Они никогда ничего не узнают об этом фильме: таков был данный ими обет!
Да, да, да… но на следующий же день их захлестнули разговоры. Они накатывали на них из-за каждой открытой двери. Восклицания друзей, комментарии в ресторанах, болтовня коллег, вплоть до суждений банковских служащих, до пустой брехни парикмахера – у каждого встречного изо рта торчал кусок фильма. То же самое в прессе, которую они читали: ни одного журнала о кино, ни одного культурного приложения, в котором говорилось бы о чем-нибудь другом. Ни одной радиопередачи, достойной называться таковой, в которой не комментировалось бы это событие. Один единственный показ – и фильм старого Иова превратился в то, чего он боялся больше всего на свете: в тему для разговора!
***
Основное мне рассказала Жюли.
– Иов снял на пленку всю жизнь Маттиаса, вот и все.
– Как это, всю жизнь?
– Весь жизненный путь Маттиаса. От рождения до смерти. Начиная с родов Лизль…
– А смерть? Иов заснял и смерть Маттиаса тоже?
– Да. И роды Лизль.
– Иов снял убийство Маттиаса?
– Маттиас не был убит, он скончался во время очередного сеанса съемки. Скорее всего, отек Квинке. Должно быть, к тому моменту, когда шайка Сенклера явилась за фильмом, он уже был мертв.
– Что это значит: снимал жизнь Маттиаса?
– Именно то и значит. Сначала ты видишь, как вылезает младенец из живота Лизль, лежащей на койке – узкая такая кровать, почти носилки, потом ты видишь его ребенком, опять-таки голым, на той же маленькой кроватке, потом – ребенком постарше, подростком и взрослым, все на той же кровати, и наконец, ты видишь его семидесятипятилетним Маттиасом, пожилым человеком, на пороге глубокой старости. И ничего больше. Никого рядом с кроватью. Фильм показывает эволюцию этого нагого тела, с одной и той же точки, статический план, без монтажа: пленка за пленкой, склеенные концами, лента длиной в семьдесят пять лет.
– Иллюстрация к словам маленького Иова, когда он говорил, что кино дает возможность поймать бег времени.
– Буквально. Сначала он снимал младенца каждый день (может быть, даже и не один раз в день, по несколько секунд), потом сеансы стали повторяться реже, но все же довольно часто, пока тело росло, в период зрелости сеансы стали совсем редкими, а затем, когда заявила о себе старость – снова участились. Тело развивается и стареет на протяжении семидесяти пяти лет, сжатых до трех часов кинопленки.
– Так это и есть Уникальный Фильм?
– Да, с комментарием Лизль.
– Лизль комментирует?
– Комментарий не связан с изображением, она ни разу не упоминает о Маттиасе.
Да. Здесь было все. Все в одном фильме. Голос Лизль в соединении с изображением ее ребенка рассказывал о мире, о том, как он развивался, по мере того как тело Маттиаса изменялось перед неподвижным объективом.
– Маттиас рос, а она носилась по полям сражений и светским салонам и все записывала: не один ее голос – весь мир говорит вокруг Маттиаса в течение этих трех часов.
– Например?
– Ну, все вперемешку: злобная ярость немецкой толпы 2 апреля 1920 года, когда наши сенегальцы заняли Дюссельдорф, крики этих людей, сопровождавшие разоружение их полиции нашими войсками, смерть Жоржа Фейдо 5 июня 1921 года в Рюэйле (того самого Фейдо, благодаря которому Лизль открыла для себя звукозапись, если ты помнишь), интервью некоего Адольфа Гитлера 27 января 1923 года на первом съезде национал-социалистической партии в Мюнхене, пацифистское заявление Эйнштейна 23 июля того же года, похороны Ленина в январе 24-го, несколько слов Бретона по поводу первого «Манифеста сюрреалистов»… Она была везде, Бенжамен, она схватывала все, что должно было остаться в истории этого века, вплоть до нашего сегодняшнего Сараево. Когда ее ранило в Сараево, на пленке было слышно, как пули пробивают ее кости, – такой треск, очень четко, а потом фраза: «Будьте добры, переставьте кассету, эта, как и я, уже кончается…» Ты помнишь эту фразу? Там, в больнице? Она попросила Бертольда, хирурга, когда он вошел в палату…
