– Мы вместе летали на вертолёте, черт возьми.
– Месье Глинн, вы должны понять, у них другой способ счета.
– К чертям собачьим их способ счета! – Майк топнул ногой, и поток пыли обрушился с крытой тростником крыши, осыпав их с ног до головы. – Мой способ счета – семьдесят пять тысяч долларов в день за один долбаный последний снимок!
Переводчица была симпатичная. Огромные карие глаза. Чёрная чёлка. Большая голова, сидящая на тонкой шее, и крошечное тело, как у птицы. Ему говорили, что она носит с собой ноутбук и, когда никто не обращает внимания, пишет по-французски разгромную статью о коррупции в американской киноиндустрии – о самовлюблённых режиссёрах с плохими манерами, которые говорят с вашими грудями и заставляют вас держать свой раздутый бумажник, пока они развлекаются в грязи с туземцами. Какой талант пропадает.
– Они считают только до пяти, месье Глинн. После пяти у них… бесконечность.
– Что за ересь несёт эта женщина? – спросил Майк.
Она не отступала.
– Представьте себе человека, у которого есть все. Они смотрят на звезды, и звезды бесчисленны. И они говорят: бесконечность или изобилие. Они не могут представить себе, что можно желать более пяти жён или пяти детей, или, например, идти более пяти дней до деревни, которую никогда не видели. Зачем им это? У них есть все, что им нужно. Понимаете, месье Глинн? У них нет чисел больше пяти. После пяти они говорят: изобилие.
Изобилие, подумал Майк, пытаясь представить, каково это – иметь достаточно чего-либо. Времени, света, денег, влияния. Он всегда жил в ожидании чего-то следующего. Следующего отеля, следующей любовницы, следующей работы, следующего контракта, следующего снимка, и всегда – следующего прилива вдохновения. Его жизнь была залом ожидания, полным лихорадочного движения; он был как светлячок, свалившийся в банку и мерцающий, мерцающий, мерцающий – высасывая вдохновение из собственной задницы. Ему никогда не было достаточно.
Он взглянул на маленького вождя, свернувшегося в позе эмбриона на темно-зелёных верёвках гамака. Пять. Может быть, это из-за пальцев. Пять пальцев на каждой руке.
– Он держит что-то в кулаке.
Майк наклонился и, с некоторым усилием разогнув маленькие грязные пальцы с покрытыми засохшей грязью ногтями, увидел, что на ладони аборигена лежит колибри.
Толстая жена вождя прошептала что-то воркующим голосом, и Полина – вот как её звали – Полина – перевела:
– Это чудо. Поймать невозможную птицу.
Майк осторожно положил палец на рубиновое горлышко и почувствовал, как бьётся пульс – горло слегка подрагивало, как у мурлычущей кошки. Птица спала. В течение неопределённого времени Майк чувствовал себя маленьким аборигеном, парящим над тёмными джунглями, насквозь промокшим под дождём, глядящим на роящихся внизу разноцветных птиц. Потом он вспомнил учёного, который вёл у них экскурсию в четвёртом классе – доктора Клиндера, человека, у которого был красный попугай и который умел гипнотизировать. Он заставил весь класс считать в унисон от пяти до нуля, в обратном порядке. Он сделал так, что на протяжении часа они верили, что невидимы.
А затем вмешалась его проклятая идеальная память, и он вспомнил, как его приёмная дочь умирала в больничной кровати в окружении любимых игрушек и как его бывшая жена страдала, глядя, как дочь тает у неё на глазах. Эта бесконечная пытка, какой он не пожелал бы никому, тем более женщине, которую когда-то любил, или ребёнку. Её облысевшая голова, утонувшая в подушке. Её близорукие голубые глаза, запавшие и окружённые синяками. Пластмассовый лоток, который он держал перед ней, когда её рвало. Её бесконечные невозможные вопросы. И его неизбежная ложь в ответ. Конечно, тебе уже лучше. Конечно, скоро ты вернёшься домой. Конечно, твоя мама любит тебя. Просто ей нужно работать, только и всего. Теперь моя очередь. Конечно. Конечно. Конечно. Он не мог дать ей ничего, кроме своего присутствия и этой лжи.
