сказал Ллойд, оглядывая пустые углы каюты: половина багажа осталась у королей Тевюрейма и Тембинока в качестве приношений, которые с очень большой натяжкой можно было назвать добровольными. – Писать можно и на Самоа, – произнес он после того, как выдержал долгий, пытливый взгляд отчима. – А если станет скучно – кто мне запретит навестить старушку Европу!
– В самом деле, кто нам запретит! – возбужденно проговорил Стивенсон. – В порт на острове Уполо, куда мы летим под всеми парусами, заходят суда всех стран мира. Захотим – и поплывем! Ты к себе, я тоже к себе…
– Нет, теперь уже в гости, – вздохнув, отозвался Ллойд, и от Стивенсона не укрылась печаль, скрытая в этом вздохе. – Мы, мой дорогой Льюис, плывем домой…
– Мы все гости на земле, друг мой! Важно уметь держать себя с достоинством и за столом и во время танцев.
Стивенсон улыбнулся и добавил, что танцевать приходится чаще всего с людьми случайными, но уж если ты пригласил на вальс, то изволь делать это хорошо. А за столом… за чужим ешь ради приличия, и только за своим – в меру аппетита.
– Оставь меня на часок, друг мой, – попросил Стивенсон. – «Владетель Баллантрэ» ведет себя своенравно, он требует, чтобы я ежедневно занимался его особой.
– Скажите, мой дорогой Льюис, – поднимаясь с кресла, произнес Ллойд, – где вам легче и лучше работалось – на чужбине или дома?
Стивенсон ничего на это не ответил. Может быть, он и сказал бы что-либо по этому поводу, и, наверное, не промолчал хотя бы из деликатности, если бы Ллойд подольше и настойчивее ждал ответа. Но он – также по мотивам деликатности – кивнул головой и, постояв, с полминуты на пороге, вышел из каюты, плотно прикрыв за собою дверь.
В самом деле, где лучше работалось – дома или на этой, ежечасно меняющей свое лицо, чужбине? Стивенсон знал, что дома работалось легче и получалось лучше. Он знал и хорошо запомнил русскую поговорку: «Дома и стены лечат». Но дома, помимо стен и живущих среди них родных и друзей, существовал и зло действовал закон государства, правительства, обычаи и нравы культурного буржуа.
«Я странно устроен, – писал Стивенсон на борту „Экватора“, еще не зная, кому именно адресует письмо – Кольвину или Хэнли – способности и силы художника во мне стоят лицом к прошлому, демонстративно повернувшись спиной к беспомощно-хилому, но благополучно жиреющему, отвратительно-наглому и лишенному вкуса человеку, называющему себя носителем культуры. А его культура – это разнузданный вопль продажной газеты, скрип министерского пера, продающего, меняющего и угнетающего. О, если бы я был здоров! Я сумел бы иначе распорядиться моими силами, мне не пришлось бы думать только о себе. Но и думая только о себе, я строю планы жизни среди так называемых диких, которых так назвали те, кто сами представляют собою классический образец людоеда, надевшего фрак и цилиндр…»
– Мы ограблены, – сказала Фенни мужу, когда «Экватор», обстреливаемый прислужниками пьяного Тембинока, удалился далеко от негостеприимного берега Апемамы. – Капитан Рейд отдал приближенным короля почти всё продовольствие, я раздарила мои платья этому королевскому сброду! Луи, мой дорогой, я боюсь потерять тебя! Там, в Америке, твои планы казались мне разумными. Здесь, в открытом океане, они обернулись подлинным своим лицом, и я ясно вижу, что всё это бред, безумие и…
Она осеклась, и Стивенсон, боясь, что Фенни забудет то, что хотела сказать, повторил:
– Безумие и… Дальше, ради бога, дальше!
– И еще раз безумие и бред, Луи! – с жаром повторила Фенни. – Ты считаешь меня легкомысленной, глупой, эксцентричной женшиной, – пусть! Эта легкомысленная, глупая и эксцентричная женщина – твоя жена, и она тут, подле тебя, с тобою. Когда же и кого выбрал ты из многих тысяч, Луи!
– Фенни, – начал Стивенсон, не зная, что именно скажет он спустя четверть секунды.
Жена перебила его:
– Спроси Ллойда, мою дочь, свою мать; они все жалеют тебя, мы все хотим, чтобы ты жил. Ты европеец и должен жить среди подобных себе. Ведь пишешь ты не для тех, кто живет на островах в океане!
И она подумала: «Ага, попался!»
– Я пишу потому, что не писать не могу, – спокойно ответил Стивенсон. – Я пишу для себя, Фенни, но адресуюсь к тем, кто еще в состоянии слушать и понимать увлекательнейшие истории о мужестве, чистоте и уважении к человеку. Я хочу сохранить в себе художника, Фенни!
– Художник – это человек, – запальчиво возразила Фенни. – Сохраняя одного, ты сберегаешь другого. Бессознательно губя человека, ты губишь и художника, Луи!
– Значит, плыть в обратную сторону? – задумчиво проговорил Стивенсон. – Ты в панике оттого, что капитан Рейд роздал почти всё продовольствие, от твоих нарядов осталось только то, что на тебе… Но ведь на Самоа можно ходить голой, Фенни! Там всегда лето, там жарко, и люди там чисты, как в первозданные дни! Если тебя беспокоят деньги, то на текущем счете в Гонолулу у нас лежит что-то около сорока тысяч долларов…
– Ты о другом! – воскликнула Фенни и стала быстро и нервно ходить по диагонали каюты – пять шагов в одну сторону, пять – в другую. «Экватор» ритмично покачивала крутая океанская волна.
– В Европе я умру, – сказал Стивенсон.
– Есть Америка, – тоном напоминания произнесла Фенни.
– Ее я ненавижу, – торгашество и обман, – усмехаясь проговорил Стивенсон. – Меня тянет моя мечта – Самоа. Через год мне сорок, Фенни. Мечта сбывается. Ты со мною. Со мною моя мать. Со мною мое желание служить людям.
– Людоедам? – Фенни расхохоталась.
– А почему они стали людоедами? – прищуриваясь, спросил Стивенсон.
– Не стали, а остались, – возразила Фенни,
– Ты права; но всё же – почему?
– Я не занималась этими вещами, не учила, не читала, не знаю. – Фенни взяла из портсигара мужа папиросу, прикурила от тлеющего окурка в пепельнице и шумно затянулась. – Не знаю и знать не хочу!
– А я знаю, – сказал Стивенсон. – На Самоа меня тянет с детских лет. Кроме того, моя дорогая, жизнь дается один раз. Необходимо прожить ее интересно и с уважением к самому себе. Ну, а на Самоа ты можешь оставить меня, уехать…
Улыбнулся и добавил:
– Любовь вольна, как поет о том Кармен. Помнишь?
Глаза Фенни загорелись. Она присела на постели в ногах мужа и, медлительно выпуская дым колечками, которые ей удавалось искусно вдевать одно в другое, мечтательно проговорила:
– Я так соскучилась по музыке, Луи!.. Сплю и вижу себя в театре, на вернисаже в залах Кариеджи, в гостях у Родена…
– О, какую скульптуру увидим мы на Самоа! – восхищенно произнес Стивенсон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36