***
Таков был Уникальный Фильм Лизль и старого Иова, и столь неординарное было производимое им впечатление, что каждый спешил дать этому собственный комментарий в превосходных степенях потрясенного воображения. Тео, старина Тео, парит в своем экстазе феминизированного мужчины:
– Это невероятно, Бен! Как развивалось это тело, как это создание, этот цветок распускался и увядал у тебя на глазах, это было почти невыносимо… эта хрупкость, сперва… нежность… эротизм поры цветения… и это медленное скольжение к туманной дымке конца… эти морщины старости, этот лик, который трескается, высыхая… я плакал, как девушка, слушая этот материнский голос, говоривший о чем-то другом…
Голос Лизль, от которого у Луссы с Казаманса пропал его собственный:
– Невообразимо! Чтобы женщина так точно сумела предвосхитить историю! Понять уже в двадцатые, что Версальское соглашение подталкивает нас к трагедии сороковых, почувствовать, что победа при Монте-Кассино (где, напомню, мне оторвало левый вентиль моего крана) ускорит наступление алжирского кризиса, а бомбежки Хайфона приведут к резне в Дьенбьенфу… Оказаться в точке отсчета этого абсурда, а потом – в конечном пункте развернувшейся цепи событий, на полях сражений и под столами переговоров… А интервью Пуанкаре, этого блистательного идиота! А всеевропейский гуманизм Бриана… А вопли Гитлера: «Mein Vorhaben, junge Frau? Das Siegen der Rasse ьber die Nationen!» («Мои планы, барышня? Победа расы над нациями!»)… Конечно, она ведь была не кто-нибудь там, ваша австрийская знакомая… Племянница Карла Крауса, говоришь? Die Falke на экране! Они с мужем открыли язык века, вне всякого сомнения!
Хадуш никак не мог остыть:
– Вы все, белые, просто помешались, это поклонение изображениям вас погубит! Ты меня знаешь, Бен, я не какой-нибудь чертов экстремист и закладываю за воротник не хуже неверных, пусть аллах думает, что думает, но разве это не оскорбительно для человека – так показывать человека! Это же сдохнуть можно! Мама чуть в обморок не упала! Чтобы мать выставила свое дитя в таком виде пред очи Господа! Увидев такое, мама стала оплакивать всех младенцев этого грешного мира. Подумать только, и вы еще боитесь нас… Да вы совершенно сдвинутые… правда!
Королева Забо, которую психоанализ лишил тела в пользу головы, тоже была потрясена до глубины души:
– Самое поразительное – как это тело словно реагирует на все, что творится в мире. Эти детские болезни, краснуха, ветрянка, они как аллергия на всеобщее помешательство, а его астма, потом уже, все эти аллергические реакции, кожа, будто изрытая кратерами вулканов… исторические перипетии неотделимы от мук, терзающих это тело, слова матери и боль сына… Он много выстрадал, ваш друг Маттиас… как и наш век.
Профессор Бертольд выразил то же самое, но в медицинских терминах:
– Что тут скажешь… от экземы до отека Квинке, считая узловатую эритему и бронхиальную астму, крапивницу и суставной ревматизм, он перенес все формы аллергии, какие только можно себе представить, этот ваш пациент века! Я уже не говорю о таких пустяках, как гнойничковый лишай, заеда, трещины, ячмень, очаговое облысение – настоящая находка для этих дармоедов дерматологов!
Флорентис важно кивал львиной головой, соглашаясь с Королевой Забо:
– По-моему, все страдания века нельзя выразить лучше, чем видом этой пустой кровати, которую камера продолжает снимать в то время, когда Маттиас находится в Освенциме… пустая постель и лай Гитлера в микрофон Лизль: «Ihr Sohn ist da, wo er se in muЯ! Er hat sich schlecht verheiratet! Ich verde nicht zulassen, daЯ die jьdische Pest die Rasse verseucht!», с переводом, белым по белому, по простыням пустоты: «Ваш сын там, где ему и место, мадам! Он неправильно женился! Я не дам еврейской чуме заразить расу!» А затем – появление Маттиаса на той же кровати, такого худого… ровно в половину себя прежнего, да…
***
– После этого начинаешь понимать Барнабе, – шептала Жюли, положив голову мне на плечо, – чтобы кино столь полновластно завладело твоим отцом! Неудивительно, что он возненавидел любое изображение!
– И что Сара с Маттиасом развелись…
– Да, – ответила Жюли.
Затем, как и каждый вечер в этот час, она поднялась:
– Так, мне пора идти.
