Он ненавидел Кундта, и когда я наливала отцу кофе, то клялась, что кофе и пирожные куплены не на деньги Кундта, а на твои адвокатские гонорары. Отец предпочел бы умереть с голоду, чем взять кусок хлеба из рук Кундта, а поголодать ему довелось немало. Итак, повторяю: довольно, Герман, хватит.
Герман. С каких пор ты питаешь симпатию к Бингерле? Кстати, у нас о нем говорят в среднем роде – оно!
Эрика. Мне он не нравится и никогда не нравился, и я, как любой из вас, могла бы предвидеть, что он попытается вас надуть. Нет, мне было не по себе от смеха Блаукремера, когда он говорил о Бингерле, а уж когда засмеялся тот, номер Три… Меня всякий раз в дрожь бросает, когда хохочет Блаукремер, а тут еще этот…
Герман (взволнованно, умоляющим голосом). Не подслушивай больше, Эрика, прошу тебя, не надо, вспомни Элизабет Блаукремер.
Эрика (обнимает его за плечи). Я дрожала, пока они не убрались – Хальберкамм, Блаукремер, Кундт и… номер Три… Все были пьяные, шатались и гоготали. А ты сидел один, молчаливый, хмельной.
Герман. Что ж ты не спустилась ко мне? Я думал, ты спишь, не хотел тебя будить.
Эрика. Будить? Я лежала не смыкая глаз, пока не услышала, как пришла Катарина и из кухни донесся запах кофе. Наконец-то есть кому сварить кофе, подумала я, да пусть она трижды коммунистка, зато кофе варить умеет.
Герман. Вряд ли она коммунистка, но что-то с ней неладно… одно время собиралась эмигрировать на Кубу. Карл помешал ей.
Эрика. Она жена Карла – и этого с меня достаточно. Ты вот слишком часто напоминаешь мне об Элизабет Блаукремер. Я навещала ее дважды, третий раз не пойду. Мне не по себе в таких психушках, слишком уж они изысканные – этакая элегантная помесь санатория с шикарным отелем. Там одни женщины, очень богатые женщины, красивые тряпки, безделушки. Там, говорят, подправляют воспоминания. Значит, вот ты чем грозишь мне, хочешь меня туда отправить?
Герман (в сильном испуге). Что ты, я никогда тебя туда не отправлю, никогда…
Эрика. Ну, не ты, так другой. Может, Кундт, или Блаукремер, или номер Три. Я его не успела толком разглядеть, пока он раскуривал трубку: седой, породистый, со старомодным шармом, как у большинства ныне здравствующих убийц. Я же еще не ослепла и не оглохла и могу теплым летним вечером посидеть у себя на балконе, пригубить винца и полюбоваться Рейном… как он серебрится! Зачем вы приходите сюда? Почему не собираетесь в каком-нибудь из ваших «домов» или «обществ»? В Йоханнесхаузе или в Эдельвейсе? Я знаю, Герман, то, чего не знаешь ты: Кундт, Блаукремер и Хальберкамм хотят, чтобы я подслушивала. Это изощренное издевательство – мол, валяй слушай, но трепаться не смей. Все-таки я единственная женщина, которая не досталась Кундту, товар, который Блаукремер не сумел, так сказать, ему поставить. А ведь я не какая-нибудь банкирская дочка и не дворянка, а всего-навсего дочь мелкого деревенского лавочника, щепетильного до фанатизма: имея продовольственную лавку, он жил на продуктовую карточку и не брал ни грамма больше, чем ему полагалось. Фанатик справедливости, ну как его иначе назовешь? Хальберкамм, конечно, скорчился бы от смеха. Да еще, к несчастью, благочестивый католик. Знаешь, почему мой брат пошел добровольцем в армию? Он надеялся, что наестся там досыта… совсем ведь был мальчишка… отец не раз ловил его за руку, когда он таскал по кусочку колбасу, хлеб, масло… практически отец выжил его из дома. Потом этого мальчика убили в Нормандии. Я вспоминаю его каждый день, сегодня ночью тоже думала о нем, а внизу, подо мной, сидел этот кровопийца, седой, породистый, с большой пенсией, и надрывался от смеха, когда речь заходила о Бингерле. (Герман страдальчески смотрит на жену.) Ты ведь знал, что Кундт увивался за мной с самого начала, еще в Дирвангене? Знал?
Герман (вздохнув, кивает). Да, но я всегда доверял тебе, иначе… Эрика. Что иначе? Герман. Задушил бы его.
