(Из "Антихриста") "...мы болели ленивым миром, трусливым компромиссом... Эта терпимость сердца, которая вс° извиняет, потому что вс° понимает, действует на нас, как сирокко." ("Антихрист") Я подключаюсь к Ницше, как к искусственной почке. Он очищает мне кровь. 26.7. Получил письма от О. и Т. Был очень этим доволен, особенно письмом от Т. Позвонил вчера Гольдштейну. К моей прозе он проявляет весьма лестное для меня опасливое любопытство. Чувствует, что ожидается здесь какое-то приключение, хотя бы литературное. Когда сказал ему, что от Т. письмо пришло, поймал себя на том, что в моем тоне появились неприличные элементы злорадства, вот мол нам пишут, а вам, небось, нет. Хотя кто знает на самом деле? Может он просто не такой болтливый, или не такой мстительный. Знаете этот анекдот? Приходит женщина к одному и говорит: ваша жена вам изменяет. Причем с моим мужем. Давайте им отомстим. Ну, мужик согласился. Она, ему: давайте им еще раз отомстим. Ну, давайте, говорит. Она ему снова: давайте им еще раз отомстим. Он говорит: извините меня, но я не такой мстительный. Потом о книжках поговорили. Два книжных червя. (Два червя вылезают из жопы, один другому говорит: посмотри, сынок, как красив мир! солнце! небо! Мама, говорит второй, а почему же мы должны сидеть в жопе? Потому что это наша родина, сынок.) Опротивели бабы. Как пол. (Жена: ты мой половой...) Эх, гостиница моя, ты гостиница... Во-первых, цены бешеные. А во-вторых, похоже на любовь в тюрьме, в отведенное время, в отведенном месте, под надзором и очередь ждет... Короче, мне пришла в голову мысль эксплуатнуть Володю. В конце концов ему вся эта история известна, не в первый раз мы обживаем его хоромы, и я ему немало оказал мелких услуг, в том числе и в денежном выражении, а квартира у него пустует дня три в неделю, и если ему в принципе не... Изложив просьбу, присовокупил сто шекелей, которые ему помешать никак не могли, и он к моему удивлению легко согласился, сказал только, что какой-то приятель на таких же правах там обитает, но на пару недель может и перерыв сделать, значит он у него ключ возьмет и мне передаст. Ну и, конечно, вовремя все это не получилось, и в первый раз мы поехали в "Императорскую" (да-да, гроссмейстер не баловал). А через день я заехал к нему, заодно взял "Эллинистическую цивилизацию" Тарна и ключ, вручив сотнягу. Тут он мне и говорит:"Скажи мне, Наум, а сколько ты экономишь на этом деле?" Я улыбнулся и сказал: "Знаешь что, если бы это можно было хотя бы приблизительно оценить, то мы могли бы с тобой сделать так, что половину, допустим, моей "экономии" пойдет тебе. Но я не знаю сколько раз я твоей квартирой воспользуюсь, да и гостиницы ведь разные бывают, можно и на них сэкономить." Он согласился с моими доводами, но все еще колебался. Знаешь, говорю, давай сделаем так, в конце будет яснее, и если я увижу, что магиа леха °тер /тебе полагается еще/, так... за мной не заржавеет. После этого я взял Тарна, ключи и отчалил. Договорились, что я посмотрю на той его квартире книжки, которые он для меня отложил, прежде всего "Поэтику ранневизантийской литературы" Аверинцева за 50 сикелей. По дороге я рассказал тебе притчу о меркантильности поэтов. Отдав тебе дневник, вдруг испугался. Мое собственное бесстыдство меня смутило на этот раз. Я почувствовал кожей, что этого нельзя было делать. Нельзя открываться. Надо всегда оставаться тайной. Кто открылся, тот уж не интересен. Сегодня утром, когда ты села в машину, я сказал:"Поедем в Кейсарию?" Шевельнула бровью в знак недоумения, но согласилась. Да, я не хотел в койку. Не хотел и точка. Музей Рали был закрыт. Поехали к акведуку Ирода. Я купался, а ты сидела на берегу и читала продолжение дневника, который я накануне отпечатал. На берегу - никого. Сильный ветер. Акведук тонет в дюнах. Спрятались под его арку. Камни акведука, как пемза. Мимо поземка песок гонит, будто кто-то