***
Ночь опустилась на мою холодную постель, приглушив эхо этих разговоров. Воспоминание о Маттиасе витало где-то в темноте. Я подумал о тебе, мой маленький космонавт, моя сердечная рана, мой милый собеседник. Но в этот раз я не стал оплакивать твое отсутствие, нет. Тебе в самом деле лучше там, где ты сейчас, поверь мне. Во всяком случае, лучше, чем здесь, где тебя нет. Потому что… о чем, в конце концов, мы говорим? Не будем терять ясность мысли в нашей с тобой бессоннице на двоих… О чем она, эта история? Это история двух ненормальных, которые делают ребенка для того, чтобы снять фильм… Они делают ребенка лишь затем, чтобы снять фильм. Ты можешь вообразить себе нечто подобное? Я – нет. И что, по-твоему, происходит, когда мужчина и женщина производят на свет сюжет их фильма? Они снимают до конца – вот что происходит. И каким может быть логическое завершение фильма, начинающегося рождением, как ты думаешь?
…
Да, смерть.
…
Теперь скажи мне откровенно, ты хотел бы родиться в мире, где отцы из тщеславия мечтают пережить своих детей?
62
Судебный медик Постель-Вагнер направил пульт на телевизор. Голос Лизль умолк, и тело Маттиаса Френкеля замерло в остановившемся кадре.
– Итак, причина смерти, по-твоему?
Профессор Марти покачал головой:
– Не думаю, чтобы это был отек Квинке. Я бы сказал, что отек в этом случае вторичен, нечто вроде реакции, если хочешь…
– На что?
– Не знаю. Может быть, на вирусную инфекцию.
– Постель-Вагнер того же мнения, – заметил дивизионный комиссар Кудрие. – Постель, будьте добры, покажите профессору Марти продолжение.
– А что, есть продолжение? – удивился Марти. – Фильм не заканчивается отеком?
– Продолжение, которое мы нашли при обыске у Сенклера, – уточнил комиссар. – Продолжение, которое Сенклер не смог или не захотел продать… оно слишком…
То, что появилось затем на экране, погрузило всех троих в глубокое молчание, словно они разом потеряли дар речи. Тело Маттиаса Френкеля разлагалось у них на глазах. Они молча просмотрели этот процесс распада плоти, не сопровождавшийся никаким комментарием; затем экран вернулся к своему изначальному мельтешению.
Марти обрел дар речи первым.
– Гнойный фасциит, – произнес он наконец.
– Вы поставили тот же диагноз, Постель? – спросил Кудрие.
– Да. Гангрена начинается с правой руки, немного выше запястья, – подтвердил Постель.
– Нельзя ли еще раз взглянуть на это предплечье? – попросил Марти. – Кажется, я заметил… после перерыва на Освенцим…
– Татуировка? Ты не ошибся: он вернулся уже с этими цифрами, наколотыми чуть выше запястья.
– Но я не уверен, что татуировка еще видна в последних кадрах. Можно это проверить?
Они проверили. Они – орудие истины в действии. Они обнаружили, что в последних кадрах татуировки больше не видно. Ее вырезали у живого человека. И, должно быть, именно в это место занесли какую-то дрянь – вероятно, стрептококк, – что и вызвало мгновенную реакцию на воспаленной коже. Значит, этот фильм, всемирно известный, как дань памяти, заканчивался убийством. Маттиас Френкель скончался от того же заражения, которое в одну ночь унесло Короля Живых Мертвецов на глазах у его жены. Гнойный фасциит. Что до татуировки Маттиаса Френкеля, Кудрие подтвердил, что ее обнаружили у того же Сенклера. Да, именно его номер.
Сенклер по-своему завершил фильм старого Иова Бернардена.
Сенклер, который до сих пор находился на свободе.
– Давайте передохнем, – взмолился Марти. – Пойдемте-ка развеемся, пропустим по стаканчику бордо…
– Идемте с нами, господин комиссар? – предложил Постель.
– Нет, спасибо, у меня встреча с Малоссеном, – ответил Кудрие. – Мне еще нужно кое-что ему объяснить.
***
Даже за бокалом отличного бордо Постель-Вагнер и Марти не могли сменить тему. В голове у них засел труп. К заказанным блюдам они так и не притронулись.
– Одного не могу понять, – пробурчал Постель-Вагнер, – как Френкель мог продолжать свою практику, испытывая такие страдания.
Марти ответил не задумываясь:
– Он не страдал аллергией, пока занимался своей практикой. И пока обучал нас – тоже. Мы были его здоровьем, мы – те, кто в нем нуждался. Роженицы были радостью его жизни, а в младенцах он души не чаял, совсем как ты – в своих жмуриках.