Эрика. Пожалуй, это надо было сделать. Не из-за меня. Он частенько приставал ко мне. Последний раз это было пятнадцать лет назад, в Йоханнесхаузе, у озера, вероятно, я была на очереди среди тех, с кем он еще не переспал. (Тише.) Был туман. Конец сентября, прохладно, только рассвело, я проснулась, когда ты встал, пошла на кухню, сварила кофе и опять улеглась в постель. Лежала у открытого окна и думала. Вспоминала отца, брата, монахинь, у которых училась в школе, я их любила и люблю до сих пор, думала о маме, ах, и, конечно, о нас с тобой… а потом увидела вас. У меня же есть не только уши, Герман, но и глаза. Я видела, как вы поехали топить документы по делу Клоссова. (Вублер обалдело смотрит на жену.) Значит, ты не знал, что мне это известно? Увидела, как вы отправились на лодке, будто на рыбалку, взяли кучу снастей да еще маски, свинцовые пояса, и подумала: чего это они в такую рань и холодину нырять вздумали? А потом заметила два матросских мешка, в которые, наверное, запихали клоссовские бумаги, ведь с тех пор они бесследно исчезли – даже полиции ничего не удалось найти. Вернулись вы без мешков, без свинцовых поясов и не поймали ничего. Ни единой рыбешки. Только сбросили документы на глубину двухсот восьмидесяти метров. Хорошее было утро, туман над озером, птицы в камышах. Постепенно пробилось солнце, туман рассеялся, наступил погожий день, я слышала, как вы смеялись в казино, пили и смеялись. А важный господин Кундт, ради которого и состоялось великое потопление – его пожалели, не взяли на такое дело, слишком оно для него грязное, – он остался в своей постели и попытался (до вашего возвращения) залезть в мою. Спокойно, Герман, не торопись душить своего лучшего друга. Я не впустила его. Я никогда никого не подпускала к себе, Герман. Кстати, все утверждают, что он обаятельный, а вот я этого ни разу не почувствовала, он всегда казался мне неуклюжим. Блаукремер и Хальберкамм предоставляли своих жен в его распоряжение и в Йоханнесхаузе и в Петрусхайме – Элизабет мне рассказывала. Ты ведь знал, что он с первых дней увивался за мной, еще в Дирвангене, когда вы только начинали и ты не щадя себя работал на него… Бингерле тоже был тогда с вами, молодой, усердный, как церковный служка… и голодный, боже, как вы, как мы все тогда голодали!
Герман (в растерянности качает головой). Думать-то иногда думал, но знать – не знал. Почему ты ни разу не сказала мне о… Кундте?
Эрика (в замешательстве). Почему? Гм, наверное, потому, что все могло обернуться по-другому. Доказать я ничего бы не сумела, а ты знаешь, как смотрят на женщин, которые говорят подобные вещи, но доказать не могут. Он бы просто заявил, что я истеричка, и ты скорее всего усомнился бы… удивительно, что женщины почти никогда не рассказывают о подобных вещах. Есть и еще одна причина (говорит тише), мне трудно говорить, но это правда, сейчас скажу, только не смейся, это действительно так: дело в твоем чистосердечии – ничего нет умилительнее чистосердечных мужчин, а ты именно такой…
Герман. Несмотря на историю с Гольпен?
Эрика. Эта история как раз и доказывает твою чистоту. Пять дней затворничества в академии – и вдруг эта женщина с таким бюстом, ее подослали, чтобы втянуть тебя в скандал, а она, она хотела сделать с твоей помощью карьеру… ах, Герман, это же доказывает, какой ты невинный. Ее специально настропалил Хальберкамм и послал к тебе в келью.
Герман. Ну, а Карл, маленький граф, который живет с нашей новой служанкой, что о нем скажешь?
Эрика. Он мне как сын, которого у меня никогда не было, или как младший брат, который у меня был и которого они убили. Когда мы познакомились с Карлом, мне было сорок восемь, ему двадцать четыре, и, между прочим, он – что угодно, только не сердцеед. Но обаяния в нем… ах, Герман, втайне… нет, я никогда бы этого не сделала.
Герман. По возрасту он, пожалуй, скорее брат, чем сын.
Эрика. Когда он родился, мне было двадцать четыре. Странно вот что: ты любишь его первую жену не как дочь или сестру.
Герман. Я люблю ее как мужчина женщину.
Эрика. Сегодня вечером у тебя с ней свидание. Что же, она преодолела «рояльный шок» и снова хочет играть с тобой в четыре руки? Вариации Шопена?
Герман. С того дня она не прикасалась к роялю… нет, я должен ее предостеречь, не то она наделает глупостей…
Эрика. Она собирается уйти от своего Гробша? К тебе? С тобой?
