А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не исключаю, что Бингерле появится на горизонте с белым флагом. Эту битву он проиграл – вот разве что выиграет следующую. Но кое-что ты не учла – Кундта. Бингерле нужен этому сверхненасытному, потому что обладает нюхом, почти безошибочным нюхом на уязвимые места у людей. Он самый подходящий человек, чтобы свергнуть Блаукремера – скажем, через год…
Эрика. Ты был у них. Подумать только: устроить прием в тот же день, когда его жену нашли в петле с высунутым языком… И ты, ты идешь туда с одной целью – встретить ее . Так ты ее видел?
Герман. Да, я очень рад, что ее повидал. Не считая тебя, она наименее легкомысленная женщина из всех, кого я знаю. Она для меня недосягаема, я просто радуюсь ей. Понимаешь, она как бы олицетворяет мою надежду на другую, новую жизнь здесь. Я хочу, чтобы она оставалась здесь, а кроме того (смеется), мы с ее мужем затеяли одно дельце.
Эрика. А-а, участок на рейнском берегу… тебе его не удастся заполучить. Да и жалко эту развалину, она так хороша в своей запущенности.
Герман. Ты говоришь в точности как она, и я понимаю вас. Естественно, что по поручению моих клиентов, в том числе Капспетера, я должен предпринять все, чтобы приобрести участок, но если не получится, буду только рад. Я желаю этому юноше долгой жизни и твердого характера. Если бы мне предложили такую кучу денег за какой-то замшелый, полуразвалившийся памятник позора, где по вечерам заливаются жабы, я бы не устоял. В общем, она права: памятники должны стоить дорого, но что касается меня, я бы не устоял перед такой суммой. А ты – устояла бы?
Эрика. Не вводи меня в искушение понапрасну. Участок мне не принадлежит, но даже вообразив, что он мой, я скажу: нет, ты его не получишь. Представляю, какую бы там возвели помпезную дешевку в мавританском стиле и с видом на место, где пролилась кровь дракона. Я сыта, одета, у меня есть квартира… нет, пусть за эти миллионы там лучше квакают жабы. Твоя Ева права: настоящие памятники дороги, а монументы позора должны стоить особенно дорого. Тот, кто построил этот дом, чьи дети и внуки здесь родились, тоже был банкиром, так пусть банкиры и содержат этот памятник. Представь себе: подъедут бульдозеры, и за один день вековые воспоминания будут снесены. Нет, от меня бы ты его не получил, будь я даже беднее, чем сейчас. Это все равно что продать могильные плиты родителей за чечевичную похлебку.
Герман (вздыхает). Я знал людей, отдававших обручальное кольцо за кусок хлеба.
Эрика. А я знаю кое-кого, кто воровал без стыда и совести и подбирал окурки сигарет. Тебе не знаком этот человек?
Герман. Да, да, я его не забыл. Может, не стоило так начинать – с голодухи сразу ринуться в политику, да еще вместе с Кундтом, который понимал, что такое голод, но сам не страдал от него. У отца его было крепкое крестьянское хозяйство. Сам он служил в армии интендантом, руководил большой базой снабжения в Италии – это я недавно раскопал. К нему приползали голодные и алчущие, и Кундт помогал им, он не лишен сострадания, он видел их высунутые языки, трясущиеся руки и не мелочился. (Еще тише.) Возможно, он их даже не презирал, он обнаружил, какая сила заключена в голодных, открыл их чудовищную энергию, ненасытность, а это может очень пригодиться политику… Все-таки он не бессердечный.
Эрика. Три смерти в один день: Элизабет, Плуканский и какая-то молодая женщина в Антверпене истекла кровью в результате аборта.
Герман. Плуканского Кундту не приписывай. Он, наверное, постарался бы его удержать: ведь Плуканский пользовался популярностью, а Блаукремеру ее не заслужить. И Элизабет не его жертва. А что там произошло в Антверпене с этой молодой женщиной, пока не ясно, но, вероятно, это поможет ему свалить Блаукремера.
Эрика. Не без Бингерле, да?
Герман. Возможно. Самое позднее через две недели Блаукремер выкинет белый флаг, но (после паузы) пока он нам предлагает одно неприятное дело – уволить Катарину.
Эрика. За то, что она дала пощечину Губке, а Карл добавил? Наконец-то приятные новости, И запомни: ее мы оставим. Она мне нравится. И кроме того, она нуждается в заработке.
Герман. Не знаю… я полагал, ты хочешь уехать.