Вторая бутылка вызвала к жизни их доброго учителя. Они вспоминали, как Френкель появился на арене их юности… как он улыбался, расшагивая по аудитории… как вздымалась его непослушная шевелюра, когда он приветственно снимал шляпу… а вежливая неуверенность голоса, а этот непобедимый энтузиазм робости… а взгляд, который определил весь их жизненный путь…
– Полагаешь, его приступы видела только семья?
– А, может, и вообще, только объектив кинокамеры. Что лишь добавляет символической значимости этому фильму.
– Да, он не мог не понравиться нашим кюре. Я так и слышу, как они вещают: «Тело принимает на себя все муки этого мира, братья мои…» Смерть сына, они это обожают… только не до рождения.
– Чертов фильм, – пробурчал Марти. – Все кладбище только о нем и говорит!
– Ну что, шарахнем третью? – предложил Постель.
– Давай лучше виски. Ты по-прежнему носишь с собой свое ирландское?
Они решили набраться по полной программе. Пусть они сползут под стол, но им нужно было отделаться от этого фильма. Нужно было соскочить с этих носилок, выключить этот телевизор. Постель-Вагнер первым нашел выключатель.
– Кстати о святошах и о патологиях… Монахиня, проснувшаяся беременной, ты веришь в это чудо?
– Смотря что они добавляют в свои просфоры, – ответил Марти, – но в этой области их папа не слишком изобретателен.
– Настоящая святая, Марти, доктор по шлюхам, которая знает все о конце и о том, как с ним обращаться, но умудрилась остаться девственницей, как другие сумели выжить под Сталинградом… На девятом месяце… Ты можешь это объяснить?
Поставив пустой стакан, Марти спросил:
– Где ты ее откопал, свою монашку?
И судебный медик Постель-Вагнер пустился живописать историю своего друга Жервезы своему другу Марти. Когда он дошел до главы предсказаний Терезы Малоссен, Марти прервал его на полуслове:
– Можешь дальше не ходить. Это здесь.
– Где «здесь»?
– В предсказании Терезы. Если это Тереза предсказала пупсика твоей подружке Жервезе, то ты, пожалуй, единственный, кого удивляют последствия. Она забеременела от предсказания Терезы, чего проще – самое естественное объяснение.
– Мимо. Она уже была беременна, когда Тереза предсказывала ей судьбу по руке.
Марти зачерпнул свой диагноз с последней каплей виски.
– Значит, ее кто-то трахнул.
– Исключено.
Они помолчали.
– Коньяк?
– Лучше, яблочной. Мы не уйдем отсюда, пока не выясним, как эта птичка залетела. А может, это ты, Постель? Нет? Клянешься?
– Пробкой следующей бутылки!
– Тогда, расскажи мне все. Начиная со дня ее рождения и до сегодняшнего дня, я хочу знать о ней все, смотри, ничего не упусти.
Постель рассказал все, что он знал о Жервезе, дочери старого Тяня, однокурснице его жены Жеральдины, святой заступнице кающихся Магдалин, крестительнице котов и гении татуировки…
– Евгении? – переспросил Марти.
– Не Евгении, а гении, гениальная татуировщица из легавых Кудрие, давным-давно напавшая на след Сенклера вместе с инспекторами Титюсом и Силистри, но ее сбила машина, и она попала в больницу Святого Людовика.
– Святого Людовика? К кому?
– К Бертольду.
– Когда?
Постель-Вагнер, обладавший отличной памятью на числа, даты рождения и точное время смерти, объявил день аварии и час госпитализации с точностью до минуты… Марти вскочил как ошпаренный.
– Господи!
Постель подхватил на лету бутылку с яблочной водкой.
– Господи ты боже мой! – орал Марти. – Вот хрен! Просто не верится! Идиот! Замечательнейший кретин! Я не желаю этому верить! Но он и правда не пропускает ни одной юбки! Полный бардак! Только этого еще не хватало! Извольте!
Он вцепился Постелю в воротник:
– Так, что ты сейчас должен делать, вот прямо сейчас? Не трудись – ничего. Твои трупы подождут. У меня есть решение твоей загадки! Диагноз века! Идем, ты не пожалеешь! Сейчас узнаешь, как монашкам делают детей! Идем, я тебе говорю, подброшу на байке. Проверим мой дья… мой диагноз!
– На какой байке?