Герман. Ах, Эрика, сам не знаю, люблю ли я ее… то ли потому, что у меня нет никаких шансов, то ли от страха, что какой-то шанс может быть. Я на тридцать лет старше… Нет, она влюбилась в одного кубинца и хочет с ним уехать. На Кубу.
Эрика. Ева Плинт – на Кубу? Странно, Катарина тоже собиралась на Кубу… Что им там надо?
Герман. Им просто хочется отсюда уехать, но они не знают куда. Катарину я могу понять: десять лет прислуживала здесь официанткой во всех домах при самых разных обстоятельствах. От такой жизни сбежишь. А тебе не хочется сбежать?
Эрика (кивает; усталым голосом). Хочется, но я знаю, что бежать мне некуда, значит, придется остаться. Здесь не моя родина, но мой дом. Здесь много людей, которые мне по душе и с которыми не хотелось бы расставаться. Жить в другом месте я не смогла бы… И хочется уехать отсюда и хочется остаться с тобой… В тебе еще так много от того милого, застенчивого юноши, которого я когда-то позвала в свою комнату… Что же до Карла, то, к удивлению, его судьба меня ничуть не волнует: буду я рядом с ним или нет, уже не имеет значения.
Герман (берет газету). Читала, что случилось ночью у Капспетера?
Эрика. Да. (Помолчав.) Странно: сейчас меня не так ужасает то, что он сделал со своим роялем… И опять подозревают Карла?
Герман. Подозрение автоматически падает на него. Надеюсь, у Карла есть алиби.
Эрика (смеется.) Наверняка есть. Даже не сомневаюсь. Десять минут назад я видела его в бинокль: он сидел на ступеньках своего фургона с чашкой кофе в руке и читал газету. Вид у него был вполне бодрый. (Тихо.) Вам его не прижать, даже если он будет в ваших руках… ведь вы же ничего не смогли с ним сделать, когда он был в ваших руках и ему грозила тюрьма.
Герман. Кундт ненавидит его, хотя и не знаком с ним, а Кундта ты знаешь. Между прочим, ты ошибаешься, говоря, что Кундт голодал, как и мы. Он никогда не страдал от голода, и в этом было его преимущество перед нами, у нас вечно слюнки текли, у него – никогда. По сей день никто точно не знает, где он был и что делал на войне. По неподтвержденным слухам – был в Италии.
Эрика. Да, я знаю его, и не только в том качестве, о котором говорила. Я не забуду минуты, когда он впервые появился в нашей мансарде в Дирвангене после дискуссии в Пфархайме. Он сказал тебе, что единственно стоящее занятие сейчас политика, она выгоднее юридических наук и любой коммерции. Старые нацисты трясутся от страха, вы же молоды и абсолютно благонадежны. Власть валяется под ногами – нагнись и возьми, политика все равно что брошенный, но совершенно исправный завод, с которого сбежало начальство. Он должен снова заработать, возобновить производство. Кундт сказал также, что испуг старых нацистов сейчас ценится на вес золота. Ты дал согласие, и все завертелось, особенно после того, как включился этот американец Брэдли. На завтрак у нас появились яйца, настоящий кофе, квартира стала чуть побольше, затем совсем большая, ты быстренько сдал экзамены, еще быстрее получил диплом, и вот наконец собственный дом и должность ландрата в Гульбольценхайме – второй дом. Завод «Политика» заработал, продукция шла полным ходом. Потом появились Блаукремер – этот был нацистом – и Хальберкамм – тот не был нацистом, Кундт все это ловко повернул. И Бингерле, которого вы теперь иначе как в среднем роде не называете, был ни то ни се, просто жадный щенок… Ну вот, Герман, пожалуй, хватит. Я не ослышалась ночью – министром станет Блаукремер? Так?
Герман. Плуканский отпадает – на него появились разоблачительные материалы, которые больше не удастся утаить. Из времен оккупации Польши. Его ничем не прикроешь.
Эрика. Сколько же поляков и евреев он погубил?
Герман. Ни одного. Он обделывал весьма темные делишки с партизанами. И свалить его хотим не мы, а поляки, в общем, какая-то авантюрная история.
Эрика. И министром вам надо поставить Блаукремера? Непременно его? Герман. Вопрос решенный. Плуканский из игры вышел.
Эрика. Но Блаукремер? Это же немыслимо! Есть вещи, которые просто нельзя допускать. Ведь вам известно, что он сделал со своей первой женой, с Элизабет, и что творит со второй, Трудой… он же из породы насильников – для меня, во всяком случае, это несомненно.
