Ибо ужас явился…
Нечто огромное и черное беззучно поднялось по ступеням, миновало площадку и скользнуло к любовному гнездышку, где продолжал голосить Диделоо.
Я узнал маску с улицы.
Обладатель маски остановился перед моей дверью, лунный свет упал на него. Оказалось, я видел тогда не отталкивающую личину из картона, но истинный образ, словно явившийся из кошмарного сна.
Откинутый капюшон не скрывал голову пришельца – громадную, меловой белизны, с будто просверленными отверстиями налитых кровью глаз, в которых мерцали отсветы адского пламени. Ухмыляющийся огромный черный рот обнажился оскалом хищного зверя из породы кошачьих, с торчащими клыками – по ним то и дело сновал узкий раздвоенный язык.
Вокруг этой инфернальной личины зловещим ореолом клубились черные испарения: постоянное внутреннее движение вверх и вниз напоминало кипящую смолу, – и вдруг в черной гуще прорезались бесчисленные глаза, немигающие, жестокие – демонический лик окаймляли змеи, свившиеся в клубки, – жалящие, поблескивающие чешуей исчадия преисподней.
Несколько секунд чудовище не двигалось, словно позволяя мне запечатлеть в памяти все нюансы безгранично отвратительного зрелища; затем накидка упала с плеч, показались перепончатые крылья, сталью сверкнули когти.
С невообразимым ревом, от которого до основания содрогнулся ветхий дом, оно ворвалось в комнату к поющему Диделоо.
В свою очередь я испустил испуганный вопль и кинулся вон из комнаты; по–моему, несмотря на панический страх, я даже хотел прийти на помощь жалкому дяде Диделоо.
Что–то меня удержало.
Что–то свинцовой тяжестью легло мне на плечо.
Чудесной удлиненной формы рука, словно точенная из старинной слоновой кости.
Она протянулась из густого ночного мрака…
Повинуясь ей, я медленно подошел к окну: ночное небо было объято невообразимым смятением; при свете луны я еще успел заметить взмахи гигантских крыл, налитые красной яростью зрачки, чудовищные когти, вспарывающие завороженное пространство. А в беснующемся адском неистовстве невероятных конфигураций, в пятнадцати туазах над землей отчаянно барахтался человек, в котором я узнал дядю Диделоо.
Я закричал, но мой слабый зов о помощи утонул в раскатах грома и вспышках молний.
Рука слоновой кости больше не удерживала меня: она исчезла во тьме комнаты, будто сотканная из белого пламени.
Однако теперь я видел очертания всей фигуры, коей она принадлежала, – сначала не очень отчетливо из–за мглы.
Длиный сюртук… серебристая борода, большие глаза, строгие и бесконечно печальные.
– Айзенготт!
Никто не ответил: призрак исчез. Судорожно рыдая, я бросился прочь из отвратительного строения.
Я бежал к площади Вязов и уже издали увидел распростертое на земле тело дяди Диделоо.
Приблизиться не успел: коренастый силуэт метнулся из тени деревьев.
Я узнал кузена Филарета.
Он подбежал к трупу, хладнокровно поднял его и унес в ночь.
Больше никто и никогда не заговорил о дяде Диделоо! НИКОГДА!
Чья таинственная воля вынудила выкинуть его из памяти, будто и не было его в нашей семье, будто он вовсе и не существовал?…
За столом тетя Сильвия теперь сидела рядом с Розалией Кормелон, прежней соседкой дяди, и, казалось, все так и должно быть.
Однажды, когда мы с Элоди были в кухне вдвоем, я упомянул имя погибшего.
Не поднимая глаз, устремленных в огонь, Элоди лишь произнесла:
– Помолимся! Всем нам надо много молиться.
В предрождественские дни ушла моя сестра Нэнси.
Произошло это самым простым образом.
Однажды утром, когда мы на кухне пили кофе втроем – Элоди, доктор Самбюк и я, – она вошла, одетая в широкое драповое пальто, с дорожной сумкой в руке.
– Я ухожу и отказываюсь от права на все обещанные блага. Если будет на то воля Божья, позабочусь о Жижи даже издалека.
– Господь с вами, – тихо произнесла Элоди, не выказав ни малейшего удивления.
– Прощайте, моя красавица, – пробормотал Самбюк и, не теряя времени, сомкнул челюсти на тартинке с маслом.
Я догнал сестру на лестнице и удержал за полу пальто; она слегка оттолкнула меня.
– Мне не суждено оставаться в Мальпертюи, как, вероятно, суждено тебе, Жижи, – серьезно и печально сказала она.
