– Я, конечно, понимаю – это Он … Но ведь Он мог бы забыть. Если бы Он забылся и забыл про меня, а? И время, и законы природы – все здесь во власти каких–то загадочных сил, которые то погружают в забвение, то пробуждают память. А вдруг Он забыл, и кто–то другой гасит лампы? Я кое–что о них знаю. Они злы оттого, что такие маленькие, и издеваются над всеми, кто больше них. В судьбах грядущего им не отведено никакой роли. И значит, их можно ловить в эту противную крысоловку… ага, так им и надо! Я бы их убивал и мучил – тогда ведь мои лампы не гасли бы и никто не посмел бы украсть у меня краски?
– Не знаю, о ком вы говорите, Лампернисс, и вообще ничего не понимаю, – как можно мягче сказал я.
– Ах да, ведь здесь и нельзя отвечать по–иному.
В конце крутого подъема, на самых подступах к чердаку, его лихорадочный порыв внезапно угас.
– Послушайте, – прошептал он, – вы ничего не слышите?
Он так затрясся, что и по мне словно пробежали разряды из лейденской банки.
Да, я тоже слышал…
Высокий пронзительный звук, вгрызающийся в барабанные перепонки, – звук бешено работающего по металлу тонкого напильника.
Временами звук затихал, и в эти мгновенные передышки слышалось что–то вроде раздраженного птичьего чириканья.
– Бог мой, – полувсхлипнул, полусглотнул Лампернисс, – его СПАСАЮТ!
Я оттолкнул Лампернисса и попытался пошутить:
– С каких это пор крысы распиливают ловушки, чтобы освободить своих соплеменников?
Точно пернатый хищник, старик впился в меня желтыми скрюченными пальцами.
– Молчите… и не вздумайте открыть люк – они разбегутся по всему дому! И погаснет свет! Слышите вы, несчастный? Ни ламп, ни солнца, ни луны… вечная проклятая ночь… Бежим отсюда!
По ту сторону люка – резкий лопающийся звук поддавшегося стального прута, громкий писк, пронзительные смешки.
Да–да, тоненькие смешки впивались в уши, как заточенные щипцы, резали слух, как лезвие бритвы…
Я начал вырываться от Лампернисса: лягнув старика так, что он громко застонал от боли, я наконец освободился и крикнул ему:
– Хочу посмотреть!
Лампернисс с хриплым клекотом осел на пол, но уже через секунду, невнятно причитая, мчался вниз по лестницам.
За люком воцарилась тишина.
Я уперся плечами в крышку люка и приподнял ее.
Бледные отсветы зари чуть проникали сквозь слуховые окна; в паре футов от меня стояла ловушка с погнутыми и выломанными прутьями.
С ужасом и отвращением я поднял клетку: красная бисеринка слабо поблескивала на гладком дне – отполированной самшитовой дощечке, – капля свежей крови.
А в дюйме от нее за кусочек приманки цеплялась…
Рука.
Отрубленная кисть руки, с чистым и розовым срезом.
Рука прекрасной формы, с ухоженной смуглой кожей, величиной с… обыкновенную муху.
На каждом пальце этой кошмарной миниатюрной руки рос непропорционально длинный ноготь, заостренный, как игла. Я отбросил ловушку с ее омерзительным содержимым подальше в темный угол.
На чердаке было почти темно, заря только–только осторожно закрадывалась сюда, и в этой полутьме я увидел…
Я увидел нечто размером не больше крысы.
Существо в человеческом облике, но безобразно уменьшенном. А за ним толпились еще абсолютно такие же. Эти гротескные фигурки, эти гнусные насекомые святотатственно присвоили образ и подобие Божье… Хоть и миниатюрные, твари эти так и сочили ужас, злобу, ненависть и угрозу.
Еще секунда – и крошечные монстры набросятся на меня. Я испустил душераздирающий вопль и последовал примеру Лампернисса: свалился кувырком через весь первый пролет, прыгал вниз с верхней ступени каждого следующего марша, стрелой пролетал широкие лестничные площадки.
Внезапно я вновь наткнулся на Лампернисса.
Вприпрыжку преодолевая длинный коридор, он размахивал факелом, пылавшим ярким красным пламенем. Старик бросался от лампы к лампе, подносил к фитилям огонь – и в темноте рождались желтые шары света.
И тут я оказался испуганным и беспомощным свидетелем могущества темных сил в Мальпертюи.
Едва фитиль лампы успевал разгореться, как бесформенная тень стремительно отделялась от стены и словно наваливалась на огонек – и снова воцарялся мрак.