Было достаточно трудно уже войти в больницу, чувствуя, как пробуждаются старые страхи. Это было все равно что войти в горящий дом. Этот тошнотворный зеленоватый оттенок флюоресцентных ламп, сердце, стремящееся выпрыгнуть из грудной клетки, эти запахи – лекарства, аммиак, желатин, кровь – запахи, от которых ему хотелось сорваться и с воплем бежать обратно, на улицу, к солнечному свету. Но он должен был держать это все при себе и не показывать никому, а в особенности ей. Он должен был сидеть с ней рядом и выдавать лучший спектакль в своей жизни. Все в порядке, милая. Все хорошо. Мы перекрасили твою спальню в твой любимый цвет. Как только ты поправишься, мы пойдём с тобой в Диснейленд. Ты сегодня выглядишь лучше. И каждую опаляющую секунду его тело кричало: выпусти меня отсюда. Но он оставался. И лгал. И учился любить эту болтливую, надоедливую, страдающую маленькую девочку в её последние недели на земле. И он узнал, что любовь ничего не спасает. Любовь никого не щадит. Это просто ещё одно приятное слово для обозначения боли.
И наконец, не успев остановить себя, Майк произнёс ключевое слово, бывшее его излюбленным кошмаром: Буффало. Оно судорогой прошло по его телу, и он до боли зажмурил глаза, усилием воли изгоняя его из себя. В его ушах стоял звон, похожий на отзвук электрогитары, и бесконечное мгновение он падал, падал с очень большой высоты. Он забыл что-то очень важное. Что-то решающее. Что-то, что он когда-то знал, и хотел знать снова. Что это было? Он думал: Чудеса. Изобилие. Денни. Вертолёты. Колибри. Человек, Который Летает.
Кто-то позади него кашлянул.
Итак, подумал Майк. Итак, мы потеряли снимок. Итак, придётся импровизировать. Ему всегда это удавалось. Он оглядел круглолицую жену вождя с грудями, будто сошедшими со страниц «National Geographic» «NationalGeographic» – популярный американский журнал с этнографическим уклоном, отличающийся яркими цветными фотографиями
, – первую или третью – и увидел мрачную решимость в её чёрных глазах, в то время как она обмахивала мужа своим передником – получалось что-то вроде невинного стриптизерского семафора: промежность. Нет промежности. Промежность…
– Спроси её, не хочет ли она стать кинозвездой, – сказал Майк через плечо.
Жена вождя засмеялась, подняла свою круглую коричневую ладошку и трижды схлопнула её, словно говоря Майку «пока-пока».
Вот и все, что он помнил. После этого был туман. Ничего, кроме тумана.
Ночной полет до Лос-Анджелеса. Поездка в такси.
Сплошной туман.
ЭТО ЕЩЁ НЕ КОНЕЦ СВЕТА
Дэниел обнаружил: невозможно сделать так, чтобы к тебе не заходили люди. Что бы ты ни делал – они приходят. Стучатся в твою дверь, звонят в звонок. Им что-то нужно от тебя. Твоё внимание, твои деньги, твой интерес: они хотят, чтобы ты присоединился к их миссии, разделил с ними их заботу о китах, или деревьях, или редких видах, или ещё о чем-нибудь, находящемся ты и представления не имел в каком ужасающем состоянии. В одну из своих немногочисленных вылазок во внешний мир он приобрёл в скобяной лавке замечательную табличку с надписью: «ЛЮБЫМ АГЕНТАМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН». К нему пришли Свидетели Иеговы. Он думал повесить вместо неё другую табличку, что-нибудь вроде: « Все посетители – в следующую дверь » . Но, поразмыслив, решил, что это будет довольно жестоко по отношению к его соседям, супругам Джонсонам – которые, кроме всего прочего, были престарелы и хромы (супруг – престарелый, супруга – хромая).
Он вспоминал, посмеиваясь, одну вещь, которую ему рассказал его брат Майк. Про табличку, которую Джек Николсон повесил на своей входной двери: «ЕСЛИ ВЫ ПРИШЛИ ДО 10 ЧАСОВ УТРА, ИДИТЕ В СЛЕДУЮЩУЮ ДВЕРЬ». А кто был его сосед? Марлон Брандо.