– Ты возвращаешься в наш дом на набережной Сигнальной Мачты?
Она отрицательно тряхнула роскошными темными волосами.
– О нет… нет!
Больше она не обернулась; входная дверь захлопнулась с грохотом, в котором слышалось что–то безвозвратное.
Я направился в москательную лавку – там царила пустота.
Склянки, мензурки, весы, коробки и бутылки – все исчезло.
В углу послышался звук, точно скреблась мышь, – это Лампернисс подъедал из миски свое варево.
Я поведал ему об уходе Нэнси, но, по–видимому, он не понимал, о чем речь, зато находил вкус в жалкой трапезе.
А потом, морозной и снежной порой, наступило Рождество.
Прежде чем поведать об этой памятной рождественской ночи, принесшей обычным людям мир и надежду, а обитателей Мальпертюи повергшей в неимоверный ужас, надобно еще рассказать о двойной интермедии, усилившей мой страх и тревогу. Я частенько бродил по всему дому, где теперь все друг друга избегали, если не считать обязательного общения за трапезой. Дважды или трижды эти блуждания без определенной цели приводили меня на самый верхний этаж, совсем близко к чердачному люку.
Я его не поднимал; за опущенной преградой таилось молчание, однако не раз я слышал легчайшие шажки: возможно, мышь пробежала или от зимней спячки на миг случайно пробудился нетопырь. В страстных поисках чего–либо, что отвлекло бы от печальных мыслей и чувства одиночества, омрачавших мою судьбу, я усаживался на нижнюю ступеньку марша, доставал из кармана трубку аббата Дуседама и в мудрой усладе курильщика искал хоть каплю забвения.
В одну из таких сравнительно безмятежных минут неподалеку приоткрылась дверь, и я услышал приглушенный голос:
– Ну так что, Самбюк, ошибся я или нет? Говорил весьма чем–то обеспокоенный кузен
Филарет.
– Ух ты! Да, похоже, – отвечал доктор, – и вправду запах проклятого голландского табака, а больше никто его не курит.
– Я тебя уверяю – аббат здесь шастает. Надо остерегаться этого попа!
– Вот уже несколько недель его здесь не было! – проворчал старый врач.
– Я тебе говорю, Самбюк, надо его остерегаться! Дуседам остается Дуседамом, даже если он носит сутану.
– Спокойствие, друг, в конце концов, уже недолго до ночи Сретенья.
– Тсс! Док, ты зря произносишь вслух такие вещи, а ведь в доме еще пахнет его мерзким табаком!
– А я тебя заверяю…
– Лучше помолчи!
Дверь с силой захлопнулась; снизу, с первого этажа, слышалась какая–то возня, прерываемая резким «Чиик! Чиик!».
Был день уборки, и мамаша Грибуан, должно быть, гоняла по коридорам недоделанного слугу–уборщика.
Эта масса плоти гигантскими шагами поднималась теперь ко мне и вдруг резко остановилась.
Я перегнулся через перила: мамаша Грибуан почему–то повернула назад и поспешно спускалась, оставив на месте своего помощника.
Чиик замер, точно автомат с лопнувшими пружинами, свесив руки и расставив ноги.
Я покинул свой наблюдательный пункт и приблизился к нему на расстояние вытянутой руки.
– Чиик, – прошептал я, – Чиик.
Он не двигался. Я коснулся его руки – она была холодна и тверда, словно каменная.
– Чиик!
Я дотронулся до его лба.
И с отвращением отдернул руку. То же ощущение промерзшего камня, к тому же еще и липкого, будто только что из сточной канавы.
– Тсс! Осторожно, молодой господин!
Я живо обернулся: в двух футах от моего лица свесился через перила Лампернисс.
– Осторожно, молодой господин, Грибуан возвращается!
– Что это? – тихонько спросил я, указывая на омерзительное изваяние из плоти.
Лампернисс захихикал.
– Это ничто!
– И все–таки?
Лампернисс продолжал смеяться.
– Тебе стоит лишь спуститься в сад – сразу же, как только мамаша Грибуан закончит с ним уборку. Знаешь дощатый сарай, где сам Грибуан хранит рыболовные снасти? Да? Так вот, приподними сети. Но я предупреждаю, это – просто ничто… ничто…
Поскольку мое недоумение и недовольство только усилились, Лампернисс вновь принял таинственно–доверительный вид, как и в тот раз, когда мы поднимались на чердак.
– Ничтожество… а когда–то он был большим, был великим. Это животное вздымало горы так же легко, как сегодня таскает ведра старухи Грибуан. Опьяненный мощью и гордыней, он поднял самый грозный из всех бунтов на свете! Чиик… Чиик… – и трупы побежденных соскальзывали в пропасть. Чиик… Чиик… – едва ли громче крика умирающей пичуги!
