А боги – что с ними, живы ли они?
Эпилог. Бог трепещет
О тех богах, которые глухи, хоть и имеют уши…
Ж. Де Лафонтен
Вы поведаете мне последнюю тайну Укебрехта;
поможете мне выйти отсель,
избавите от зловония мерзостной геенны!
Герман Эссвейн
Я разыскал этот город!
Прибыл вечером, пользуясь весьма современными средствами передвижения.
Было уже поздно, городские здания дремали в лунном свете.
И, однако, общая атмосфера была странно знакома: сквозь мелкую изморось едва светились блеклые огни, прохожие попадались редко; несколько новых застроек дисгармонировало с древним городским ансамблем, угрюмо преданным прошлому.
В домах закрывались последние двери, а ставни, уже плотно прикрытые, охраняли крепкий провинциальный сон обитателей.
Я все же нашел кабачок с освещенными розовым окнами и приоткрытой входной калиткой; утешительно пахло жарким.
Из помещения доносились смех, обрывки песен и притягательный звон посуды.
Поверив в добродушие по ту сторону двери, я вошел.
Развеселая компания пировала вовсю и радушно встретила незнакомца.
В мою честь из кухни вернули некоторые блюда, а меня заставили отпробовать выдержанного вина прославленных сортов.
Время от времени служанка наведывалась в угол зала и ставила на маленький подсобный столик то миску с остатками еды, то недопитое вино на дне бутылки – за столиком сидели двое стариков и жадно поглощали скудные подачки.
Мои ночные сотрапезники, изрядно предававшиеся возлияниям, совсем отупели, так что разговор замедлялся и возобновлялся рывками, напоминая спуск отвеса с большой высоты; от нечего делать я обратил внимание на парочку старых чревоугодников в углу.
Старик, наверное, был когда–то настоящим исполином, а теперь плечи его ссутулились, спина отвратительно сгорбилась, что же касается женщины, то ее безобразие просто коробило взгляд.
Она только что разостлала на столе неописуемо грязный носовой платок и складывала в него объедки.
– Не делай этого… – брюзжал старик. Его спутница сердито затрясла головой.
– Лупке–то надо поесть… Ты ведь никогда о нем не позаботишься… Да и о чем ты вообще думаешь, старый негодяй!
– Заткнись! – пригрозил старик.
– Спокойно, красавчик, – ощерилась старая мегера, – хватит уж кого–то из себя корчить!
Я окликнул служанку и спросил, что за курьезную парочку она прикармливает.
Славная девушка сострадательно пожала плечами:
– Это старый бродячий часовщик, перебирается с ярмарки на ярмарку, неплохо смыслит в своем деле – недавно вот починил здесь настенные часы, да и карманные чинит, ежели у кого надобность; люди и дают им на несколько дней крышу над головой да кусок хлеба. Тем временем старуха продолжала:
– Хе–хе… Ты, небось, о той жеманной красотке с черными глазами мечтаешь? Ха! Я выдавила у нее глаза и сунула их в дешевую склянку за шесть су.
– Да заткнись ты! – тоскливо повторил старик.
– Ага! – вдруг завопила злобная фурия. – В давние времена… ага… она бы коровой обернулась! Ио! Помнишь… Ио!
Прозвенела пощечина, резкая и хлесткая, следом раздался яростный крик боли. Но тут рассвирепела и служанка.
– Нет, подумать только, ежели каждый нищий вздумает тут ссориться и драться! А ну вон отсюда, чтоб вас больше здесь не видели!
Старик покорно поднялся, увлекая за собой трясущуюся от страха спутницу.
Уже с улицы донеслась ее последняя реплика:
– А там еще баранина с репой осталась!
Через три дня я разыскал и Мальпертюи.
Мне помогли старые суровые гравюры, о которых упоминал Жан–Жак Грандсир.
Черный и зловещий, высился Мальпертюи, закрытые двери и окна так и точили злобу.
Замок оказался несложный и не заставил долго себя упрашивать.
Большой вестибюль, желтая гостиная и другие помещения соответствовали описанию. На своем месте стоял и бог Терм – поначалу без всякого дурного умысла я решил осмотреть его повнимательней.
Тысяча чертей!… Даже умершие боги не перестают вводить бедных смертных во искушение!