Герман. Он и с тобой пытался…
Эрика. Нет, не пробовал. Иногда посматривал на меня, словно ему не терпелось… а мне достаточно было взглянуть на него, ей-богу, бросить один лишь взгляд, как у него начинали дрожать руки. Это было еще в Гульбольценхайме, с тех пор – нет. Я бы таких типов душила своими руками. Боже мой, Герман, ну почему такой должен стать министром?
Герман. Кундт называет это «раздвигать границы допустимого все шире и шире». Если Блаукремер станет министром и общественность с этим смирится, то…
Эрика. То в один прекрасный день она смирится и с Кундтом. А ты?
Герман. Не бойся, я не такой, как они, и таким не стану. Я паук, который плетет паутину, но не паутина. Плуканского действительно больше использовать нельзя. Мы звали его Румяным Яблочком, а яблочко-то прогнило насквозь…
Эрика. Ага, если срок Яблочка истекает, значит, надо брать Блаукремера, хотя каждый знает, что это яблоко гнилое? Да, метко выразился Кундт – «раздвигать границы допустимого».
Герман (устало). Я ничего не мог поделать, ничего…
Эрика. А Бингерле, что ждет его? Когда те трое захохотали, их смех звучал как грохот падающей гильотины. А ты тогда притих… полагаю, что хитрое Бингерле успело припрятать парочку документов прежде, чем их утопили или сожгли.
Герман. Он перестарался. Брал деньги у нас, брал у других, а когда решил взять у третьих, его сцапали и – в кутузку. Но уличить Бингерле ни в чем не смогли, сегодня его выпустят из тюрьмы. Нам нужны документы, а не он.
Эрика, А если бы он остался за решеткой? (Герман смотрит на нее вопрошающе и вместе с тем многозначительно.) Ты прав, и там он не в безопасности, в тюрьмах столько самоубийств… Но все же ты мог бы его предупредить, что начальник тюрьмы в Плорингене Штюцлинг – твой старый однокашник. Он тоже вечно голодал и студентом иногда забегал к нам перекусить, а если ты угощал его вдобавок парочкой сигарет, он чувствовал себя миллионером.
Герман. Бингерле достаточно предупреждали. Он знает, в чем дело.
Эрика. И знает, что это может стоить ему жизни?
Герман. Должен знать. Он игрок и ставки делает крупные.
Эрика. Одного я не поняла ночью. Вы говорили о каком-то графе.
Герман. Это старый трюк Кундта, да ты знаешь. В щекотливых делах он старается прибегать к услугам какого-нибудь графа, желательно молодого, энергичного, благородной наружности и по возможности обладающего быстроходной машиной, а еще лучше – самолетом.
Эрика. Почему же не князя или принца?
Герман (смеется). Поразительно, однако «граф» звучит лучше «князя» или «принца». Наверное, все дело в букве «а». «Граф» звучит сильнее, я бы сказал, внушительнее… «Его светлость» напоминает оперетту, в этом чувствуется безвкусица…
Эрика. Да, помнится, был такой граф Праунхайм…
Герман (почти жестко). И граф Троиц цу Штумм.
Эрика. Оба очень милые, граф Клорен тоже.
Герман (жестко)-. Да, страшно милые.
Эрика. А теперь у вас новый граф.
Герман. Граф Эрле цу Вербен. Молодой, энергичный и со скоростной машиной.
Эрика. Доешь же наконец яйцо и бутерброд.
Герман отпивает глоток кофе, закуривает сигарету, отодвигает в сторону очищенное с одного конца яйцо.
Впервые за тридцать семь лет ты не съел утром яйцо – первый раз с тех пор, как у нас вообще появились яйца на завтрак. Мы могли позволить себе их очень редко, лишь после того, как возник Кундт…
Герман. Ты права, впервые после сорок пятого года у меня нет с утра аппетита. Я подумал о Штюцлинге, он стал хорошим, добросовестным юристом, но Бин-герле не помогут никакие телефонные звонки: остаться за решеткой или выйти на во-лю – для него равно опасно. (Прихлебывает кофе, курит.) Молодой граф Эрле цу Вербен с машиной ровно в четырнадцать ноль-ноль будет ждать его у тюремных ворот, а затем отвезет к самолету. Кстати, Эрика, почему ты никогда не рассказывала мне о том, что было у тебя с Кундтом, и об отношениях Кундта с Элизабет Блаукремер и с Гертрудой Хальберкамм?
Эрика (тихо). Ты в самом деле до сих пор так и не знаешь, что есть мужчины, которые считают себя неотразимыми? (Поднимается, идет к мужу, обхватывает его лицо руками.) И кроме того, убеждены, что для них нет ничего недоступного. (Медлит.) Элизабет подробно рассказала мне. Она пошла на это из ненависти к Кундту и к Блаук-ремеру. Кундта она каким-то образом – не знаю каким – унизила, высмеяла.,. А главное, милый Герман, я охраняла твою чистоту, ибо нет ничего трогательнее чистых мужчин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Герман. С каких пор ты питаешь симпатию к Бингерле? Кстати, у нас о нем говорят в среднем роде – оно!