Внезапно он прекратил посмеиваться и проворно скрылся – Грибуан возвращалась.
Я отступил в тень и через минуту вновь услышал «Чиик! Чиик!» этой странной, недовоплощенной креатуры.
После полудня я последовал совету Лампернисса.
Сарай находился у высокой стены, ограждавшей просторный парк Мальпертюи; дверь, снабженная замком и щеколдой, была приоткрыта.
В углу, рядом со сломанной тачкой и кое–какими садовыми инструментами, лежали рыболовные снасти папаши Грибуана. В другом углу высилась кипа старых потемневших сетей крупного плетения.
Я приподнял их, и рука моя дрогнула, коснувшись высокой шапки из грубого войлока.
Чиик лежал скрючившись, словно хотел занять поменьше места, холодный и недвижный.
– Я же говорил вам: ничто.
За спиной у меня стоял Лампернисс и потрясал чем–то вроде заржавленного гарпуна.
– Ничто… ничто… смотрите–ка!
Прежде чем я успел перехватить его руку, гарпун угодил прямо в застывшее лицо.
Я испуганно вскрикнул, заслышав змеиное шипение: Чиик оседал, съеживался, исчезал прямо на глазах.
– Вот видите! – ликовал Лампернисс.
Среди сетей, плетенных из толстой темной веревки, валялось нечто вроде сморщенной кожи и перепачканный чем–то липким грубый шерстяной балахон.
– Лампернисс, – взмолился я, – мне просто необходимо знать, что здесь произошло?
– Я всего–навсего показал, что он был… ничем, – расхохотался Лампернисс.
И тут же снова сделался угрюмым и настороженным.
– Достойная раба участь… Ба! Филарет, этот бесчестный лакей Кассава, займется им, если овчинка еще стоит выделки, – пробормотал он, устремляясь прочь.
Я вернулся в дом; уже поднявшись на крыльцо, я почувствовал на щеке ледяную ласку: в сумерках кружились первые снежные хлопья.
Глава шестая. Рождественский кошмар
Кто смеет самонадеянными словами подвергать сомнению божественный промысел?
Захария
Разве боги остались бы собой, не повергай они в трепет?
Подражание Писанию
Канун Рождества наступил без радостного волнения в преддверии великого праздника. Утром я застал кухню темной и холодной – очаги были мертвы. Элоди не откликнулась на зов – она тоже ушла, не прощаясь, не оглядываясь даже на то, что было ей здесь дорого.
В полдень Грибуаны подали омерзительно приготовленную пищу, к которой никто не притронулся. В воздухе витало что–то смутное: страх, мучительное ожидание, предощущение несчастья – кто знает?
Самбюк скрючился на своем стуле и походил на тощую озлобленную ласку, изготовившуюся к последнему укусу. Кузен Филарет уставился на меня тяжелым взглядом блеклых зеленоватых глаз, но меня наверняка не видел.
Дамы Кормелон превратились в недвижные тени – они сидели против света, и я не различал их лиц.
Тетя Сильвия тяжело привалилась к спинке стула и спала с открытым ртом, блистая золотыми зубами.
Эуриалия…
Ее стул был пуст – а ведь я мог поклясться, что еще минуту назад она сидела на своем обычном месте в мрачном одеянии кающейся грешницы и глядела в пустоту, а может быть, упорно изучала рисунок скатерти или своей тарелки.
Я обернулся: Грибуаны стояли наготове у столиков с десертом; возможно, отсвет от выпавшего за окном снега придал их лицам столь отвратительный белесый оттенок.
Снегопад уже несколько дней укутывал весь мир пеленой безразлично–терпеливого ожидания, но сегодня лишь редкие хлопья кружились в воздухе.
Мне вдруг страстно захотелось сбросить оцепенение, сковавшее всех нас, и я с неимоверным трудом ухитрился выдавить несколько слов:
– Завтра Рождество!
– Бам–м!
Оглушительно пробили стенные часы.
Внушительно водруженный супругой Грибуан, покоился на столе пудинг с изюмом, который никто не спешил отведать.
Я заметил, что взоры всех присутствующих прикованы к этому тяжелому и несъедобному кондитерскому произведению.
– Бам–м! – повторили часы.
Пудинг покоился на большом блюде тусклого олова, украшенном литыми фигурками; мое внимание привлекла одна из них.