колышет покрывало шелковое, серо-желтое. Небо над морем молочное, и солнце - янтарем в молоке. Увы, Земля Обетованная не "отчий наш дом", а проходной двор. (Читая Безродного в 12-ом номере НЛО) 27.6. Это было так долго, что надоело. Мне показалось, что и ей надоело. Уж я и "бил ее бивнем", и "взбалтывал сметану", и "тер воловьи бока", не знаю, что она чувствовала, наверное ничего, раз никак не показывала, а уж я так точно ничего не чувствовал. Откуда-то всплыло из мутных глубин шершавое слово тщета и расцарапало отяжелевший мозг. Этот путь не вел никуда. Я встал и подошел к зашторенному окну. За ним орала раблезианская улица Стана Егуды. Она осталась лежать. А я думал у окна о том, что зря, зря отдал ей дневник. Этого нельзя было делать. Конец игре. Посмотрел на нее. Она смотрела на Вздыбленного мертвым взглядом. Белеет фаллос одинокий... Потом встала, подошла, опустилась на колени и отсосала. Исполнителя взрыва в Рамат Гане до сих пор якобы не опознали. Что-то тут не то. Уж не из Фатха ли он и правительство боится это открыть? 29.7. Литературоведение стало интересней литературы. 1.8. Прочитал "Конец цитаты" Безродного. Очень понравился. Жизнь на фоне филологии. "Так же бывало и прежде: по случайно уловленному на ленинградской улице обрывку разговора удавалось без труда восстановить и портреты невидимых собеседников и даже рисунок их жизни. Но там и тогда это скользило мимо сознания, а здесь и теперь всякий раз удивляло: у тебя нет ничего, кроме способности с полуслова понимать родную речь. Здесь и теперь ненужную." У Вячеслава Иванова похоже: Густой, пахучий вешний клей Московских смольных тополей Я обоняю в снах разлуки И слышу ласковые звуки Давно умерших окрест слов, Старинный звон колоколов... Эти умершие окрест слова - из самых острых ощущений эмиграции... В Израиле, впрочем, это ощущение в последнее время ослабло, такая получилась эмиграция в Жмеринку... 2.8. "Великими торговыми народами, кроме греков, были южные арабы и набатеи, а также финикийцы... Нет никаких указаний на то, что евреи играли особую роль в торговле. Иосиф Флавий верно говорил: "Мы не торговый народ." (Из книги Тарна "Эллинистическая цивилизация".) Мы - народ лавочников. Не торговать любим, а торговаться. "Зерно шло из Египта и Крыма. Вино вырабатывалось повсюду, но лучшие вина были из Северной Сирии, из Лаодикеи Приморской, и из Ионии с прибрежными островами Лесбос, Хиос, Кос, Смирна. Афины вывозили лучшее масло, Афины и Киклады - м°д, Византий - соленую рыбу, Вифиния - сыр, Понт - плоды и орехи, Вавилония и Иерихон - финики, славились сушеные фиги Антиохии на Меандре, изюм Берита и сливы Дамаска. Милетская шерсть была лучшей в мире. Благодаря вину, шелку и религиозному врачеванию Кос добился исключительного процветания. Александрия снабжала мир бумагой, она же и Тир - стеклом, Тир и Арад были столицами красильного промысла. Геммы поступали из Индии и Аравии, Египет поставлял аметисты и добывал топазы из Красного моря, Индия и Персидский залив поставляли жемчуг, неизвестный до Александра, янтарь был диковинкой, а черепашьи щитки шли из Индии и Трогодитского побережья, но основным предметом роскоши были пряности. Индия присылала корицу и кассию, гималайский нард, бделлий; Аравия, кроме ладана, главным образом вывозила мирру, Генисаретское озеро снабжало пахучими тростниками, а у Иерихона была монополия бальзама, так как бальзамовое дерево было повсюду истреблено, кроме его знаменитых садов, подаренных Антонием Клеопатре. Ладан занимал особое место. Высоко ценилась корица. Делос был центром работорговли. В Александрии пряности перерабатывались в мази и духи, и это была мощная отрасль. Остается неизвестным, что получали Индия и Аравия в обмен на свой экспорт, и отсюда пошла легенда будто Южная Аравия задыхается от денег, эта легенда сыграла роковую роль в экспедиции Галла при Августе." 