Лампернисс закричал – погас факел и в его руке.
В течение нескольких дней я не встречал жалкого паяца, только по–прежнему где–то в сумерках коридоров раздавались его причитания.
Кузен Филарет больше не заговаривал о своей ловушке, да и я помалкивал на эту тему.
В скором времени мои тревоги и страхи приковало другое событие, куда более зловещее.
Когда в холле на первом этаже раздавался гонг, все незамедлительно откликались на этот призыв к ужину.
Кузен Филарет обычно первым открывал дверь комнаты и радостно окликал с лестничной площадки своего друга доктора Самбюка:
– Что у нас сегодня на ужин, док? Я как раз проголодался… Удивительно, сколь набивание чучел способствует аппетиту!
А старый врач в ответ:
– Наверняка ляжка какой–нибудь… уточки! Эскадронной рысью цокали по звонким плитам дамы Кормелон; что касается Диделоо, то они находились в полной боевой готовности за столом трапезной еще до общего призыва.
Раздавался скрип подъемника, подающего кушанья из кухни в столовую, и Грибуаны начинали деловито суетиться. Нэнси, примерная хозяйка дома, командовала, когда и что подавать.
Часто сигнал к ужину заставал меня где–нибудь в отдаленной части дома, иногда в саду, если случалась приличная погода.
В этот вечер я услышал гонг из желтой гостиной, где намеревался стащить пару витых свечей и оставить их рядом с миской Лампернисса, – ему был бы приятен такой подарок.
Закрыв за собой дверь гостиной, я, не торопясь, отправился в столовую и вдруг в конце коридора увидел ярко освещенную штору москательной лавки.
Странно: ведь обычно Матиас Кроок выключал газ и закрывал магазинчик сразу после ухода Нэнси. Он быстро перекусывал в соседней харчевне и возвращался на свидание с моей сестрой на пороге Мальпертюи – там они болтали и смеялись до самой ночи.
Уже несколько дней мне не терпелось поведать о своем приключении на чердаке кому–нибудь, кто без улыбки выслушал бы мой удивительный секрет.
Разумеется, я прежде всего подумал об аббате Дуседаме, но он больше не появлялся в Мальпертюи.
Матиасу Крооку я симпатизировал, хотя мне никогда не приходилось подолгу с ним беседовать.
Он был миловиден, как девушка, широко улыбался белоснежной улыбкой и уже издали приветствовал меня дружелюбными жестами.
Его тенорок, доносившийся иногда из подсобки для приготовления различных смесей, порой скрашивал гнетущее молчание Мальпертюи. Нэнси уверяла, что он сам сочиняет свои песни; одна из них отныне будет похоронно звучать у меня в ушах до конца дней моих. Очень привлекательная мелодия, в ритме медленного вальса, с легкими вариациями подстраивалась под великолепные слова Песни Песней:
Я роза Сарона и лилия долин… Имя твое, как разлитое миро…
Нэнси очень любила этот мотив и в хорошем настроении постоянно его напевала.
Пока я смотрел на освещенный магазинчик, раздался голос Матиаса, и Песнь Песней возвестила враждебному мраку о любви и красоте.
Слишком долго поджидал я удобного случая поговорить с глазу на глаз с Матиасом, чтобы упустить такую возможность.
Я живо пробежал по коридору и вошел в москательную лавку.
К моему удивлению, в лавке никого не было – однако совсем рядом голос продолжал петь:
– Я роза Сарона…
– Матиас! – позвал я.
– И лилия долин …
– Матиас Кроок! – повторил я.
– Имя твое, как разлитое миро…
Песня оборвалась; в наступившей тишине было слышно, как шипя выходит газ из медного крана, рождая пляску яркого мотылька.
– Ну же! Матиас, почему вы прячетесь? Кое–что хочу спросить у вас… вернее, рассказать…
– Я роза Сарона… Отпрянув, я ударился о прилавок.
Голос запел снова – несомненно голос Матиаса, только теперь он звучал с удвоенной силой.
– И лилия долин…
Я зажал уши руками. Песня гремела, как гром, так, что звенели склянки на полках и стекла в шкафах.
– Имя твое, как разлитое миро!
Это было невыносимо. Уже не человеческий голос, но яростный катаракт, обвал звуков и нот, бьющий в стены и потрясающий кровлю, – словно вокруг меня бушевал ураган немыслимой природы и силы.
Я уже повернулся бежать из лавки и звать на помощь, когда увидел самого певца.