Это оловянное блюдо часто выставлялось на стол во время десерта, однако никогда не вызывало у меня – да и ни у кого другого – особого любопытства; сейчас же, казалось, оно сделалось средоточием тоскливого ожидания, коему я тщетно пытался найти объяснение.
– Бам–м!…
Отзвенел последний удар – три часа – и словно послужил сигналом для темных сил, затаившихся в Мальпертюи.
– Агх!…
Был ли то вздох или хрип – в любом случае этот звук единодушно издали все сидевшие за столом, – будто лопнули невидимые оковы, мучительной тревогой сдавившие грудь?
Вздох облегчения при виде угрозы, наконец–то воплотившейся в нечто материальное?
Хрип ужаса перед первым проявлением инфернального гнева? – Фигурка отделилась от оловянного блюда.
Я увидел маленького человечка, толстенького и, казалось, увесистого, будто в нем сохранилась оловянная или свинцовая тяжесть; лицо его, хоть и величиной с наперсток, своим уродством обжигало взгляд. Воздев руки в жесте лютой ненависти, он бежал по скатерти прямо к Филарету – и тут я заметил, что у человечка не хватает кисти одной руки.
Таксидермист сидел не шелохнувшись, с выпученными глазами, разинув рот в отчаянном беззвучном призыве на помощь.
Чудовищный карлик уже приближался к Филарету, как вдруг, рассекая воздух, на него обрушилась чья–то гигантская рука.
Послышался тошнотворный звук раздавленного яйца, и большое багровое пятно лучистой звездой расползлось по белоснежной материи.
Грозная карающая десница вернулась в вечный сумрак – складки на одеянии Элеоноры Кормелон.
На Самбюка напал приступ судорожного смеха, от которого скорчило его поношенное тельце, и пена выступила у рта.
– Отличный удар! – просипел он сквозь икоту.
– Заставьте его замолчать, Грибуан! – прогремел приказ.
И Розалия Кормелон повелительно простерла руку, огромную и грозную, как у ее старшей сестры.
Древообразный силуэт Грибуана отделился от стены.
Я видел, как он нагнулся, открыл рот, и его дыхание огненной струей обрушилось на тщедушную скрюченную фигурку доктора… а после – только кучка пепла причудливой формы дымилась на кожаном сиденье.
Я заорал что было сил.
– Сон, кошмар… ради Бога, разбудите меня!
Фантасмагорический вихрь закружил все вокруг; фигуры валились друг на друга, их очертания растекались. Три дамы Кормелон, спеленутые в единую компактную массу, катились, подскакивая, мимо – огромный шар черного тумана, в котором кишело что–то неразличимое, но ужасное. Несколько мгновений я видел умоляющее выражение на мертвенно–бледном лице кузена Филарета, затем на месте умиротворенно дремлющей тети Сильвии вынырнула светящаяся физиономия Грибуана.
Кто–то схватил меня за волосы и сильно потянул назад.
Когда я вновь обрел способность воспринимать окружающее, мы с кузеном Филаретом бежали по большому вестибюлю.
– Быстрей, быстрей, – на бегу руководил он, отдуваясь, – к лавке… Там мы еще продержимся.
– Что же такое происходит? – взмолился я. – О, кузен, заверьте меня, ведь это просто дурной сон?
– Один Бог знает, – простонал он, распахивая дверь старой лавчонки.
Такой светлый покой царил здесь, что я ощутил себя в чудесной гавани после ужаснейшей бури; чудным огнем горел газовый рожок, а на прилавке очень самодовольно восседал Лампернисс и с добродушной миной созерцал наше вторжение.
– Дружище Лампернисс, – обратился к нему Филарет, – нам придется принять бой, боюсь, весьма неравный.
Последовал короткий и невразумительный диалог между ними.
– Ты не из их числа, Филарет, и над тобой все еще тяготеет тень Кассава!
– Зато ты из их числа!
– Увы!… И все же моя участь плачевна!
– Я спасу тебя, Лампернисс!
– Не тебе, бедняга Филарет, противиться року, восседающему на гранитном троне времени!
– Ко мне!…
– Кого ты зовешь? Этих? Ты же сам знаешь, они не стоят и дуновения ветерка в кронах деревьев.
Палец Лампернисса указывал в самый темный угол подсобки.
Там недвижно сидели трое.
Один грустно улыбался мне, другой стыдливо избегал моего взгляда, а третий был инертнее камня – и дикий ужас снова объял меня.
Я узнал Матиаса Кроока, дядю Диделоо и бесформенного Чиика.
Лампернисс пронзительно засмеялся.