Эрика. Мне он не нравится и никогда не нравился, и я, как любой из вас, могла бы предвидеть, что он попытается вас надуть. Нет, мне было не по себе от смеха Блаукремера, когда он говорил о Бингерле, а уж когда засмеялся тот, номер Три… Меня всякий раз в дрожь бросает, когда хохочет Блаукремер, а тут еще этот…
Герман (взволнованно, умоляющим голосом). Не подслушивай больше, Эрика, прошу тебя, не надо, вспомни Элизабет Блаукремер.
Эрика (обнимает его за плечи). Я дрожала, пока они не убрались – Хальберкамм, Блаукремер, Кундт и… номер Три… Все были пьяные, шатались и гоготали. А ты сидел один, молчаливый, хмельной.
Герман. Что ж ты не спустилась ко мне? Я думал, ты спишь, не хотел тебя будить.
Эрика. Будить? Я лежала не смыкая глаз, пока не услышала, как пришла Катарина и из кухни донесся запах кофе. Наконец-то есть кому сварить кофе, подумала я, да пусть она трижды коммунистка, зато кофе варить умеет.
Герман. Вряд ли она коммунистка, но что-то с ней неладно… одно время собиралась эмигрировать на Кубу. Карл помешал ей.
Эрика. Она жена Карла – и этого с меня достаточно. Ты вот слишком часто напоминаешь мне об Элизабет Блаукремер. Я навещала ее дважды, третий раз не пойду. Мне не по себе в таких психушках, слишком уж они изысканные – этакая элегантная помесь санатория с шикарным отелем. Там одни женщины, очень богатые женщины, красивые тряпки, безделушки. Там, говорят, подправляют воспоминания. Значит, вот ты чем грозишь мне, хочешь меня туда отправить?
Герман (в сильном испуге). Что ты, я никогда тебя туда не отправлю, никогда…
Эрика. Ну, не ты, так другой. Может, Кундт, или Блаукремер, или номер Три. Я его не успела толком разглядеть, пока он раскуривал трубку: седой, породистый, со старомодным шармом, как у большинства ныне здравствующих убийц. Я же еще не ослепла и не оглохла и могу теплым летним вечером посидеть у себя на балконе, пригубить винца и полюбоваться Рейном… как он серебрится! Зачем вы приходите сюда? Почему не собираетесь в каком-нибудь из ваших «домов» или «обществ»? В Йоханнесхаузе или в Эдельвейсе? Я знаю, Герман, то, чего не знаешь ты: Кундт, Блаукремер и Хальберкамм хотят, чтобы я подслушивала. Это изощренное издевательство – мол, валяй слушай, но трепаться не смей. Все-таки я единственная женщина, которая не досталась Кундту, товар, который Блаукремер не сумел, так сказать, ему поставить. А ведь я не какая-нибудь банкирская дочка и не дворянка, а всего-навсего дочь мелкого деревенского лавочника, щепетильного до фанатизма: имея продовольственную лавку, он жил на продуктовую карточку и не брал ни грамма больше, чем ему полагалось. Фанатик справедливости, ну как его иначе назовешь? Хальберкамм, конечно, скорчился бы от смеха. Да еще, к несчастью, благочестивый католик. Знаешь, почему мой брат пошел добровольцем в армию? Он надеялся, что наестся там досыта… совсем ведь был мальчишка… отец не раз ловил его за руку, когда он таскал по кусочку колбасу, хлеб, масло… практически отец выжил его из дома. Потом этого мальчика убили в Нормандии. Я вспоминаю его каждый день, сегодня ночью тоже думала о нем, а внизу, подо мной, сидел этот кровопийца, седой, породистый, с большой пенсией, и надрывался от смеха, когда речь заходила о Бингерле. (Герман страдальчески смотрит на жену.) Ты ведь знал, что Кундт увивался за мной с самого начала, еще в Дирвангене? Знал?
Герман (вздохнув, кивает). Да, но я всегда доверял тебе, иначе… Эрика. Что иначе? Герман. Задушил бы его.