Он прятался за полуприкрытой дверью и был огромного роста – по крайней мере, возвышался над прилавком; Матиас Кроок, даже вытянувшись, даже встав на что–нибудь, не мог быть таким высоким.
Я машинально окинул взглядом его фигуру: голова в густой тени; такие знакомые руки, кисти белые и тонкие; брюки немного растянуты на худых коленях; ноги…
Странно! Свет от газового рожка весело поблескивал на лакированных ботинках и… пробивался под ними.
Под ногами Матиаса было светло!
Его ноги неподвижно покоились в воздухе… А он пел, пел устрашающим голосом, от которого сотрясались не только мензурки на прилавке и безмен с тяжелыми медными шишечками–противовесами, но и многие другие, обычно инертные, привычно неподвижные вещи.
Только в конце коридора, у самой столовой, мне удалось перевести дыхание от ужаса и пронзительно завопить.
– Матиас умер… он висит в лавке!
За дверью прозвенела упавшая на пол вилка, с грохотом повалился стул; минута гробового молчания сменилась шумом голосов. Еще раз успел я в неистовстве крикнуть:
– Висит в лавке! Висит в лавке!
И собирался добавить: он все еще поет!… Но в тот же момент с треском распахнулись створки дверей и людской поток вырвался в коридор.
Кто–то тащил меня за собой, кажется, кузен Филарет. Больше я не видел Матиаса – сестры Кормелон встали на пороге лавчонки плечом к плечу и загородили проход.
Над головами дяди Диделоо и тети Сильвии я видел обнаженные руки сестры, воздетые в прощальном жесте тонущего человека. Дядя пролепетал:
– Нет же… говорю вам, нет…
Затем голос доктора Самбюка произнес, как отрезал:
– Ни–ни… Кроок вовсе не повешен… Его голова прибита к стене!
Я тупо повторил:
– Его голова прибита к стене!
В этом месте мне очень трудно привести воспоминания в порядок. Приходят на ум слова Лампернисса: «Какие–то загадочные силы то погружают нас в забвение, то пробуждают память». Прибавлю, временами обитатели Мальпертюи действуют как будто с ясным сознанием всего происходящего и для них не существует ничего загадочного; а в иные дни они становятся жалкими существами, дрожащими в страхе перед надвигающимся неведомым. А порой мне кажется: довольно небольшого усилия – и все прояснится, однако некая фатальная расслабленность не дает собраться и решиться…
А в тот страшный момент я без всякой мысли отдался общему потоку и вместе с другими – орущими и жестикулирующими тенями – снова оказался в столовой. Чуть раньше перед моими глазами мелькнуло видение. Около изваяния Терма, у лампы с разгоревшимся и коптящим фитилем Лампернисс держал Нэнси за плечи, и до меня донеслись слова:
– О Богиня… просто он тоже не уберег краски и свет!
Не могу сказать, каким образом среди нас внезапно появился Айзенготт. Перед обитателями Мальпертюи словно предстал судия в торжественный и зловещий момент приговора.
Он молвил:
– Довольно ныть и суесловить!…
Никому из вас не дано понять происходящее в Мальпертюи!…
Да никто и не смог бы понять!…
Каждую фразу отделяло от другой молчание, как будто Айзенготт отвечал на молчаливые вопросы.
Кузен Филарет выступил вперед:
– Айзенготт, я сделаю что нужно.
И они с доктором Самбюком, который, казалось, стал выше ростом, вышли из столовой. Шаги удалялись в сторону москательной лавки и скоро затихли.
– Вы будете жить по–прежнему – таково приказание Кассава! – закончил Айзенготт, обращаясь ко всем обитателям Мальпертюи.
Его борода белела, как снег, а глаза сверкали, точно два карбункула.
Ответила одна только Элоди:
– Я стану молиться.
Но Айзенготт не отозвался, хотя эти веские слова несомненно были обращены к нему.
И в самом деле, жизнь потекла прежним руслом, будто кто замазал густым дегтем дикое происшествие того вечера.
Со следующего дня Нэнси начала дежурить в магазине, обслуживая все более редких покупателей; по большей части она пребывала наедине с собой в рыжеватых отсветах газового освещения. Я ни разу не видел ее плачущей и не слышал ни единой жалобы.