– Посмотри–ка на них, мой молодой господин… Подумать только, что Филарет вообразил себя богом, отбирая их у смерти… Смотри!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Нечто огромное и черное беззучно поднялось по ступеням, миновало площадку и скользнуло к любовному гнездышку, где продолжал голосить Диделоо.
Я узнал маску с улицы.
Обладатель маски остановился перед моей дверью, лунный свет упал на него. Оказалось, я видел тогда не отталкивающую личину из картона, но истинный образ, словно явившийся из кошмарного сна.
Откинутый капюшон не скрывал голову пришельца – громадную, меловой белизны, с будто просверленными отверстиями налитых кровью глаз, в которых мерцали отсветы адского пламени. Ухмыляющийся огромный черный рот обнажился оскалом хищного зверя из породы кошачьих, с торчащими клыками – по ним то и дело сновал узкий раздвоенный язык.
Вокруг этой инфернальной личины зловещим ореолом клубились черные испарения: постоянное внутреннее движение вверх и вниз напоминало кипящую смолу, – и вдруг в черной гуще прорезались бесчисленные глаза, немигающие, жестокие – демонический лик окаймляли змеи, свившиеся в клубки, – жалящие, поблескивающие чешуей исчадия преисподней.
Несколько секунд чудовище не двигалось, словно позволяя мне запечатлеть в памяти все нюансы безгранично отвратительного зрелища; затем накидка упала с плеч, показались перепончатые крылья, сталью сверкнули когти.
С невообразимым ревом, от которого до основания содрогнулся ветхий дом, оно ворвалось в комнату к поющему Диделоо.
В свою очередь я испустил испуганный вопль и кинулся вон из комнаты; по–моему, несмотря на панический страх, я даже хотел прийти на помощь жалкому дяде Диделоо.
Что–то меня удержало.
Что–то свинцовой тяжестью легло мне на плечо.
Чудесной удлиненной формы рука, словно точенная из старинной слоновой кости.
Она протянулась из густого ночного мрака…
Повинуясь ей, я медленно подошел к окну: ночное небо было объято невообразимым смятением; при свете луны я еще успел заметить взмахи гигантских крыл, налитые красной яростью зрачки, чудовищные когти, вспарывающие завороженное пространство. А в беснующемся адском неистовстве невероятных конфигураций, в пятнадцати туазах над землей отчаянно барахтался человек, в котором я узнал дядю Диделоо.
Я закричал, но мой слабый зов о помощи утонул в раскатах грома и вспышках молний.
Рука слоновой кости больше не удерживала меня: она исчезла во тьме комнаты, будто сотканная из белого пламени.
Однако теперь я видел очертания всей фигуры, коей она принадлежала, – сначала не очень отчетливо из–за мглы.
Длиный сюртук… серебристая борода, большие глаза, строгие и бесконечно печальные.
– Айзенготт!
Никто не ответил: призрак исчез. Судорожно рыдая, я бросился прочь из отвратительного строения.
Я бежал к площади Вязов и уже издали увидел распростертое на земле тело дяди Диделоо.
Приблизиться не успел: коренастый силуэт метнулся из тени деревьев.
Я узнал кузена Филарета.
Он подбежал к трупу, хладнокровно поднял его и унес в ночь.
Больше никто и никогда не заговорил о дяде Диделоо! НИКОГДА!
Чья таинственная воля вынудила выкинуть его из памяти, будто и не было его в нашей семье, будто он вовсе и не существовал?…
За столом тетя Сильвия теперь сидела рядом с Розалией Кормелон, прежней соседкой дяди, и, казалось, все так и должно быть.
Однажды, когда мы с Элоди были в кухне вдвоем, я упомянул имя погибшего.
Не поднимая глаз, устремленных в огонь, Элоди лишь произнесла:
– Помолимся! Всем нам надо много молиться.
В предрождественские дни ушла моя сестра Нэнси.
Произошло это самым простым образом.
Однажды утром, когда мы на кухне пили кофе втроем – Элоди, доктор Самбюк и я, – она вошла, одетая в широкое драповое пальто, с дорожной сумкой в руке.
– Я ухожу и отказываюсь от права на все обещанные блага. Если будет на то воля Божья, позабочусь о Жижи даже издалека.
– Господь с вами, – тихо произнесла Элоди, не выказав ни малейшего удивления.
– Прощайте, моя красавица, – пробормотал Самбюк и, не теряя времени, сомкнул челюсти на тартинке с маслом.
Я догнал сестру на лестнице и удержал за полу пальто; она слегка оттолкнула меня.
– Мне не суждено оставаться в Мальпертюи, как, вероятно, суждено тебе, Жижи, – серьезно и печально сказала она.