Эрика. Куда? Обратно, домой? Долго я там не выдержу. Там все еще гаже, противнее и там скрывают даже самоубийства. Нет, к черту эти праздники стрелков, конфирмации, благотворительное общество христианских женщин. Может, съездить в Рим, но я уже заранее знаю, что скоро мне захочется назад – на Рейн, да, на Рейн. Он течет и будет течь. (Показывает на реку.) Здесь Карл и твоя Ева, которую отныне я объявляю и моей Евой. Здесь Гробш, ехидное чудовище, и может статься, что в один прекрасный день я снова сяду за рояль. Я не прикасалась к нему после того случая у Капспетера, просто не могла до него дотронуться, словно меня заколдовали. В общем, куда угодно, только не в родные края, может, в Рим, но вернуться снова… нет. А Катарина останется.
Герман. Не знаю, сумеем ли мы ее сохранить. Ты ведь знаешь Губку. Он может стерпеть все, кроме общественного позора. И уничтожит любого, кто оскорбил его при всех, а они оба, Катарина и Карл, при всем народе надавали ему по роже на террасе в доме Блаукремера.
Эрика. Я тоже разок дала ему, слева и справа.
Герман. Но не при посторонних, и тем не менее он не простил этого тебе, а заодно и мне.
Эрика. Катарину я оставляю. Ну что он нам сделает?
Герман. Непосредственно – ничего. Он долго вынашивает месть, а потом нанесет удар в уголке или в таком месте, где ты меньше всего ожидаешь… например, пустит в ход наветы, против которых ты бессилен. Он единственный, кто огласил мою историю с Гольпен. Помнишь, это обрадовало всех, кому была не по душе моя корректность? Раскопал Губка и фотографию той кубинки, с которой у Карла были амурные дела и которой он дал денег из кассы посольства… Раскопает что-либо и у нас.
Эрика. Что именно?
Герман. Откуда мне знать? Сначала набросится на Карла, потом приплетет Катаринино воровство, ее участие в демонстрациях, где она швырялась камнями. Поручит представить публике в гнусном виде мое отношение к Еве или твое к Карлу.
Эрика. Поручит?
Герман. Да, у него есть люди, которые занимаются такими вещами.
Эрика. Но он поступит так и в том случае, если мы уволим Катарину. (Вздыхает.) Черт с ним, пусть его. Давай оставим Катарину. В конце концов судимости у нее нет.
Герман. Но что касается Карла, я не так уверен…
Эрика. Ты полагаешь?…
Герман. Никому не известно, как он зарабатывает деньги, а он их зарабатывает не только у меня. Его втянули в какую-то загадочную историю.
Эрика. Даже ты не можешь это выяснить?
Герман. Даже я. У него повсюду в ведомствах есть приятели, которые ограждают его от чужого любопытства и не дают пропасть.
Эрика. Порадуемся тому, что у него есть такие друзья, и подождем. Но ты еще ничего не рассказал о торжественной мессе.
Герман. Ты своего добилась, Эрика. (Эрика вопросительно смотрит на него.) Все было, как всегда, прекрасно, Кундт прислуживал священнику, но когда мы пошли к причастию, мне стало не по себе. Ты своего добилась. Не то чтобы я почувствовал себя менее грешным или более верующим, чем они, – нет! (Встает.) Мне стало страшно при мысли, что истинные христиане, по всей вероятности, не мы – ни я, ни ты, ни Карл, ни Ева, а они. (Останавливается у дивана.) В конце концов – и это пришло мне на ум, когда я приглядывался к кардиналу, внимал ему, наблюдал за ним, – в конце концов именно такие, как они, всегда и везде определяли, что есть христианство. И ты – я в меньшей степени – и все остальные, а к ним я отношу даже мрачного и озлобленного Гробша, именно вы заблуждаетесь, а не они. В моей голове, в сердце, в печенке все перевернулось, и я с трудом дождался конца этой прекрасной мессы. Мне стало совсем дурно – вот чего ты добилась, Эрика.
Конечно, твое отсутствие заметили, но скандала не было. Вопреки твоему желанию тебя сочли больной. Вообще там не так скорбели, как сожалели; были, конечно, телевидение и радио и, как ты предсказывала, Грюфф и Бляйлер. Проповедь была скучнейшая, а лицо у кардинала походило на маску. Ох, Эрика, ты своего добилась, но я не знаю, хорошо это или плохо. Мне страшно, когда я вспоминаю родителей, детство, школу, университет – все то, за что мы, как говорится, взялись после войны. Ты своего добилась, Эрика. Только не спрашивай, чего ты добилась.