Поистине редкостная вещица – а уж я–то знаю в них толк, – происхождением не уступающая калеке с Милоса.
На мне был просторный хавлок Плащ, накидка – назван по имени Хавлока, Хейвлока – англ. генерала (1795–1837), – сражался с мятежными сипаями; или его сына (1830– 1900) – погиб на афганской границе.
, верой и правдой послуживший мне на моем многотрудном жизненном пути. И теперь он как раз сгодился, чтобы уютно завернуть покинутое божество, символ деревенской порядочности великого прошлого.
Неожиданная удача вполне удовлетворила мою любознательность; я уже решил было проявить великодушие и, ограничившись роскошной находкой, оставить Мальпертюи с его тайнами в покое, как вдруг уловил звук осторожных шагов.
Карьера потребовала от меня тщательно изучить все оттенки шагов, какие только приходится слышать в тишине уснувшего дома, – подобно тому, как сыщики ломают голову над всеми свойствами пепла из трубки или от сигары.
Шаги человека настороженного, готового к неожиданностям, всегда отличаются от поступи человека, ничего не подозревающего.
Сейчас, однако, я не сумел классифицировать шаги, плавно приближающиеся в сером войлоке сумерек.
Мое ремесло… Ну что ж! Я вынужден упомянуть о нем – так вот, ремесло поневоле заставило меня до некоторой степени сделаться никтолопом.
Мне нипочем самая темная ночь; тем более сумерки, царившие в Мальпертюи, отнюдь не лишили меня способности защищаться или спасаться бегством.
И я, ставши тенью среди теней, направил свои стопы к входной двери.
Шаги спускались по лестнице, в них слышалась непринужденность величественной поступи.
Вдруг я застыл на месте в полной растерянности.
Звук шагов доносился слева, однако лестница совсем неожиданно открылась справа от меня.
Но тут же я понял, в чем дело: внушительные массивные перила лестницы отражались в огромном зеркале, вделанном в стену по правую руку от меня.
И в этом зеркале явился ужас.
По перилам скользнул коготь, отсвечивающий сталью, за ним другой, затем раскрылись два гигантских серебристых крыла.
Я увидел существо бесконечно прекрасное, но устрашающее неземной красотой; существо склонилось в мою сторону и застыло.
Внезапно загорелись глаза, зеленые, словно чудовищное фосфоресцирующее пламя.
Нечеловеческая боль пронзила тело, конечности мои оледенели… налились свинцом.
Хотя я все еще передвигался, скользил вдоль стены, глаза мои были прикованы к двум страшным лунам, светящимся в зеркале.
Наконец медленно, очень медленно смертельные чары начали ослабевать, в пылающих глазах угасла завораживающая ярость, и я увидел в них слезы, подобные крупным каплям лунного света.
Я добрался до двери и бежал из этого склепа.
За статую бога Терма мне удалось выручить состояние… да, целое состояние.
Четверти премии хватило, чтобы выкупить пергаменты, инкунабулы и псалтири, похищенные у досточтимых Белых Отцов.
Завтра я отошлю им все их добро и попрошу молиться… не только за меня.
А воспоминание останется со мной до конца.
Воспоминаний меня никто не лишит.
Жан Рэ: Поиск черной метафоры
Литературная критика – занятие неблагодарное, и ее необычайное распространение в наше время – еще одно свидетельство кризиса современного переживания. Ассимиляция, систематизация литературы, ярлыки, оценки, реклама – все это вполне соответствует всеядному характеру цивилизации третьего сословия и «рыночному» восприятию искусства. Речь идет не о замечательных мастерах критицизма, которые, обладая немалым творческим потенциалом, создают литературоведческие и эссеистические артефакты, но о поденщиках литературной индустрии, штампующих гениев, великих писателей и прочих чемпионов беллетристики. О них долго говорить не стоит, но следует сказать пару слов о традиционной науке о литературе. Проблематичность ее аргументации и методики стала очевидна не вчера: разделение литературного процесса на «школы и направления», напоминающие «отряды и виды» зоологии, констатация влияния писателя и влияния на писателя – все это создает «общую картину», в которой никак не присутствует уникальность той или иной творческой парадигмы. Феноменологическая критика и структурный анализ в силу своей крайней специфики не годятся для репрезентации автора «широкому читателю». Впрочем, что такое «широкий читатель»? Это выражение, рожденное в тумане демагогических мозгов, разгадать невозможно, так как любой текст подразумевает избранного читателя, исключая надписи на стенах и лозунги, кои направлены просто в космическое ничто. Поэтому удобнее всего, даже рискуя навлечь странный упрек в субъективизме, поразмыслить над книгой вместе с воображаемым читателем, изложить свободные впечатления вне всякой дидактики и поучения.