5.9 Вчера пошли на "Бульварную литературу" Трентино. Фильм блестящий. Напоминает рассказы Сорокина. И все же - "тоска от этих игр". По возвращению домой получил скандаль°зо. Где был, где был, да в кино ходил. Да, один. Шарит в брюках и находит билет в кино. Естественно, в единственном экземпляре. Ты, говорит, второй билет выбросил. Конечно выбросил. Какой-то Л°ня Бер захватил в Германии автобус с туристами, убил кого-то и был застрелен. Жил в Израиле, потом в США. Странный случай. Ездили в Ципори. Одинокий холм в развалинах, описанный еще Флавием. Зашли в музей, Венерой Галилейской полюбовались. Со дна огороженной ямы с фрагментами мозаики смотрело живое, странно безмятежное лицо. По музею кружили еще трое: громкоговорящий мужчина средних лет и с ним две женщины. Их присутствие грубо вторгалось в наш с Венерой обмен взглядами, оскверняло его. Обойдя перекопанный холм сели у вагончика-буфета перекусить. Подскочил бодрячок в шапочке "тембель" /"придурок"/, поболтал с молоденькой буфетчицей. День был жаркий, однако, спасал ветерок. Вдруг он обратился к нам. "Ну, интересно здесь?" "Интересно", - говорю. "А водохранилище эпохи Ирода видели?" "Нет". "Ну, обязательно сходите, тут рядом. Его недавно открыли. Потрясающе интересно!" "Да? Что ж, может сходим", - сказал я неуверенно. Бодрячок попрощался, но, сделав несколько шагов, неожиданно вернулся и протянул мне цветной постер: "Вот, полюбуйтесь! Три года над этим работали! Обязательно сходите, не пожалеете!" На постере была фотография системы пещер-водосборников, издалека смахивало на... "А? - улыбнулась ты. Она?! Впечатляет!" "М-да, -говорю, - похоже. Ну что ж, надо погулять по пещерке." В глубину водосборника (метров семь) вела лестница. На дне обласкала прохлада, солнце освещало края и зеленые кусты наверху. Сооружение было внушительным, ярый Ирод любил строить (ну а что впадал в бешенство, так народ этот упрямством и своеволием своим кого хошь доведет), со шлюзами, узкими переходами из одного гигантского бассейна в другой, иногда приходилось почти переползать, согнувшись. Навстречу нам попался тот громкоговорящий мужик с двумя бабами, он был возбужден и восхищенно повторял: "Ло мохрим лану локшим!" /"Халтуру нам не подсовывают!"/. Чтобы пробраться в последнее в цепочке водохранилище пришлось проползти на четвереньках через круглое каменное окно. Сверху огромная каменная ванна обросла кустарником и желтые солнечные пятна веселыми табунами носились по серым стенам при каждом дуновении ветра. Стали целоваться. Ты почему-то очень боялась и необычно громко дышала, будто задыхалась. А потом, когда уже были у лестницы, засмеялась: "Ло, ло мохрим лану локшим." конец четвертой тетради ----------------------------------------------
ПЯТАЯ ТЕТРАДЬ 9.8.95. Вечер Кати Капович. Человек 25. Верник, Гольдштейн, Игнатова, Толика жена-толстушка чой-то приперлась. Меня никто не узнает. Потому что подстригся наголо? "...спит Бродский черте где..." Слева от меня стенд "Пауль Целан и Иосиф Мандельштам". Читаю статью об их "близости". За моей спиной Витя Панэ каляску трясет и возмущается моим поведением. Подчеркнуто громко и с энтузиазмом хлопает. "Я красок не сгущу (прорывается Катин голос), я буду суггестивна..." Я-то пришел так, пообщаться, в расчете на попойку. Рано утром вылезешь из "будкэ" в заснеженный Хеврон, закинешь автомат за спину и запустишь снежком в пастушенка, перегоняющего по косой улице коз. Осклабится в ответ черными корнями зубов. Это было давно, когда нас еще боялись, а стало быть уважали. В свободное время я ходил к Додику в Кирьят Арба, иногда мы с ним гуляли по окрестным холмам и он читал воркующим голосом арабские стихи, что-нибудь вроде: редкие сугробы по склону, будто жемчуг, покатившийся с разорванной нити, пойдем, порадуем себя юной дочерью лозы. И мы шли и радовали себя. Красное молодое вино он покупал у горбатого седобородого крепыша из Сусии, раз в неделю