63
И был вечер, и было утро, и создал Великий Органист высокие органы. И увидел Он, что это хорошо, и наполнил музыкой своды своих соборов. Мондин тоже пришлась по душе эта музыка будущего, что лилась с высоты витражей на свадебную фату. Мондин плыла по реке звуков, уносимая к алтарю мощным потоком органных аккордов. Такие реки могут впадать только в океаны счастья. Мондин и Бертольд направлялись в открытое море блаженства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Да, да, да… но на следующий же день их захлестнули разговоры. Они накатывали на них из-за каждой открытой двери. Восклицания друзей, комментарии в ресторанах, болтовня коллег, вплоть до суждений банковских служащих, до пустой брехни парикмахера – у каждого встречного изо рта торчал кусок фильма. То же самое в прессе, которую они читали: ни одного журнала о кино, ни одного культурного приложения, в котором говорилось бы о чем-нибудь другом. Ни одной радиопередачи, достойной называться таковой, в которой не комментировалось бы это событие. Один единственный показ – и фильм старого Иова превратился в то, чего он боялся больше всего на свете: в тему для разговора!
***
Основное мне рассказала Жюли.
– Иов снял на пленку всю жизнь Маттиаса, вот и все.
– Как это, всю жизнь?
– Весь жизненный путь Маттиаса. От рождения до смерти. Начиная с родов Лизль…
– А смерть? Иов заснял и смерть Маттиаса тоже?
– Да. И роды Лизль.
– Иов снял убийство Маттиаса?
– Маттиас не был убит, он скончался во время очередного сеанса съемки. Скорее всего, отек Квинке. Должно быть, к тому моменту, когда шайка Сенклера явилась за фильмом, он уже был мертв.
– Что это значит: снимал жизнь Маттиаса?
– Именно то и значит. Сначала ты видишь, как вылезает младенец из живота Лизль, лежащей на койке – узкая такая кровать, почти носилки, потом ты видишь его ребенком, опять-таки голым, на той же маленькой кроватке, потом – ребенком постарше, подростком и взрослым, все на той же кровати, и наконец, ты видишь его семидесятипятилетним Маттиасом, пожилым человеком, на пороге глубокой старости. И ничего больше. Никого рядом с кроватью. Фильм показывает эволюцию этого нагого тела, с одной и той же точки, статический план, без монтажа: пленка за пленкой, склеенные концами, лента длиной в семьдесят пять лет.
– Иллюстрация к словам маленького Иова, когда он говорил, что кино дает возможность поймать бег времени.
– Буквально. Сначала он снимал младенца каждый день (может быть, даже и не один раз в день, по несколько секунд), потом сеансы стали повторяться реже, но все же довольно часто, пока тело росло, в период зрелости сеансы стали совсем редкими, а затем, когда заявила о себе старость – снова участились. Тело развивается и стареет на протяжении семидесяти пяти лет, сжатых до трех часов кинопленки.
– Так это и есть Уникальный Фильм?
– Да, с комментарием Лизль.
– Лизль комментирует?
– Комментарий не связан с изображением, она ни разу не упоминает о Маттиасе.
Да. Здесь было все. Все в одном фильме. Голос Лизль в соединении с изображением ее ребенка рассказывал о мире, о том, как он развивался, по мере того как тело Маттиаса изменялось перед неподвижным объективом.
– Маттиас рос, а она носилась по полям сражений и светским салонам и все записывала: не один ее голос – весь мир говорит вокруг Маттиаса в течение этих трех часов.
– Например?
– Ну, все вперемешку: злобная ярость немецкой толпы 2 апреля 1920 года, когда наши сенегальцы заняли Дюссельдорф, крики этих людей, сопровождавшие разоружение их полиции нашими войсками, смерть Жоржа Фейдо 5 июня 1921 года в Рюэйле (того самого Фейдо, благодаря которому Лизль открыла для себя звукозапись, если ты помнишь), интервью некоего Адольфа Гитлера 27 января 1923 года на первом съезде национал-социалистической партии в Мюнхене, пацифистское заявление Эйнштейна 23 июля того же года, похороны Ленина в январе 24-го, несколько слов Бретона по поводу первого «Манифеста сюрреалистов»… Она была везде, Бенжамен, она схватывала все, что должно было остаться в истории этого века, вплоть до нашего сегодняшнего Сараево. Когда ее ранило в Сараево, на пленке было слышно, как пули пробивают ее кости, – такой треск, очень четко, а потом фраза: «Будьте добры, переставьте кассету, эта, как и я, уже кончается…» Ты помнишь эту фразу? Там, в больнице? Она попросила Бертольда, хирурга, когда он вошел в палату…