– Ты возвращаешься в наш дом на набережной Сигнальной Мачты?
Она отрицательно тряхнула роскошными темными волосами.
– О нет… нет!
Больше она не обернулась; входная дверь захлопнулась с грохотом, в котором слышалось что–то безвозвратное.
Я направился в москательную лавку – там царила пустота.
Склянки, мензурки, весы, коробки и бутылки – все исчезло.
В углу послышался звук, точно скреблась мышь, – это Лампернисс подъедал из миски свое варево.
Я поведал ему об уходе Нэнси, но, по–видимому, он не понимал, о чем речь, зато находил вкус в жалкой трапезе.
А потом, морозной и снежной порой, наступило Рождество.
Прежде чем поведать об этой памятной рождественской ночи, принесшей обычным людям мир и надежду, а обитателей Мальпертюи повергшей в неимоверный ужас, надобно еще рассказать о двойной интермедии, усилившей мой страх и тревогу. Я частенько бродил по всему дому, где теперь все друг друга избегали, если не считать обязательного общения за трапезой. Дважды или трижды эти блуждания без определенной цели приводили меня на самый верхний этаж, совсем близко к чердачному люку.
Я его не поднимал; за опущенной преградой таилось молчание, однако не раз я слышал легчайшие шажки: возможно, мышь пробежала или от зимней спячки на миг случайно пробудился нетопырь. В страстных поисках чего–либо, что отвлекло бы от печальных мыслей и чувства одиночества, омрачавших мою судьбу, я усаживался на нижнюю ступеньку марша, доставал из кармана трубку аббата Дуседама и в мудрой усладе курильщика искал хоть каплю забвения.
В одну из таких сравнительно безмятежных минут неподалеку приоткрылась дверь, и я услышал приглушенный голос:
– Ну так что, Самбюк, ошибся я или нет? Говорил весьма чем–то обеспокоенный кузен
Филарет.
– Ух ты! Да, похоже, – отвечал доктор, – и вправду запах проклятого голландского табака, а больше никто его не курит.
– Я тебя уверяю – аббат здесь шастает. Надо остерегаться этого попа!
– Вот уже несколько недель его здесь не было! – проворчал старый врач.
– Я тебе говорю, Самбюк, надо его остерегаться! Дуседам остается Дуседамом, даже если он носит сутану.
– Спокойствие, друг, в конце концов, уже недолго до ночи Сретенья.
– Тсс! Док, ты зря произносишь вслух такие вещи, а ведь в доме еще пахнет его мерзким табаком!
– А я тебя заверяю…
– Лучше помолчи!
Дверь с силой захлопнулась; снизу, с первого этажа, слышалась какая–то возня, прерываемая резким «Чиик! Чиик!».
Был день уборки, и мамаша Грибуан, должно быть, гоняла по коридорам недоделанного слугу–уборщика.
Эта масса плоти гигантскими шагами поднималась теперь ко мне и вдруг резко остановилась.
Я перегнулся через перила: мамаша Грибуан почему–то повернула назад и поспешно спускалась, оставив на месте своего помощника.
Чиик замер, точно автомат с лопнувшими пружинами, свесив руки и расставив ноги.
Я покинул свой наблюдательный пункт и приблизился к нему на расстояние вытянутой руки.
– Чиик, – прошептал я, – Чиик.
Он не двигался. Я коснулся его руки – она была холодна и тверда, словно каменная.
– Чиик!
Я дотронулся до его лба.
И с отвращением отдернул руку. То же ощущение промерзшего камня, к тому же еще и липкого, будто только что из сточной канавы.
– Тсс! Осторожно, молодой господин!
Я живо обернулся: в двух футах от моего лица свесился через перила Лампернисс.
– Осторожно, молодой господин, Грибуан возвращается!
– Что это? – тихонько спросил я, указывая на омерзительное изваяние из плоти.
Лампернисс захихикал.
– Это ничто!
– И все–таки?
Лампернисс продолжал смеяться.
– Тебе стоит лишь спуститься в сад – сразу же, как только мамаша Грибуан закончит с ним уборку. Знаешь дощатый сарай, где сам Грибуан хранит рыболовные снасти? Да? Так вот, приподними сети. Но я предупреждаю, это – просто ничто… ничто…
Поскольку мое недоумение и недовольство только усилились, Лампернисс вновь принял таинственно–доверительный вид, как и в тот раз, когда мы поднимались на чердак.
– Ничтожество… а когда–то он был большим, был великим. Это животное вздымало горы так же легко, как сегодня таскает ведра старухи Грибуан. Опьяненный мощью и гордыней, он поднял самый грозный из всех бунтов на свете! Чиик… Чиик… – и трупы побежденных соскальзывали в пропасть. Чиик… Чиик… – едва ли громче крика умирающей пичуги!