Эрика. Пожалуй, это надо было сделать. Не из-за меня. Он частенько приставал ко мне. Последний раз это было пятнадцать лет назад, в Йоханнесхаузе, у озера, вероятно, я была на очереди среди тех, с кем он еще не переспал. (Тише.) Был туман. Конец сентября, прохладно, только рассвело, я проснулась, когда ты встал, пошла на кухню, сварила кофе и опять улеглась в постель. Лежала у открытого окна и думала. Вспоминала отца, брата, монахинь, у которых училась в школе, я их любила и люблю до сих пор, думала о маме, ах, и, конечно, о нас с тобой… а потом увидела вас. У меня же есть не только уши, Герман, но и глаза. Я видела, как вы поехали топить документы по делу Клоссова. (Вублер обалдело смотрит на жену.) Значит, ты не знал, что мне это известно? Увидела, как вы отправились на лодке, будто на рыбалку, взяли кучу снастей да еще маски, свинцовые пояса, и подумала: чего это они в такую рань и холодину нырять вздумали? А потом заметила два матросских мешка, в которые, наверное, запихали клоссовские бумаги, ведь с тех пор они бесследно исчезли – даже полиции ничего не удалось найти. Вернулись вы без мешков, без свинцовых поясов и не поймали ничего. Ни единой рыбешки. Только сбросили документы на глубину двухсот восьмидесяти метров. Хорошее было утро, туман над озером, птицы в камышах. Постепенно пробилось солнце, туман рассеялся, наступил погожий день, я слышала, как вы смеялись в казино, пили и смеялись. А важный господин Кундт, ради которого и состоялось великое потопление – его пожалели, не взяли на такое дело, слишком оно для него грязное, – он остался в своей постели и попытался (до вашего возвращения) залезть в мою. Спокойно, Герман, не торопись душить своего лучшего друга. Я не впустила его. Я никогда никого не подпускала к себе, Герман. Кстати, все утверждают, что он обаятельный, а вот я этого ни разу не почувствовала, он всегда казался мне неуклюжим. Блаукремер и Хальберкамм предоставляли своих жен в его распоряжение и в Йоханнесхаузе и в Петрусхайме – Элизабет мне рассказывала. Ты ведь знал, что он с первых дней увивался за мной, еще в Дирвангене, когда вы только начинали и ты не щадя себя работал на него… Бингерле тоже был тогда с вами, молодой, усердный, как церковный служка… и голодный, боже, как вы, как мы все тогда голодали!
Герман (в растерянности качает головой). Думать-то иногда думал, но знать – не знал. Почему ты ни разу не сказала мне о… Кундте?
Эрика (в замешательстве). Почему? Гм, наверное, потому, что все могло обернуться по-другому. Доказать я ничего бы не сумела, а ты знаешь, как смотрят на женщин, которые говорят подобные вещи, но доказать не могут. Он бы просто заявил, что я истеричка, и ты скорее всего усомнился бы… удивительно, что женщины почти никогда не рассказывают о подобных вещах. Есть и еще одна причина (говорит тише), мне трудно говорить, но это правда, сейчас скажу, только не смейся, это действительно так: дело в твоем чистосердечии – ничего нет умилительнее чистосердечных мужчин, а ты именно такой…
Герман. Несмотря на историю с Гольпен?
Эрика. Эта история как раз и доказывает твою чистоту. Пять дней затворничества в академии – и вдруг эта женщина с таким бюстом, ее подослали, чтобы втянуть тебя в скандал, а она, она хотела сделать с твоей помощью карьеру… ах, Герман, это же доказывает, какой ты невинный. Ее специально настропалил Хальберкамм и послал к тебе в келью.
Герман. Ну, а Карл, маленький граф, который живет с нашей новой служанкой, что о нем скажешь?
Эрика. Он мне как сын, которого у меня никогда не было, или как младший брат, который у меня был и которого они убили. Когда мы познакомились с Карлом, мне было сорок восемь, ему двадцать четыре, и, между прочим, он – что угодно, только не сердцеед. Но обаяния в нем… ах, Герман, втайне… нет, я никогда бы этого не сделала.
Герман. По возрасту он, пожалуй, скорее брат, чем сын.
Эрика. Когда он родился, мне было двадцать четыре. Странно вот что: ты любишь его первую жену не как дочь или сестру.
Герман. Я люблю ее как мужчина женщину.
Эрика. Сегодня вечером у тебя с ней свидание. Что же, она преодолела «рояльный шок» и снова хочет играть с тобой в четыре руки? Вариации Шопена?
Герман. С того дня она не прикасалась к роялю… нет, я должен ее предостеречь, не то она наделает глупостей…
Эрика. Она собирается уйти от своего Гробша? К тебе? С тобой?
Герман. Ах, Эрика, сам не знаю, люблю ли я ее… то ли потому, что у меня нет никаких шансов, то ли от страха, что какой-то шанс может быть. Я на тридцать лет старше… Нет, она влюбилась в одного кубинца и хочет с ним уехать. На Кубу.