привозившего большие бурдюки из старой кожи и, с прибаутками из Талмуда, наливавшего повеселевшим прохожим на пробу в почерневший серебряный кубок. Додик являл собой безобидность, которая меня не раздражала. Может я просто был моложе и добрее? Но в Городе на него смотрели косо, хотя он служил переводчиком в военной администрации и каждое утро топал молиться в Маарат Амахпела (*), мимо нашего поста. Смотрели косо наверное оттого, что якшался с арабами (арабский учил еще в Москве), говорил, что для языка, те ему носили обрывки каких-то манускриптов, за которые он готов был выложить последнее, залезть в любые долги. Переводил, а может и сам писал стихи по-арабски. Когда утром играл в теннис, вдруг - оглушительная тишь, и слышу, как сухой лист асфальт площадки царапает... 10.8. Служение Богу. С упором на "служение". Нет, не сладострастие рабства, а романтика рыцарства. Готовность к служению - это признак любви. Как в фильме Курасавы "Таинственная крепость". Великая фреска о рыцарстве и плебействе. И "Семь самураев" на ту же тему. Преданность рыцаря княжескому дому безоглядна, восторженнна в своей жертвенности. Сие есть преданность образу начала возвышенного. Снисходительность рыцаря к бедам сирых, его безрассудная приверженность обязательствам покровительства, данным в минуту душевной слабости, безотрадна и отдает горечью. В жалости - безысходность. Какие чудные у него смерды! Они и лукавы, и трусливы, и наивно плутоваты, и простодушно лживы, готовы обобрать и предать при первом удобном случае - букет низости! Полевые ароматы обыденности, человечности, если угодно! Чернозем жизни. И не в происхождении суть. Служанка, выкупленная ими в харчевне, рыцарски предана. И удостаивается не снисхождения, а дружбы. Суть низости в неспособности, принципиальной, физиологической, подняться над собственным существованием, увидеть и оценить его извне, с вершины идеи, идеала, веры, другой жизни, наконец. Плебеи всегда исполняют роль слуг, но никогда не посвящают свою жизнь служению. Неизбежный героизм преданности им просто смешон. В последней сцене в "Семи самураях" оставшиеся в живых вместе с гордостью за исполненное дело ощущают горечь, беспокойную тоску: а стоило ли дело жертвы? Одно - служить "образу начала возвышенного", а другое - трусливым и жалким смердам. Что ж, если нет "образа", остается служить "служению", принципу... В отрочестве я мечтал стать странствующим рыцарем, защитником униженных и оскорбленных, ну а поскольку самыми униженными и оскорбленными были, как мне казалось, евреи, то эта кривая дорожка привела меня в Израиловку. В тиронуте /курс молодого бойца/, а ведь мне было уже тридцать с хвостиком, собрались олимчики, из России, Аргентины, США, один бельгиец, парочка из Южной Африки, самые безумные служаки были американцы, радостно надрывали пупик, аргентинцы тянули лямку с ленцой-хитрецой, русские - со злобой. Как-то в перекур один русский, худой и сутулый, решил народу пожаловаться: "Во влипли, бля, в суходрочку с ихней ебаной армией, в Италии сука эта уговорила, сидел бы сейчас в Нью-Йорке, как пан..." Народ сочувственно кивал. "Это не ихняя армия, - говорю, - а твоя, чтоб ты детей своих и стариков защитить мог." Ну все, больше рядом со мной наши перекуров не делали. Пришлось подружиться с Дэвидом из Алабамы, Ричардом из Кейптауна, Моше из Буэнос-Айреса. Жилистый Дэвид, единственный из выпуска, получил нашивки сержанта, толстый Ричард стер ногу и сошел с круга, Моше забрали от нас до срока, он математику преподавал в Тель-Авивском университете и к нему вечно подполковники приезжали зачеты сдавать. На коротком привале возле Себастьи, после марш-броска на 15 километров с "ранеными" на носилках, когда бегом, гремя амуницией, в черной от пота гимнастерке, подменяешь каждые две-три минуты тех, кто несет носилки, и через минуту уже чувствуешь, что сил нет и хочется бросить эти носилки, и