Внезапно он прекратил посмеиваться и проворно скрылся – Грибуан возвращалась.
Я отступил в тень и через минуту вновь услышал «Чиик! Чиик!» этой странной, недовоплощенной креатуры.
После полудня я последовал совету Лампернисса.
Сарай находился у высокой стены, ограждавшей просторный парк Мальпертюи; дверь, снабженная замком и щеколдой, была приоткрыта.
В углу, рядом со сломанной тачкой и кое–какими садовыми инструментами, лежали рыболовные снасти папаши Грибуана. В другом углу высилась кипа старых потемневших сетей крупного плетения.
Я приподнял их, и рука моя дрогнула, коснувшись высокой шапки из грубого войлока.
Чиик лежал скрючившись, словно хотел занять поменьше места, холодный и недвижный.
– Я же говорил вам: ничто.
За спиной у меня стоял Лампернисс и потрясал чем–то вроде заржавленного гарпуна.
– Ничто… ничто… смотрите–ка!
Прежде чем я успел перехватить его руку, гарпун угодил прямо в застывшее лицо.
Я испуганно вскрикнул, заслышав змеиное шипение: Чиик оседал, съеживался, исчезал прямо на глазах.
– Вот видите! – ликовал Лампернисс.
Среди сетей, плетенных из толстой темной веревки, валялось нечто вроде сморщенной кожи и перепачканный чем–то липким грубый шерстяной балахон.
– Лампернисс, – взмолился я, – мне просто необходимо знать, что здесь произошло?
– Я всего–навсего показал, что он был… ничем, – расхохотался Лампернисс.
И тут же снова сделался угрюмым и настороженным.
– Достойная раба участь… Ба! Филарет, этот бесчестный лакей Кассава, займется им, если овчинка еще стоит выделки, – пробормотал он, устремляясь прочь.
Я вернулся в дом; уже поднявшись на крыльцо, я почувствовал на щеке ледяную ласку: в сумерках кружились первые снежные хлопья.
Глава шестая. Рождественский кошмар
Кто смеет самонадеянными словами подвергать сомнению божественный промысел?
Захария
Разве боги остались бы собой, не повергай они в трепет?
Подражание Писанию
Канун Рождества наступил без радостного волнения в преддверии великого праздника. Утром я застал кухню темной и холодной – очаги были мертвы. Элоди не откликнулась на зов – она тоже ушла, не прощаясь, не оглядываясь даже на то, что было ей здесь дорого.
В полдень Грибуаны подали омерзительно приготовленную пищу, к которой никто не притронулся. В воздухе витало что–то смутное: страх, мучительное ожидание, предощущение несчастья – кто знает?
Самбюк скрючился на своем стуле и походил на тощую озлобленную ласку, изготовившуюся к последнему укусу. Кузен Филарет уставился на меня тяжелым взглядом блеклых зеленоватых глаз, но меня наверняка не видел.
Дамы Кормелон превратились в недвижные тени – они сидели против света, и я не различал их лиц.
Тетя Сильвия тяжело привалилась к спинке стула и спала с открытым ртом, блистая золотыми зубами.
Эуриалия…
Ее стул был пуст – а ведь я мог поклясться, что еще минуту назад она сидела на своем обычном месте в мрачном одеянии кающейся грешницы и глядела в пустоту, а может быть, упорно изучала рисунок скатерти или своей тарелки.
Я обернулся: Грибуаны стояли наготове у столиков с десертом; возможно, отсвет от выпавшего за окном снега придал их лицам столь отвратительный белесый оттенок.
Снегопад уже несколько дней укутывал весь мир пеленой безразлично–терпеливого ожидания, но сегодня лишь редкие хлопья кружились в воздухе.
Мне вдруг страстно захотелось сбросить оцепенение, сковавшее всех нас, и я с неимоверным трудом ухитрился выдавить несколько слов:
– Завтра Рождество!
– Бам–м!
Оглушительно пробили стенные часы.
Внушительно водруженный супругой Грибуан, покоился на столе пудинг с изюмом, который никто не спешил отведать.
Я заметил, что взоры всех присутствующих прикованы к этому тяжелому и несъедобному кондитерскому произведению.
– Бам–м! – повторили часы.
Пудинг покоился на большом блюде тусклого олова, украшенном литыми фигурками; мое внимание привлекла одна из них.