– Марлон Брандо, – повторил вслух Дэниел таким тоном, как будто уговаривал аудиторию.
– Папа, – предостерегающе сказал Шон. Он не любил, когда отец говорил сам с собой.
Ничто не срабатывало – они приходили. Он был вежлив. Но он не позволял себе быть втянутым в разнообразные религиозные споры, которые ему предлагались. У него не было мнения относительно конца света. Относительно второго пришествия. Эти вопросы были слишком велики для него. Он просто устал, вот и все. Он едва мог заставить себя приготовить завтрак. Да и не так уж он хотел есть. Вдобавок эта постоянная необходимость выбирать. Словно он должен был каждое утро проводить в мозгу какой-то многовариантный тест.
Кукурузные хлопья?
Многозерновые отруби?
Булочки?
Пончики?
Тосты?
Яйца?
Вкрутую?
Всмятку?
В мешочек?
Слишком много выборов он должен был сделать ещё до кофе. И даже кофе был проблемой. Шесть чашек – не слишком ли это много? Четыре – не слишком ли мало? Он ловил себя на том, что зависает над кофеваркой, размышляя – две? шесть? Вся эта методика отмеривания необходимого количества ложек была, должно быть, состряпана каким-нибудь учителем латыни, находившим удовольствие в исключениях из правил склонения существительных. Он знал, что надо класть одну мерную ложку на две чашки. Он знал, что надо считать чашки по две. Но ему необходимо было делать это вслух, чтобы не сбиться.
– Две… Четыре… Шесть…
– Папа, – повторил сын.
Он посмотрел на мерную ложку, потом на резервуар. Налил ли он воды? Как правильно – сначала наливать воду, а потом класть кофе, или наоборот? Его жена всегда сперва наливала воду.
И – ну вот – опять он думает о своей жене. И чувствует себя виноватым за все мелкие требования, которые предъявлял к ней, когда они были вместе.
Хотя почему-то было не так больно, когда он думал о ней таким образом: моя жена. Надо запомнить это.
«Моя жена справилась бы с этим лучше, чем я», – он обнаружил, что говорит это снова и снова всем, кто звонит ему по телефону. Действительно ли они подписались на «Шаманские новости»? Действительно ли они внесли щедрое пожертвование в Фонд Полиции в прошлом году? Человек на том конце провода, разумеется, предполагает, что он сделает это опять, хотя и не предлагает этого прямо.
Затем кто-то звонит в дверь, и вот он смотрит на хорошо одетого чернокожего, протягивающего ему брошюру, на обложке которой печальный Христос стоит на облаке и показывает свои стигматы, словно говоря: «А вы так пробовали? Знаете, что я вам скажу… – в этом нет ничего интересного».
Чернокожий поглядел на мерную ложку, которую Дэниел все ещё держал в руке.
– Простите, сэр. Я не хотел прерывать ваш завтрак, – его слова выходили наружу облачками пара. Было очень холодно.
Какой вежливый человек.
– Это моя вина, – сказал Дэниел. – Я слишком долго спал. Послушайте, вы, наверное, сможете мне помочь. Ведь на одну мерную ложку считается две чашки, правильно?
Человек посмотрел на него. Что-то в нем внезапно показалось Дэниелу очень знакомым.
– Я хочу сказать, это ведь не зависит от того, купил ты просто обжаренный кофе или какую-нибудь из этих экзотических смесей, не так ли?
– Простите? – переспросил человек. Да, очень знакомый. Что-то в этой розовой изнанке его чёрной руки, в ладони.
– Да, конечно, – он кивнул, – они ужасно дорогие, – он кивнул ещё раз. – По крайней мере, я так думаю. Видите ли, моя жена купила эту последнюю банку на пробу. Мы поменяли «Максвелл хаус» на особую перуанскую смесь и, говоря по правде, – он рассмеялся, – мне кажется, я так и не уловил, какие тут требуются пропорции.
– Сэр? – сказал чернокожий с сердечной улыбкой. – Считаете ли вы, что в наши дни жизнь стала лучше, чем десять лет назад? – Его кофейного цвета лоб покрылся глубокими морщинами от неподдельного интереса. Как гофрированная консервная банка. Дэниел поймал себя на том, что ждёт, когда морщины исчезнут.