Эрика (берет его руку). У меня тоже были набожные родители, набожное детство и набожные монахини в школе, о которых я вспоминаю с благодарностью. Они пытались объяснить мне, что такое счастье и как опасно вожделение. Конечно, утешения в набожности не найти. Его вообще-то нет. Но никто, включая кардинала, не поднял свой голос против бомб и ракет – никто. В том числе и ты. А теперь ты удивляешься, что у тебя отняли это утешение, эту совершенную красоту, которую прежде тебе не могла испортить никакая елейная проповедь.
Нет, это не я своего добилась, Герман, это вы своего добились, и я заодно с вами бодро, весело шагала вперед, а церковь служила нам прекрасным фасадом. Я предчувствовала это, когда фотографировалась на конференциях вместе с епископами, когда Эрфтлера-Блюма снимали в кино вместе с монашками и священниками. Восторга я не испытывала, но было весьма приятно. Теперь мне от этого больно, очень больно, и я знала, что делаю, оставшись сегодня. дома. Тебе должно быть еще больнее, потому что ты наивно верил, что одно можно отделить от другого. А теперь и вы и мы обязаны все поломать. Сейчас мы как одержимые носимся с каждой незамужней беременной женщиной, словно в ее чреве Христос. Он ведь и прежде был в них, но мы тогда не носились с ними, а презирали и проклинали их. Катарина разъяснила мне это утром: ее мать не была замужем и сама она тоже. Запоздалая канонизация незамужних матерей выглядит насмешкой над ними, да так оно и есть…
Ну а как близоруко – точь-в-точь слепые курицы – приветствовали вы размещение ракет, и ты в отличие от меня тоже, мне такое и в голову не пришло. Вы опустошили дом, потом удивляетесь, что в нем нет ни жителей, ни мебели.
Ты говорил о масках, хорошо говорил, но теперь наступает пора срывать маски. Мне грустно, что такую девушку, как Катарина, бьет дрожь при одном упоминании о церкви, да, грустно. Но я представляю себе, как она – в более зрелом возрасте вместе с сыном и Карлом – преклоняет в молчании колени, и это достаточно уважения. Ведь все-таки Он есть, тот, кто писал перстом на земле . К чему же вся эта шумиха, зачем такая реклама? Я по-прежнему не верю, что ты прав, не верю, что они правы, а мы заблуждаемся. Не верю. Он есть.
Моя мать, когда у нее было время, ходила в церковь дважды в день, но была счастлива, если чудом удавалось приправить суп взбитым яйцом. Когда же отец проклинал оптовых торговцев, являвшихся получить долг по счету, мама умоляла его не ругаться. Оба они были люди суровые и довольно жесткие, но господин барон, сидя во время богослужения в своей персональной нише вблизи алтаря, иногда кивал нам оттуда. Потом я узнала, что именно он держал оптовую торговлю, которая душила моего отца ценами и сроками платежей, и тот же барон годы спустя свысока и благосклонно здоровался со мной на приемах. Отец прозвал его грошегоном – барон не знал снисхождения, никогда не давал ни скидки, ни отсрочки.
Мой брат пошел на военную службу, чтобы наесться досыта. Он не интересовался политикой, не внял тому, что отец говорил о Гитлере. Он мечтал о дешевом французском вине и цыплятах; надеюсь, у него была и девушка. Во всяком случае его обязанности в армии были далеко не так тяжелы, как работа крестьянина, который пас на своем жалком участке несколько коров и выращивал немного ячменя. Брат был веселый, вернее, повеселел в армии: все-таки вино, цыплята и, надеюсь, девушка; он не понимал, как это некоторые жаловались на армейскую еду. А потом его убили. «Пал под Авраншем». Что это значит – пасть?
Герман. Я мало знаю об этом, я отирался в канцеляриях, потому что у меня был аккуратный, разборчивый почерк, да я и проучился уже два курса. Я был труслив, не хотел стать героем, не рвался вперед, но кое-какие рассказы, конечно, до меня доходили. Пасть, Эрика, – это значит кричать и проклинать, а иногда и молиться. Ты ведь знаешь, когда дело приняло серьезный оборот, я дезертировал.
Эрика. И ты поступил куда более мужественно, чем если бы остался. Ты даже плена избежал, поскольку Кундт за тебя поручился. Он с самого начала оберегал тебя, ты был ему нужен.
Герман. Я ему нравился. Ко мне он относился хорошо, а вот других – Блаукремера, Хальберкамма и Бингерле – он просто использовал. Он симпатизировал мне, и я порой задавался вопросом, уж не приударяет ли он за тобой, не испытывает ли тебя, потому что я ему импонирую. Ты выдержала экзамен, но я боялся, хотя и был уверен в тебе. Он волочился едва ли не за каждой бабой. Иногда получал по морде, но никогда не мстил, он опасен той поистине животной энергией, с которой преследует свою цель.