Реймон Жан Мари де Кремер (1887–1964), известный как Жан Рэ, прославил бельгийскую литературу, и можно с большим вероятием сказать, что после Мориса Метерлинка никто из бельгийских авторов не стяжал столь широкого интернационального признания. В отличие от других классиков черной фантастики – Лавкрафта, Майринка и Эверса – Жан Рэ прожил бурную, опасную, таинственную жизнь… по его собственным словам. До сих пор друзья и биографы не нашли достоверных подтверждений ослепительной фактологии его бытия. Дважды простреленный, он сто раз рисковал жизнью, переплывая Атлантику на своей шхуне и доставляя контрабанду в Америку, стонущую под игом сухого закона; умирал от голода и жажды в австралийских джунглях; увлекался поножовщиной в наркомановых кварталах Шанхая; обменивал виски на жемчуг и жемчуг на виски в Полинезии; работал… укротителем львов. Злые правдолюбцы утверждали, что эти легенды объясняются агрессивным воображением авантюристически настроенного буржуа и что после годовой отсидки в тюрьме за какие–то финансовые проказы Жан Рэ много лет самым обыкновенным и добровольным образом просидел в библиотеках родного города Гента. Что можно сказать? Уважаемые люди подтвердили наличие пулевых шрамов на груди, его друг – писатель Томас Оуэн – удостоверил мастерское обращение с парусной яхтой. Вот и все доказательства. Он любил рассказывать о своих похождениях, и когда его ловили на противоречиях, неизменно отвечал: «Жан Рэ есть Жан Рэ. С ним никогда не знаешь…» Замечательная эрудиция и довольно приличное количество написанных книг вызывали сомнения в подлинности интенсивно–опасной жизни.
Во–первых, когда? Во–вторых, зачем? На второй вопрос Жан Рэ отвечал с пиратской прямотой: для денег, только для денег. Весьма не любил разговоров о своем творчестве, но, как вспоминает Пьер Пирар, «…ему нравилось, когда говорили о его готическом лице, жестоких глазах, губах инквизитора или о его каменном сердце. Он любил гипотезы о своем таинственном прошлом, а когда его называли пиратом, он был просто в восторге» (L’herne, Jean Ray,1980. p. 206). Его отличали несравненная отвага и трогательная любовь к виски – именно любовь, а не беспрерывная жажда обладания. Лжец, мистификатор, бутлегер, авантюрист южных морей, блистательный сочинитель, феноменальный изобретатель сюжетов, человек с дурной репутацией, кто он – Жан Рэ? Кто он «на самом деле»? Замечательное выражение, анализу которого мы и хотим посвятить последующий текст.
* * *
В предисловии к «Книге Фантомов», скромно подписанном «Издатели», можно прочесть такие слова: «В этом веке только двое или трое смогли создать все свои книги на едином черном дыхании. Один из них – бельгиец Жан Рэ». Сказано справедливо и со знанием материала, особенно если учесть, что «Издатели» – псевдоним интересующего нас автора. Черное дыхание можно уподобить «черной пневме» – тайной и решающей магической субстанции, которую искали алхимики и спагиристы. Это искусственно найденный стимулятор, провоцирующий жизнь так называемого «мертвого объекта» или интенсифицирующий активность живого организма. Найти его чрезвычайно трудно, и остается только удивляться быстрому успеху дяди Квансиуса («Рука Гетца фон Берлихингена»). Гипотетическое существование «черной пневмы» позволяет подвергнуть такие понятия, как «жизнь» и «реальность», серьезной редакции и, равным образом, позволяет изменить воззрение на фантастику вообще и на фантастическую литературу в частности.