Возможно, я один только и продолжал размышлять о случившемся, хотя и мои мысли были туманны и путаны; я долго пытался восстановить в памяти поведение кузины Эуриалии в те трагические минуты и с тягостной уверенностью припомнил: когда все в смятении и ужасе ринулись к месту кровавого происшествия, Эуриалия даже не шелохнулась, осталась сидеть за столом, безразлично или вообще с полным отсутствием мысли продолжала глядеть в свою тарелку.
Мальпертюи явил свою грозную волю жалким пленникам – и они смиренно понурили головы.
Так я никому и не рассказал ни о крошечной отрубленной руке в крысоловке, поставленной в чердачном углу, ни о том, что мертвый Матиас Кроок, голова которого была прибита к стене, громогласно распевал Песнь Песней.
Глава четвертая. Дом на набережной Сигнальной Мачты
Кто это движется, бодрствует и выжидает в доме сем?
Порицки (История привидений)
Неверно было бы сказать, что ужас Мальпертюи проявлялся с неуклонной размеренностью и устрашающие события следовали друг за другом с постоянством океанских приливов или фаз луны, подобно року дома Атридов.
Беря в расчет прекрасные изыскания господина Френеля, я склонен объяснить пики и спады в действии злых сил Мальпертюи явлением интерференции. В таком случае происходит нечто вроде пульсации, причем интенсивность явления находится в сложном соотношении с фактором времени.
Разговоры на подобные темы вызывают все более явное отвращение у аббата Дуседама, и тем не менее он соизволил сказать что–то о «кривизне пространства», коей объясняется соположение двух кардинально несхожих миров и cуществование гибельного места их пересечения – Мальпертюи.
Это, конечно, лишь образное выражение сути; аббат с мрачным удовлетворением утверждает, что без обширных познаний в математике мне не добиться четкого и ясного знания проблемы.
Он безжалостно оставляет меня в потемках, ибо я никогда не был, не есмь и уж, верно, не буду светочем знаний и кладезем премудрости.
Эманация зла, таким образом, допускает определенные передышки: дух тьмы собирается с силами для нового удара либо просто на время забывает про нас – а мы и рады миру да спокойствию.
Кузен Филарет все чаще ставит в тупик своего шахматного учителя, доктора Самбюка; уставившись в доску, Самбюк ворчит:
– Филарет, мальчик мой, тут одно из двух: либо ты где–то раскопал превосходный трактат по шахматам и втихомолку его изучаешь, либо тебе везет, как последнему висельнику.
Таксидермист довольнехонек, ерзает на стуле и попивает молоко, а Самбюк продолжает:
– Сия комбинация коня с ладьей, основанная на жертве поганой пешки… кх–м! кх–м! да, парень, ты молодец! Это же находка, я сходу купился!
Тетя Сильвия вышила какой–то сложный рисунок, и Элеонора Кормелон откровенно снисходит до комплимента:
– Настоящий антик, сударыня! Розалия не собирается отставать:
– Какой милый котик. Тетя Сильвия поясняет:
– Рисунок мне дала Эуриалия.
И кузина снисходительно комментирует:
– Это горный африканский лев.
Алиса адресует Эуриалии не лишенную очарования улыбку:
– Вы превосходно рисуете, мадмуазель; вижу, вы работаете над портретом, только не пойму, чей же он?
– Принцесса Нофрит, – коротко бросает кузина.
Тут я вмешиваюсь в разговор.
– Это из искусства Древнего Египта.
– Спасибо за объяснение, – говорит Эуриалия с иронией, весьма для меня болезненной.
Гляжу на нее мрачным взором, в ответ – ноль внимания. А я готов полюбить ее всем своим существом или же возненавидеть всеми силами души. С того самого вечера, когда ее рука сковала меня, и неслыханное обещание сорвалось с ее уст, мое существование ей как будто совсем безразлично.
Несколько раз я все более робко предлагал ей украдкой свидание в саду или в библиотеке. Эуриалия коротко и резко отказывала, а то и просто поворачивалась спиной, не сказав ни слова.
Я нахожу, что она одевается как старуха, а ее волосы не возьмет никакой гребень, лицо у нее – каменная маска, и вообще она противная, противная…
В тот день я сказал ей:
– Знаешь, Эуриалия, завтра мне исполнится двадцать лет!
И в ответ получил:
– Ну что ж, самое время выбраться из колыбели.
Я поклялся себе отомстить за такое оскорбление, хоть и не представлял, каким образом.
Впрочем… у меня забрезжила идея, расплывчатая, смутная, но она заставила меня трепетать и краснеть.
Нэнси ни в чем не изменила образа жизни; только совсем побледнела и под глазами синие круги:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19