Эрика. Ева Плинт – на Кубу? Странно, Катарина тоже собиралась на Кубу… Что им там надо?
Герман. Им просто хочется отсюда уехать, но они не знают куда. Катарину я могу понять: десять лет прислуживала здесь официанткой во всех домах при самых разных обстоятельствах. От такой жизни сбежишь. А тебе не хочется сбежать?
Эрика (кивает; усталым голосом). Хочется, но я знаю, что бежать мне некуда, значит, придется остаться. Здесь не моя родина, но мой дом. Здесь много людей, которые мне по душе и с которыми не хотелось бы расставаться. Жить в другом месте я не смогла бы… И хочется уехать отсюда и хочется остаться с тобой… В тебе еще так много от того милого, застенчивого юноши, которого я когда-то позвала в свою комнату… Что же до Карла, то, к удивлению, его судьба меня ничуть не волнует: буду я рядом с ним или нет, уже не имеет значения.
Герман (берет газету). Читала, что случилось ночью у Капспетера?
Эрика. Да. (Помолчав.) Странно: сейчас меня не так ужасает то, что он сделал со своим роялем… И опять подозревают Карла?
Герман. Подозрение автоматически падает на него. Надеюсь, у Карла есть алиби.
Эрика (смеется.) Наверняка есть. Даже не сомневаюсь. Десять минут назад я видела его в бинокль: он сидел на ступеньках своего фургона с чашкой кофе в руке и читал газету. Вид у него был вполне бодрый. (Тихо.) Вам его не прижать, даже если он будет в ваших руках… ведь вы же ничего не смогли с ним сделать, когда он был в ваших руках и ему грозила тюрьма.
Герман. Кундт ненавидит его, хотя и не знаком с ним, а Кундта ты знаешь. Между прочим, ты ошибаешься, говоря, что Кундт голодал, как и мы. Он никогда не страдал от голода, и в этом было его преимущество перед нами, у нас вечно слюнки текли, у него – никогда. По сей день никто точно не знает, где он был и что делал на войне. По неподтвержденным слухам – был в Италии.
Эрика. Да, я знаю его, и не только в том качестве, о котором говорила. Я не забуду минуты, когда он впервые появился в нашей мансарде в Дирвангене после дискуссии в Пфархайме. Он сказал тебе, что единственно стоящее занятие сейчас политика, она выгоднее юридических наук и любой коммерции. Старые нацисты трясутся от страха, вы же молоды и абсолютно благонадежны. Власть валяется под ногами – нагнись и возьми, политика все равно что брошенный, но совершенно исправный завод, с которого сбежало начальство. Он должен снова заработать, возобновить производство. Кундт сказал также, что испуг старых нацистов сейчас ценится на вес золота. Ты дал согласие, и все завертелось, особенно после того, как включился этот американец Брэдли. На завтрак у нас появились яйца, настоящий кофе, квартира стала чуть побольше, затем совсем большая, ты быстренько сдал экзамены, еще быстрее получил диплом, и вот наконец собственный дом и должность ландрата в Гульбольценхайме – второй дом. Завод «Политика» заработал, продукция шла полным ходом. Потом появились Блаукремер – этот был нацистом – и Хальберкамм – тот не был нацистом, Кундт все это ловко повернул. И Бингерле, которого вы теперь иначе как в среднем роде не называете, был ни то ни се, просто жадный щенок… Ну вот, Герман, пожалуй, хватит. Я не ослышалась ночью – министром станет Блаукремер? Так?
Герман. Плуканский отпадает – на него появились разоблачительные материалы, которые больше не удастся утаить. Из времен оккупации Польши. Его ничем не прикроешь.
Эрика. Сколько же поляков и евреев он погубил?
Герман. Ни одного. Он обделывал весьма темные делишки с партизанами. И свалить его хотим не мы, а поляки, в общем, какая-то авантюрная история.
Эрика. И министром вам надо поставить Блаукремера? Непременно его? Герман. Вопрос решенный. Плуканский из игры вышел.
Эрика. Но Блаукремер? Это же немыслимо! Есть вещи, которые просто нельзя допускать. Ведь вам известно, что он сделал со своей первой женой, с Элизабет, и что творит со второй, Трудой… он же из породы насильников – для меня, во всяком случае, это несомненно.
Герман. Он и с тобой пытался…
Эрика. Нет, не пробовал. Иногда посматривал на меня, словно ему не терпелось… а мне достаточно было взглянуть на него, ей-богу, бросить один лишь взгляд, как у него начинали дрожать руки. Это было еще в Гульбольценхайме, с тех пор – нет. Я бы таких типов душила своими руками. Боже мой, Герман, ну почему такой должен стать министром?