Это оловянное блюдо часто выставлялось на стол во время десерта, однако никогда не вызывало у меня – да и ни у кого другого – особого любопытства; сейчас же, казалось, оно сделалось средоточием тоскливого ожидания, коему я тщетно пытался найти объяснение.
– Бам–м!…
Отзвенел последний удар – три часа – и словно послужил сигналом для темных сил, затаившихся в Мальпертюи.
– Агх!…
Был ли то вздох или хрип – в любом случае этот звук единодушно издали все сидевшие за столом, – будто лопнули невидимые оковы, мучительной тревогой сдавившие грудь?
Вздох облегчения при виде угрозы, наконец–то воплотившейся в нечто материальное?
Хрип ужаса перед первым проявлением инфернального гнева? – Фигурка отделилась от оловянного блюда.
Я увидел маленького человечка, толстенького и, казалось, увесистого, будто в нем сохранилась оловянная или свинцовая тяжесть; лицо его, хоть и величиной с наперсток, своим уродством обжигало взгляд. Воздев руки в жесте лютой ненависти, он бежал по скатерти прямо к Филарету – и тут я заметил, что у человечка не хватает кисти одной руки.
Таксидермист сидел не шелохнувшись, с выпученными глазами, разинув рот в отчаянном беззвучном призыве на помощь.
Чудовищный карлик уже приближался к Филарету, как вдруг, рассекая воздух, на него обрушилась чья–то гигантская рука.
Послышался тошнотворный звук раздавленного яйца, и большое багровое пятно лучистой звездой расползлось по белоснежной материи.
Грозная карающая десница вернулась в вечный сумрак – складки на одеянии Элеоноры Кормелон.
На Самбюка напал приступ судорожного смеха, от которого скорчило его поношенное тельце, и пена выступила у рта.
– Отличный удар! – просипел он сквозь икоту.
– Заставьте его замолчать, Грибуан! – прогремел приказ.
И Розалия Кормелон повелительно простерла руку, огромную и грозную, как у ее старшей сестры.
Древообразный силуэт Грибуана отделился от стены.
Я видел, как он нагнулся, открыл рот, и его дыхание огненной струей обрушилось на тщедушную скрюченную фигурку доктора… а после – только кучка пепла причудливой формы дымилась на кожаном сиденье.
Я заорал что было сил.
– Сон, кошмар… ради Бога, разбудите меня!
Фантасмагорический вихрь закружил все вокруг; фигуры валились друг на друга, их очертания растекались. Три дамы Кормелон, спеленутые в единую компактную массу, катились, подскакивая, мимо – огромный шар черного тумана, в котором кишело что–то неразличимое, но ужасное. Несколько мгновений я видел умоляющее выражение на мертвенно–бледном лице кузена Филарета, затем на месте умиротворенно дремлющей тети Сильвии вынырнула светящаяся физиономия Грибуана.
Кто–то схватил меня за волосы и сильно потянул назад.
Когда я вновь обрел способность воспринимать окружающее, мы с кузеном Филаретом бежали по большому вестибюлю.
– Быстрей, быстрей, – на бегу руководил он, отдуваясь, – к лавке… Там мы еще продержимся.
– Что же такое происходит? – взмолился я. – О, кузен, заверьте меня, ведь это просто дурной сон?
– Один Бог знает, – простонал он, распахивая дверь старой лавчонки.
Такой светлый покой царил здесь, что я ощутил себя в чудесной гавани после ужаснейшей бури; чудным огнем горел газовый рожок, а на прилавке очень самодовольно восседал Лампернисс и с добродушной миной созерцал наше вторжение.
– Дружище Лампернисс, – обратился к нему Филарет, – нам придется принять бой, боюсь, весьма неравный.
Последовал короткий и невразумительный диалог между ними.
– Ты не из их числа, Филарет, и над тобой все еще тяготеет тень Кассава!
– Зато ты из их числа!
– Увы!… И все же моя участь плачевна!
– Я спасу тебя, Лампернисс!
– Не тебе, бедняга Филарет, противиться року, восседающему на гранитном троне времени!
– Ко мне!…
– Кого ты зовешь? Этих? Ты же сам знаешь, они не стоят и дуновения ветерка в кронах деревьев.
Палец Лампернисса указывал в самый темный угол подсобки.
Там недвижно сидели трое.
Один грустно улыбался мне, другой стыдливо избегал моего взгляда, а третий был инертнее камня – и дикий ужас снова объял меня.
Я узнал Матиаса Кроока, дядю Диделоо и бесформенного Чиика.
Лампернисс пронзительно засмеялся.
– Посмотри–ка на них, мой молодой господин… Подумать только, что Филарет вообразил себя богом, отбирая их у смерти… Смотри!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19