***
Таков был Уникальный Фильм Лизль и старого Иова, и столь неординарное было производимое им впечатление, что каждый спешил дать этому собственный комментарий в превосходных степенях потрясенного воображения. Тео, старина Тео, парит в своем экстазе феминизированного мужчины:
– Это невероятно, Бен! Как развивалось это тело, как это создание, этот цветок распускался и увядал у тебя на глазах, это было почти невыносимо… эта хрупкость, сперва… нежность… эротизм поры цветения… и это медленное скольжение к туманной дымке конца… эти морщины старости, этот лик, который трескается, высыхая… я плакал, как девушка, слушая этот материнский голос, говоривший о чем-то другом…
Голос Лизль, от которого у Луссы с Казаманса пропал его собственный:
– Невообразимо! Чтобы женщина так точно сумела предвосхитить историю! Понять уже в двадцатые, что Версальское соглашение подталкивает нас к трагедии сороковых, почувствовать, что победа при Монте-Кассино (где, напомню, мне оторвало левый вентиль моего крана) ускорит наступление алжирского кризиса, а бомбежки Хайфона приведут к резне в Дьенбьенфу… Оказаться в точке отсчета этого абсурда, а потом – в конечном пункте развернувшейся цепи событий, на полях сражений и под столами переговоров… А интервью Пуанкаре, этого блистательного идиота! А всеевропейский гуманизм Бриана… А вопли Гитлера: «Mein Vorhaben, junge Frau? Das Siegen der Rasse ьber die Nationen!» («Мои планы, барышня? Победа расы над нациями!»)… Конечно, она ведь была не кто-нибудь там, ваша австрийская знакомая… Племянница Карла Крауса, говоришь? Die Falke на экране! Они с мужем открыли язык века, вне всякого сомнения!
Хадуш никак не мог остыть:
– Вы все, белые, просто помешались, это поклонение изображениям вас погубит! Ты меня знаешь, Бен, я не какой-нибудь чертов экстремист и закладываю за воротник не хуже неверных, пусть аллах думает, что думает, но разве это не оскорбительно для человека – так показывать человека! Это же сдохнуть можно! Мама чуть в обморок не упала! Чтобы мать выставила свое дитя в таком виде пред очи Господа! Увидев такое, мама стала оплакивать всех младенцев этого грешного мира. Подумать только, и вы еще боитесь нас… Да вы совершенно сдвинутые… правда!
Королева Забо, которую психоанализ лишил тела в пользу головы, тоже была потрясена до глубины души:
– Самое поразительное – как это тело словно реагирует на все, что творится в мире. Эти детские болезни, краснуха, ветрянка, они как аллергия на всеобщее помешательство, а его астма, потом уже, все эти аллергические реакции, кожа, будто изрытая кратерами вулканов… исторические перипетии неотделимы от мук, терзающих это тело, слова матери и боль сына… Он много выстрадал, ваш друг Маттиас… как и наш век.
Профессор Бертольд выразил то же самое, но в медицинских терминах:
– Что тут скажешь… от экземы до отека Квинке, считая узловатую эритему и бронхиальную астму, крапивницу и суставной ревматизм, он перенес все формы аллергии, какие только можно себе представить, этот ваш пациент века! Я уже не говорю о таких пустяках, как гнойничковый лишай, заеда, трещины, ячмень, очаговое облысение – настоящая находка для этих дармоедов дерматологов!
Флорентис важно кивал львиной головой, соглашаясь с Королевой Забо:
– По-моему, все страдания века нельзя выразить лучше, чем видом этой пустой кровати, которую камера продолжает снимать в то время, когда Маттиас находится в Освенциме… пустая постель и лай Гитлера в микрофон Лизль: «Ihr Sohn ist da, wo er se in muЯ! Er hat sich schlecht verheiratet! Ich verde nicht zulassen, daЯ die jьdische Pest die Rasse verseucht!», с переводом, белым по белому, по простыням пустоты: «Ваш сын там, где ему и место, мадам! Он неправильно женился! Я не дам еврейской чуме заразить расу!» А затем – появление Маттиаса на той же кровати, такого худого… ровно в половину себя прежнего, да…
***
– После этого начинаешь понимать Барнабе, – шептала Жюли, положив голову мне на плечо, – чтобы кино столь полновластно завладело твоим отцом! Неудивительно, что он возненавидел любое изображение!
– И что Сара с Маттиасом развелись…
– Да, – ответила Жюли.
Затем, как и каждый вечер в этот час, она поднялась:
– Так, мне пора идти.