Авторы статей и книг о фантастической литературе рассматривают оную как результат свободной сюжетной инвенции и сознательного смещения натуральных акцентов в некую беспочвенность, разреженность, хаотизм. Это всегда насилие над реальностью, бегство от реальности, более или менее криминальное действо: «Автор фантастического романа пытается компенсировать скудную, нищую реальность роскошью воображаемого континуума» (Vax, Louis. La seduction de l'etrange, 1965. p. 118). Легислатура воспринимаемого мира полагается незыблемой, непосредственная данность сознания – первичной. Наш мир «на самом деле» стабилен, предсказуем, его законы тождественны для всех. Поэтому достигнуть эффекта «истинного страха», что является одной из целей фантастики, в условиях относительно понятного континуума невозможно – так считают известные критики Роже Кайюа и Цветан Тодоров. В силу закона референции незнакомую ситуацию всегда можно соотнести с другой, понятной ситуацией. Опасности и угрозы привычной сферы обитания всегда порождают однозначный террор, но отнюдь не более сложное и куда более загадочное чувство хоррора – истинного страха. Возбудителей подобного чувства необходимо поместить либо в потустороннее («Последний гость»), либо в область экзотическую и труднодоступную («Кузен Пассеру»), либо в параллельную вселенную («Переулок святой Берегонны»). Только в месте разрыва универсальной когерентности или всеобщей взаимосвязи может просочиться неведомый, нездешний холод.
Эту вполне позитивистскую концепцию способен разделить психиатр или полицейский, но не автор фантастического произведения. Явно или скрыто критицизм такого рода основан на известном положении Фрейда о «компенсации»: писатель в силу тех или иных причин (болезненная интроверсия, разные психические девиации и т. п.) неспособен принять и завоевать объективные, реальные ценности внешнего мира и, следовательно, ему ничего не остается, как, повинуясь инстинкту самосохранения, компенсировать неестественный вакуум воображаемым приоритетом. В данном случае нас занимает лишь метафизический аспект проблемы. Допустим, видимый мир реально существует, но это еще не означает, что ему должно приписывать осевой и централизованный характер, а его ценности полагать фундаментальными. Совсем напротив: все более и более ощущается хрупкость и транзитность «лучшего из возможных миров», эфемерность любой точки опоры. Можно ли это назвать «реальностью» с необходимой атрибутикой постоянства и закономерности? Если же планетарная структура подвержена энтропии, в лучшем случае это можно назвать «пока еще реальностью».
Греческий поэт Каллимах поведал такую историю: однажды Аполлон заметил двух змей, истощающих силы в беспрерывной, уродливой борьбе. Вырванные при этом куски мяса превращались в аналогичных змей, и они тут же принимались за аналогичное занятие. Аполлон поразился убогой жизни земных тварей и бросил золотой жезл: змеи обвились вокруг жезла – так родился феникс. Один из вариантов мифа о кадуцее Гермеса. Миф до крайности многозначен. Две змеи: мужчина и женщина, мужское и женское начало в человеке, душа и тело, человек и его окружение и т. п. Вывод Каллимаха: «Солнечный бог обратил призраков в светлую явь» («Четвертый гимн Аполлону»).
Следовательно, божественное вмешательство есть непременное условие возникновения «реальности», и существа, лишенные подобного контакта, не могут называться реальными. Возразят: здесь мифическая гипотеза, а мы живем в интерчеловеческом пространстве, доступном восприятию, исследованию, исчислению. Но почему эту естественность все более пронизывают зловещие образы и метафоры и почему – сознательно или нет – для ее характеристики все более употребляются инфернальные притчи и параболы? Сизиф, Данаиды, Окнос, вечно сплетающий тростниковый канат, который вечно расплетает идущая следом ослица, – излюбленные символы человеческих занятий в абсурдной вселенной. Ни малейшего понятия о рае как средоточии живой жизни, зато сколько угодно представлений об адской бесконечности и мучительной эскалации кошмара. В ирландском эпосе «Путешествие святого Брандана в ад» герой после блужданий в пещерах и лабиринтах попадает в бескрайнее пространство, где его взору открывается следующая картина: вокруг демонов кружатся души грешников: стараясь избавиться от окровавленной пасти, они пытаются, так сказать, вырваться со своей орбиты и тут же втягиваются в сферу другого демона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19