– Десять лет – это слишком большой срок, чтобы можно было обобщать, – начал он. – Я имею в виду, весь этот счёт на десятилетия… Ну, знаете, девяностые, восьмидесятые, нулевые… Это слишком большое допущение, вам не кажется? Думать, что время делится на периоды так, как мы это себе представляем?
Чернокожий сглотнул.
– Я не отвечаю на ваш вопрос. Знаю. Я… Я… Понимаете, я недавно перенёс утрату, и для меня сейчас сложно выносить абстрактные суждения.
Чернокожий терпеливо кивнул. Его нагрудный карман оттопыривался, в нем лежало что-то размером с кроличью лапку.
Десять лет назад, думал Дэниел. Это получается, скажем, за два года до рождения Шона.
Потом включилась память.
Вспоминать счастье. Это тяжело. Это то, о чем не говорят. Но это возможно. Что ж, ему было что вспомнить.
Я не должен думать о Джулии, подумал он. Не должен…
Но затем он начал думать о ней, прежде, чем смог остановиться. Это было как грех, как тяга к сигарете. Неотвратимое желание. Ты делаешь все, чтобы думать о чем-нибудь другом, но выходит так, что это единственное, о чем ты можешь думать. Как этот британский шпион у Ле Карре – как он вёл себя под пыткой.
Память о счастье была чем-то вроде пытки, которую он не мог прекратить.
Он не собирался думать о ней. Он не собирался вспоминать ощущение её руки у себя на поясе, их интимные взгляды, незаметные для мира, солнечный свет, играющий рыжиной её тонких волос, её крупный нос, светлый пушок на её высоких скулах – её лицо в его ладонях, её маленькое лицо в его ладонях…
Их занятия любовью были в особенности тем, что он просто не должен был вспоминать.
Они были так счастливы, что он заранее чувствовал неприязнь к их ребёнку, ещё до того, как он родился. Это было его первой реакцией, когда она сказала ему, что носит в себе дитя – он почувствовал слабость. «Милый… Мы беременны. Прости». Он подумал: ну вот и все. Приехали. Наше время кончилось.
И, разумеется, он был не прав. Их ребёнок, как и все остальное, означал новые радости, новые страдания и страхи, и то и другое – яркое и неожиданное. Их сын был счастливой случайностью. Ошибкой в их расчётах. Какой-то погрешностью овуляционной методики контроля рождаемости. Сегодня он уже не мог вспомнить, почему они избрали эту методику. Возможно, потому что она была естественной? У Джулии был пунктик относительно всего естественного. Траволечение. Витамины, от которых мочишься зелёным. «Да ради бога, возьми да прими „Никвил“, – говорил он. Но она противилась так, как будто он предлагал ей понюхать кокаина: „Ты что, это же сплошной алкоголь!“
Ну и вот. Они получили, что хотели. Они были естественны. Они были беременны.
Ирония была в том, что это он хотел завести семью. Он доставал этим Джулию долгие годы.
Он любил Шона с того дня, когда тот выбрался из неё и посмотрел ему в глаза, как будто желая сказать: «Ты? И ты тоже здесь, снаружи?» И то же изумлённое выражение лица было у него на объявлении о рождении ребёнка, которое они разослали по знакомым: ЭТО МАЛЬЧИК!!! ШОН СЕБАСТЬЯН ГЛИНН. Среднее имя было изобретением Джулии.
Воспоминания, как он узнал, были опасной вещью. Каждое воспоминание обжигало его. Каждое – тлеющий уголь страдания, к которому он мог обратиться в любой момент, вытащить его из мешка своей памяти и держать на своей ладони столько, сколько ему угодно. Разумеется, кроме последних дней. Из последних дней он мог вспомнить только их поездку во Флориду. Все, что произошло после этого, было сплошным расплывчатым пятном.
Это было что-то вроде изгнания – его горе. Место, куда он был помещён, как на необитаемый остров, в сопровождении лишь самого себя. Он не мог себе представить, что уйдёт отсюда. Когда-нибудь он должен будет покинуть этот остров, он знал это. Но куда он пойдёт?