***
Ночь опустилась на мою холодную постель, приглушив эхо этих разговоров. Воспоминание о Маттиасе витало где-то в темноте. Я подумал о тебе, мой маленький космонавт, моя сердечная рана, мой милый собеседник. Но в этот раз я не стал оплакивать твое отсутствие, нет. Тебе в самом деле лучше там, где ты сейчас, поверь мне. Во всяком случае, лучше, чем здесь, где тебя нет. Потому что… о чем, в конце концов, мы говорим? Не будем терять ясность мысли в нашей с тобой бессоннице на двоих… О чем она, эта история? Это история двух ненормальных, которые делают ребенка для того, чтобы снять фильм… Они делают ребенка лишь затем, чтобы снять фильм. Ты можешь вообразить себе нечто подобное? Я – нет. И что, по-твоему, происходит, когда мужчина и женщина производят на свет сюжет их фильма? Они снимают до конца – вот что происходит. И каким может быть логическое завершение фильма, начинающегося рождением, как ты думаешь?
…
Да, смерть.
…
Теперь скажи мне откровенно, ты хотел бы родиться в мире, где отцы из тщеславия мечтают пережить своих детей?
62
Судебный медик Постель-Вагнер направил пульт на телевизор. Голос Лизль умолк, и тело Маттиаса Френкеля замерло в остановившемся кадре.
– Итак, причина смерти, по-твоему?
Профессор Марти покачал головой:
– Не думаю, чтобы это был отек Квинке. Я бы сказал, что отек в этом случае вторичен, нечто вроде реакции, если хочешь…
– На что?
– Не знаю. Может быть, на вирусную инфекцию.
– Постель-Вагнер того же мнения, – заметил дивизионный комиссар Кудрие. – Постель, будьте добры, покажите профессору Марти продолжение.
– А что, есть продолжение? – удивился Марти. – Фильм не заканчивается отеком?
– Продолжение, которое мы нашли при обыске у Сенклера, – уточнил комиссар. – Продолжение, которое Сенклер не смог или не захотел продать… оно слишком…
То, что появилось затем на экране, погрузило всех троих в глубокое молчание, словно они разом потеряли дар речи. Тело Маттиаса Френкеля разлагалось у них на глазах. Они молча просмотрели этот процесс распада плоти, не сопровождавшийся никаким комментарием; затем экран вернулся к своему изначальному мельтешению.
Марти обрел дар речи первым.
– Гнойный фасциит, – произнес он наконец.
– Вы поставили тот же диагноз, Постель? – спросил Кудрие.
– Да. Гангрена начинается с правой руки, немного выше запястья, – подтвердил Постель.
– Нельзя ли еще раз взглянуть на это предплечье? – попросил Марти. – Кажется, я заметил… после перерыва на Освенцим…
– Татуировка? Ты не ошибся: он вернулся уже с этими цифрами, наколотыми чуть выше запястья.
– Но я не уверен, что татуировка еще видна в последних кадрах. Можно это проверить?
Они проверили. Они – орудие истины в действии. Они обнаружили, что в последних кадрах татуировки больше не видно. Ее вырезали у живого человека. И, должно быть, именно в это место занесли какую-то дрянь – вероятно, стрептококк, – что и вызвало мгновенную реакцию на воспаленной коже. Значит, этот фильм, всемирно известный, как дань памяти, заканчивался убийством. Маттиас Френкель скончался от того же заражения, которое в одну ночь унесло Короля Живых Мертвецов на глазах у его жены. Гнойный фасциит. Что до татуировки Маттиаса Френкеля, Кудрие подтвердил, что ее обнаружили у того же Сенклера. Да, именно его номер.
Сенклер по-своему завершил фильм старого Иова Бернардена.
Сенклер, который до сих пор находился на свободе.
– Давайте передохнем, – взмолился Марти. – Пойдемте-ка развеемся, пропустим по стаканчику бордо…
– Идемте с нами, господин комиссар? – предложил Постель.
– Нет, спасибо, у меня встреча с Малоссеном, – ответил Кудрие. – Мне еще нужно кое-что ему объяснить.
***
Даже за бокалом отличного бордо Постель-Вагнер и Марти не могли сменить тему. В голове у них засел труп. К заказанным блюдам они так и не притронулись.
– Одного не могу понять, – пробурчал Постель-Вагнер, – как Френкель мог продолжать свою практику, испытывая такие страдания.
Марти ответил не задумываясь:
– Он не страдал аллергией, пока занимался своей практикой. И пока обучал нас – тоже. Мы были его здоровьем, мы – те, кто в нем нуждался. Роженицы были радостью его жизни, а в младенцах он души не чаял, совсем как ты – в своих жмуриках.
Вторая бутылка вызвала к жизни их доброго учителя. Они вспоминали, как Френкель появился на арене их юности… как он улыбался, расшагивая по аудитории… как вздымалась его непослушная шевелюра, когда он приветственно снимал шляпу… а вежливая неуверенность голоса, а этот непобедимый энтузиазм робости… а взгляд, который определил весь их жизненный путь…
– Полагаешь, его приступы видела только семья?