клянешь на чем свет стоит "раненых", самых толстых и ленивых, кричишь: "Меняй, меняй!" а рядом бегущий не торопится, экономит последние силы.., на коротком привале, пройдя аллею черных базальтовых колонн, за виноградником, у раскопок дворца царя Ахаза, правившего лет шестьсот до этих колонн, падаешь на мягкую от пыли землю и жадно высасываешь из фляги влагу, но не все, не все!, ведь надо пройти-пробежать еще столько же, а тебе кажется, что ты и встать не в силах, но рота проходит и второй отрезок пути, вот и холм с родным лагерем, и вдруг, откуда крылья?, заплетающийся шаг переходит на легкий бег, обессилевших толкают сзади, несут их рюкзаки, фляжки, тяжелые автоматные магазины, кто-то хриплым криком начинает песню о том, что в третей роте нет блядей, в третей роте нет блядей, и на лужайке лагеря никто не падает в траву, все стоят по стойке смирно и слушают рапорт комроты командиру полка, грязные, до ушей улыбаясь. И в этот миг, и долго еще потом, пока связанные в марш-бросках верви братства не перетрутся в буднях, нет тебе ближе людей на свете, чем эта злая, изможденная, гордая собой солдатня. А на личной беседе с командиром, на последней разборке, важный лейтенантик, полистав для порядка папочку с "личным делом", сказал: "Ты плохой солдат." Я удивленно поднял брови. "Да.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
ПЯТАЯ ТЕТРАДЬ 9.8.95. Вечер Кати Капович. Человек 25. Верник, Гольдштейн, Игнатова, Толика жена-толстушка чой-то приперлась. Меня никто не узнает. Потому что подстригся наголо? "...спит Бродский черте где..." Слева от меня стенд "Пауль Целан и Иосиф Мандельштам". Читаю статью об их "близости". За моей спиной Витя Панэ каляску трясет и возмущается моим поведением. Подчеркнуто громко и с энтузиазмом хлопает. "Я красок не сгущу (прорывается Катин голос), я буду суггестивна..." Я-то пришел так, пообщаться, в расчете на попойку. Рано утром вылезешь из "будкэ" в заснеженный Хеврон, закинешь автомат за спину и запустишь снежком в пастушенка, перегоняющего по косой улице коз. Осклабится в ответ черными корнями зубов. Это было давно, когда нас еще боялись, а стало быть уважали. В свободное время я ходил к Додику в Кирьят Арба, иногда мы с ним гуляли по окрестным холмам и он читал воркующим голосом арабские стихи, что-нибудь вроде: редкие сугробы по склону, будто жемчуг, покатившийся с разорванной нити, пойдем, порадуем себя юной дочерью лозы. И мы шли и радовали себя. Красное молодое вино он покупал у горбатого седобородого крепыша из Сусии, раз в неделю привозившего большие бурдюки из старой кожи и, с прибаутками из Талмуда, наливавшего повеселевшим прохожим на пробу в почерневший серебряный кубок. Додик являл собой безобидность, которая меня не раздражала. Может я просто был моложе и добрее? Но в Городе на него смотрели косо, хотя он служил переводчиком в военной администрации и каждое утро топал молиться в Маарат Амахпела (*), мимо нашего поста. Смотрели косо наверное оттого, что якшался с арабами (арабский учил еще в Москве), говорил, что для языка, те ему носили обрывки каких-то манускриптов, за которые он готов был выложить последнее, залезть в любые долги. Переводил, а может и сам писал стихи по-арабски. Когда утром играл в теннис, вдруг - оглушительная тишь, и слышу, как сухой лист асфальт площадки царапает... 