Почти бесшумно на террасу входит Кундт. Эрика и Герман вздрагивают, заметив его.
Кундт (смеясь). Тут уместна цитата из Библии: «Не страшитесь и не бойтесь, это я» . Вы, кажется, беседуете обо мне, во всяком случае мне послышалась моя фамилия. Мне полагалось бы спросить, кто из вас упомянул ее. Если бы, конечно, я не знал, что это Эрика.
Эрика. Да, я знала Штюцлинга еще в пору его студенчества голодным беженцем, иногда он заходил к нам, чтобы зубрить вместе с Германом. Тогда ему было восемнадцать, он вечно дрожал от холода и, прежде чем сесть за стол, первым делом согревал руки у плиты. Обычно мы ели суп, иногда и глазунью…
Кундт. О яйцах для которой заботился я… (Смеется.)
Эрика. Да, добывал их ты. Бывало, я угощала его и сигаретами, совала ему в портфель кусок хлеба. Он выглядел просто трогательно – крутом был разгул спекуляции и черного рынка… Да, я позвонила ему, не сказав ни слова Герману, хотя он, конечно, знал, что я поступлю именно так. Потом, потом я все-таки оделась, взяла такси и поехала туда. Ты знаешь куда.
Кундт (огорченно). Знаю. Когда думаю об этом, хочется прыгнуть отсюда вниз. (Подходит к балюстраде.) Какая тут высота?
Герман. Достаточная: четыре метра восемьдесят. Но ты этого не сделаешь, я тоже. Ведь мы ни в чем не виноваты, мы этого не хотели – не так ли? Мы не хотели, чтобы жена Плотгера покончила с собой, не хотели и того, что произошло с Элизабет Блаукремер, не говоря уж о смерти Плуканского. Нам нужны у власти Блаукремер, еще более великолепный Хальберкамм и Бингерле.
Кундт (все еще стоя у балюстрады). А что, если ты столкнешь меня вниз, а потом бросишься сам? Двойное самоубийство. Любой поверит, ведь сразу забурлят такие слухи! (Умолкает, серьезно, задумчиво смотрит в темноту на Рейн, начинает плакать, слышны его всхлипывания.)
Герман. Не выношу твоих слез.
Кундт. Вы никогда меня не понимали. Да, я хотел и денег и власти, но никогда не жаждал крови, крови я достаточно повидал во время войны. Я отвечал за снабжение двенадцати госпиталей и всякого насмотрелся: раненых, искалеченных, спятивших, – да, насмотрелся… В лагере американцы предложили мне политический пост, потому что я читал антифашистские лекции… Ты, Герман, был первым, кого я взял с собой в турне. Ты был прилежным, умным, хорошим организатором, незаменимым деятелем за письменным столом. И я спрашиваю тебя: кто виновнее – начальник генштаба или генерал, который ведет сражение? Ты был стратегом с картами и флажками, который создал нашу организацию. Блаукремер – просто старый нацист, он был мне нужен, потому что его при случае можно было шантажировать, Хальберкамм – тот был противник нацизма, но оба они в ту пору были слишком молоды, чтобы их можно было привлечь к ответу. А Бингерле был просто приблудшей голодной собачкой, которая все сделает за ломтик колбасы. И вот… (Всхлипывает.)
Герман. Слушай, тебе как-то не идет плакать. Губка вчера поздравлял тебя с приобретением десяти тысяч акций «Хивен-Хинта» – они подскочили в цене на тридцать процентов. Ты принял его поздравления с ухмылкой, и это после смерти Элизабет Блаукремер, ужасной кончины Плуканского и после того, что случилось в Антверпене – что бы там ни случилось.
Кундт. Вы всегда забываете нечто весьма банальное: я тоже человек. У меня есть действительно любимая жена, две дочери, к которым я привязан, четверо внуков. Они удерживают меня от того, чтобы броситься вниз, – именно они, а не вы, которые сидят тут, пялятся на Рейн и каркают. (Тихо.) Я не убийца, даже если и оказался невольно причастен к смерти нескольких людей. Не на моей совести Плуканский, не на моей совести и Элизабет Блаукремер. Что касается Антверпена, то вы, надеюсь, не откажете мне в справедливости, когда узнаете как и что… Вы увидите, что это чертовски сложная и запутанная история. Я пришел в ужас при известии о смерти Анжелики Плотгер. Да, я признаю, что сообщение о том, как возросли в цене мои акции, меня обрадовало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20