Герман. Кундт называет это «раздвигать границы допустимого все шире и шире». Если Блаукремер станет министром и общественность с этим смирится, то…
Эрика. То в один прекрасный день она смирится и с Кундтом. А ты?
Герман. Не бойся, я не такой, как они, и таким не стану. Я паук, который плетет паутину, но не паутина. Плуканского действительно больше использовать нельзя. Мы звали его Румяным Яблочком, а яблочко-то прогнило насквозь…
Эрика. Ага, если срок Яблочка истекает, значит, надо брать Блаукремера, хотя каждый знает, что это яблоко гнилое? Да, метко выразился Кундт – «раздвигать границы допустимого».
Герман (устало). Я ничего не мог поделать, ничего…
Эрика. А Бингерле, что ждет его? Когда те трое захохотали, их смех звучал как грохот падающей гильотины. А ты тогда притих… полагаю, что хитрое Бингерле успело припрятать парочку документов прежде, чем их утопили или сожгли.
Герман. Он перестарался. Брал деньги у нас, брал у других, а когда решил взять у третьих, его сцапали и – в кутузку. Но уличить Бингерле ни в чем не смогли, сегодня его выпустят из тюрьмы. Нам нужны документы, а не он.
Эрика, А если бы он остался за решеткой? (Герман смотрит на нее вопрошающе и вместе с тем многозначительно.) Ты прав, и там он не в безопасности, в тюрьмах столько самоубийств… Но все же ты мог бы его предупредить, что начальник тюрьмы в Плорингене Штюцлинг – твой старый однокашник. Он тоже вечно голодал и студентом иногда забегал к нам перекусить, а если ты угощал его вдобавок парочкой сигарет, он чувствовал себя миллионером.
Герман. Бингерле достаточно предупреждали. Он знает, в чем дело.
Эрика. И знает, что это может стоить ему жизни?
Герман. Должен знать. Он игрок и ставки делает крупные.
Эрика. Одного я не поняла ночью. Вы говорили о каком-то графе.
Герман. Это старый трюк Кундта, да ты знаешь. В щекотливых делах он старается прибегать к услугам какого-нибудь графа, желательно молодого, энергичного, благородной наружности и по возможности обладающего быстроходной машиной, а еще лучше – самолетом.
Эрика. Почему же не князя или принца?
Герман (смеется). Поразительно, однако «граф» звучит лучше «князя» или «принца». Наверное, все дело в букве «а». «Граф» звучит сильнее, я бы сказал, внушительнее… «Его светлость» напоминает оперетту, в этом чувствуется безвкусица…
Эрика. Да, помнится, был такой граф Праунхайм…
Герман (почти жестко). И граф Троиц цу Штумм.
Эрика. Оба очень милые, граф Клорен тоже.
Герман (жестко)-. Да, страшно милые.
Эрика. А теперь у вас новый граф.
Герман. Граф Эрле цу Вербен. Молодой, энергичный и со скоростной машиной.
Эрика. Доешь же наконец яйцо и бутерброд.
Герман отпивает глоток кофе, закуривает сигарету, отодвигает в сторону очищенное с одного конца яйцо.
Впервые за тридцать семь лет ты не съел утром яйцо – первый раз с тех пор, как у нас вообще появились яйца на завтрак. Мы могли позволить себе их очень редко, лишь после того, как возник Кундт…
Герман. Ты права, впервые после сорок пятого года у меня нет с утра аппетита. Я подумал о Штюцлинге, он стал хорошим, добросовестным юристом, но Бин-герле не помогут никакие телефонные звонки: остаться за решеткой или выйти на во-лю – для него равно опасно. (Прихлебывает кофе, курит.) Молодой граф Эрле цу Вербен с машиной ровно в четырнадцать ноль-ноль будет ждать его у тюремных ворот, а затем отвезет к самолету. Кстати, Эрика, почему ты никогда не рассказывала мне о том, что было у тебя с Кундтом, и об отношениях Кундта с Элизабет Блаукремер и с Гертрудой Хальберкамм?
Эрика (тихо). Ты в самом деле до сих пор так и не знаешь, что есть мужчины, которые считают себя неотразимыми? (Поднимается, идет к мужу, обхватывает его лицо руками.) И кроме того, убеждены, что для них нет ничего недоступного. (Медлит.) Элизабет подробно рассказала мне. Она пошла на это из ненависти к Кундту и к Блаук-ремеру. Кундта она каким-то образом – не знаю каким – унизила, высмеяла.,. А главное, милый Герман, я охраняла твою чистоту, ибо нет ничего трогательнее чистых мужчин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20