10.8. Служение Богу. С упором на "служение". Нет, не сладострастие рабства, а романтика рыцарства. Готовность к служению - это признак любви. Как в фильме Курасавы "Таинственная крепость". Великая фреска о рыцарстве и плебействе. И "Семь самураев" на ту же тему. Преданность рыцаря княжескому дому безоглядна, восторженнна в своей жертвенности. Сие есть преданность образу начала возвышенного. Снисходительность рыцаря к бедам сирых, его безрассудная приверженность обязательствам покровительства, данным в минуту душевной слабости, безотрадна и отдает горечью. В жалости - безысходность. Какие чудные у него смерды! Они и лукавы, и трусливы, и наивно плутоваты, и простодушно лживы, готовы обобрать и предать при первом удобном случае - букет низости! Полевые ароматы обыденности, человечности, если угодно! Чернозем жизни. И не в происхождении суть. Служанка, выкупленная ими в харчевне, рыцарски предана. И удостаивается не снисхождения, а дружбы. Суть низости в неспособности, принципиальной, физиологической, подняться над собственным существованием, увидеть и оценить его извне, с вершины идеи, идеала, веры, другой жизни, наконец. Плебеи всегда исполняют роль слуг, но никогда не посвящают свою жизнь служению. Неизбежный героизм преданности им просто смешон. В последней сцене в "Семи самураях" оставшиеся в живых вместе с гордостью за исполненное дело ощущают горечь, беспокойную тоску: а стоило ли дело жертвы? Одно - служить "образу начала возвышенного", а другое - трусливым и жалким смердам. Что ж, если нет "образа", остается служить "служению", принципу... В отрочестве я мечтал стать странствующим рыцарем, защитником униженных и оскорбленных, ну а поскольку самыми униженными и оскорбленными были, как мне казалось, евреи, то эта кривая дорожка привела меня в Израиловку. В тиронуте /курс молодого бойца/, а ведь мне было уже тридцать с хвостиком, собрались олимчики, из России, Аргентины, США, один бельгиец, парочка из Южной Африки, самые безумные служаки были американцы, радостно надрывали пупик, аргентинцы тянули лямку с ленцой-хитрецой, русские - со злобой. Как-то в перекур один русский, худой и сутулый, решил народу пожаловаться: "Во влипли, бля, в суходрочку с ихней ебаной армией, в Италии сука эта уговорила, сидел бы сейчас в Нью-Йорке, как пан..." Народ сочувственно кивал. "Это не ихняя армия, - говорю, - а твоя, чтоб ты детей своих и стариков защитить мог." Ну все, больше рядом со мной наши перекуров не делали. Пришлось подружиться с Дэвидом из Алабамы, Ричардом из Кейптауна, Моше из Буэнос-Айреса. Жилистый Дэвид, единственный из выпуска, получил нашивки сержанта, толстый Ричард стер ногу и сошел с круга, Моше забрали от нас до срока, он математику преподавал в Тель-Авивском университете и к нему вечно подполковники приезжали зачеты сдавать. На коротком привале возле Себастьи, после марш-броска на 15 километров с "ранеными" на носилках, когда бегом, гремя амуницией, в черной от пота гимнастерке, подменяешь каждые две-три минуты тех, кто несет носилки, и через минуту уже чувствуешь, что сил нет и хочется бросить эти носилки, и клянешь на чем свет стоит "раненых", самых толстых и ленивых, кричишь: "Меняй, меняй!" а рядом бегущий не торопится, экономит последние силы.., на коротком привале, пройдя аллею черных базальтовых колонн, за виноградником, у раскопок дворца царя Ахаза, правившего лет шестьсот до этих колонн, падаешь на мягкую от пыли землю и жадно высасываешь из фляги влагу, но не все, не все!, ведь надо пройти-пробежать еще столько же, а тебе кажется, что ты и встать не в силах, но рота проходит и второй отрезок пути, вот и холм с родным лагерем, и вдруг, откуда крылья?, заплетающийся шаг переходит на легкий бег, обессилевших толкают сзади, несут их рюкзаки, фляжки, тяжелые автоматные магазины, кто-то хриплым криком начинает песню о том, что в третей роте нет блядей, в третей роте нет блядей, и на лужайке лагеря никто не падает в траву, все стоят по стойке смирно и слушают рапорт комроты командиру полка, грязные, до ушей улыбаясь. И в этот миг, и долго еще потом, пока связанные в марш-бросках верви братства не перетрутся в буднях, нет тебе ближе людей на свете, чем эта злая, изможденная, гордая собой солдатня. А на личной беседе с командиром, на последней разборке, важный лейтенантик, полистав для порядка папочку с "личным делом", сказал: "Ты плохой солдат." Я удивленно поднял брови. "Да.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52