– А, может, и вообще, только объектив кинокамеры. Что лишь добавляет символической значимости этому фильму.
– Да, он не мог не понравиться нашим кюре. Я так и слышу, как они вещают: «Тело принимает на себя все муки этого мира, братья мои…» Смерть сына, они это обожают… только не до рождения.
– Чертов фильм, – пробурчал Марти. – Все кладбище только о нем и говорит!
– Ну что, шарахнем третью? – предложил Постель.
– Давай лучше виски. Ты по-прежнему носишь с собой свое ирландское?
Они решили набраться по полной программе. Пусть они сползут под стол, но им нужно было отделаться от этого фильма. Нужно было соскочить с этих носилок, выключить этот телевизор. Постель-Вагнер первым нашел выключатель.
– Кстати о святошах и о патологиях… Монахиня, проснувшаяся беременной, ты веришь в это чудо?
– Смотря что они добавляют в свои просфоры, – ответил Марти, – но в этой области их папа не слишком изобретателен.
– Настоящая святая, Марти, доктор по шлюхам, которая знает все о конце и о том, как с ним обращаться, но умудрилась остаться девственницей, как другие сумели выжить под Сталинградом… На девятом месяце… Ты можешь это объяснить?
Поставив пустой стакан, Марти спросил:
– Где ты ее откопал, свою монашку?
И судебный медик Постель-Вагнер пустился живописать историю своего друга Жервезы своему другу Марти. Когда он дошел до главы предсказаний Терезы Малоссен, Марти прервал его на полуслове:
– Можешь дальше не ходить. Это здесь.
– Где «здесь»?
– В предсказании Терезы. Если это Тереза предсказала пупсика твоей подружке Жервезе, то ты, пожалуй, единственный, кого удивляют последствия. Она забеременела от предсказания Терезы, чего проще – самое естественное объяснение.
– Мимо. Она уже была беременна, когда Тереза предсказывала ей судьбу по руке.
Марти зачерпнул свой диагноз с последней каплей виски.
– Значит, ее кто-то трахнул.
– Исключено.
Они помолчали.
– Коньяк?
– Лучше, яблочной. Мы не уйдем отсюда, пока не выясним, как эта птичка залетела. А может, это ты, Постель? Нет? Клянешься?
– Пробкой следующей бутылки!
– Тогда, расскажи мне все. Начиная со дня ее рождения и до сегодняшнего дня, я хочу знать о ней все, смотри, ничего не упусти.
Постель рассказал все, что он знал о Жервезе, дочери старого Тяня, однокурснице его жены Жеральдины, святой заступнице кающихся Магдалин, крестительнице котов и гении татуировки…
– Евгении? – переспросил Марти.
– Не Евгении, а гении, гениальная татуировщица из легавых Кудрие, давным-давно напавшая на след Сенклера вместе с инспекторами Титюсом и Силистри, но ее сбила машина, и она попала в больницу Святого Людовика.
– Святого Людовика? К кому?
– К Бертольду.
– Когда?
Постель-Вагнер, обладавший отличной памятью на числа, даты рождения и точное время смерти, объявил день аварии и час госпитализации с точностью до минуты… Марти вскочил как ошпаренный.
– Господи!
Постель подхватил на лету бутылку с яблочной водкой.
– Господи ты боже мой! – орал Марти. – Вот хрен! Просто не верится! Идиот! Замечательнейший кретин! Я не желаю этому верить! Но он и правда не пропускает ни одной юбки! Полный бардак! Только этого еще не хватало! Извольте!
Он вцепился Постелю в воротник:
– Так, что ты сейчас должен делать, вот прямо сейчас? Не трудись – ничего. Твои трупы подождут. У меня есть решение твоей загадки! Диагноз века! Идем, ты не пожалеешь! Сейчас узнаешь, как монашкам делают детей! Идем, я тебе говорю, подброшу на байке. Проверим мой дья… мой диагноз!
– На какой байке?
63
И был вечер, и было утро, и создал Великий Органист высокие органы. И увидел Он, что это хорошо, и наполнил музыкой своды своих соборов. Мондин тоже пришлась по душе эта музыка будущего, что лилась с высоты витражей на свадебную фату. Мондин плыла по реке звуков, уносимая к алтарю мощным потоком органных аккордов. Такие реки могут впадать только в океаны счастья. Мондин и Бертольд направлялись в открытое море блаженства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46