Дэниел опять куда-то уплывал. Человек задал ему вопрос. Вежливого чернокожего не интересовало его несчастье.
– Ещё раз, о чем вы спрашивали? Что-то про десятилетия?
Чернокожий рассматривал лоб Дэниела. Может быть, он тоже был покрыт морщинами?
– Как вы… Как вы думаете, жизнь сейчас стала легче или тяжелее? Чем она была десять лет назад?
Дэниел кивнул, исследуя глубину вопроса.
– Видите ли… Должен признаться, она стала гораздо тяжелее. Гораздо тяжелее. Да, я должен признаться, что это так. Видите ли, я потерял жену, и ещё все эти проблемы с кофе…
Человек посмотрел на него.
– Понимаете, это был несчастный случай.
– Простите, мне очень жаль.
– Ничего особенного. Если я и ошибусь на одну-две ложки, это ещё не конец света.
Человек выглядел так, как будто понял какой-то намёк, но колебался, не зная, как на него ответить.
– Я не хотел вас обидеть, – запоздало прибавил Дэниел.
– Сэр. Благодарю вас за то, что уделили мне время. Я приду в другой день. Могу ли я оставить вам кое-что из нашей литературы? – Чернокожий вытащил тощий свёрток брошюр, похожих на купоны, которые выдавали в магазине при покупке – Дэниел сразу засовывал их в микроволновку, будучи не в силах разбираться в них, производить сравнительную оценку пятидесятипроцентной скидки на чистку ковров и бесплатного рулона фотоплёнки за каждые три проявленных. Математические вычисления пугали его.
– Благодарю вас, я непременно положу их к своим книгам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
– Месье Глинн, вы должны понять, у них другой способ счета.
– К чертям собачьим их способ счета! – Майк топнул ногой, и поток пыли обрушился с крытой тростником крыши, осыпав их с ног до головы. – Мой способ счета – семьдесят пять тысяч долларов в день за один долбаный последний снимок!
Переводчица была симпатичная. Огромные карие глаза. Чёрная чёлка. Большая голова, сидящая на тонкой шее, и крошечное тело, как у птицы. Ему говорили, что она носит с собой ноутбук и, когда никто не обращает внимания, пишет по-французски разгромную статью о коррупции в американской киноиндустрии – о самовлюблённых режиссёрах с плохими манерами, которые говорят с вашими грудями и заставляют вас держать свой раздутый бумажник, пока они развлекаются в грязи с туземцами. Какой талант пропадает.
– Они считают только до пяти, месье Глинн. После пяти у них… бесконечность.
– Что за ересь несёт эта женщина? – спросил Майк.
Она не отступала.
– Представьте себе человека, у которого есть все. Они смотрят на звезды, и звезды бесчисленны. И они говорят: бесконечность или изобилие. Они не могут представить себе, что можно желать более пяти жён или пяти детей, или, например, идти более пяти дней до деревни, которую никогда не видели. Зачем им это? У них есть все, что им нужно. Понимаете, месье Глинн? У них нет чисел больше пяти. После пяти они говорят: изобилие.
Изобилие, подумал Майк, пытаясь представить, каково это – иметь достаточно чего-либо. Времени, света, денег, влияния. Он всегда жил в ожидании чего-то следующего. Следующего отеля, следующей любовницы, следующей работы, следующего контракта, следующего снимка, и всегда – следующего прилива вдохновения. Его жизнь была залом ожидания, полным лихорадочного движения; он был как светлячок, свалившийся в банку и мерцающий, мерцающий, мерцающий – высасывая вдохновение из собственной задницы. Ему никогда не было достаточно.
Он взглянул на маленького вождя, свернувшегося в позе эмбриона на темно-зелёных верёвках гамака. Пять. Может быть, это из-за пальцев. Пять пальцев на каждой руке.
– Он держит что-то в кулаке.
Майк наклонился и, с некоторым усилием разогнув маленькие грязные пальцы с покрытыми засохшей грязью ногтями, увидел, что на ладони аборигена лежит колибри.
Толстая жена вождя прошептала что-то воркующим голосом, и Полина – вот как её звали – Полина – перевела:
– Это чудо. Поймать невозможную птицу.
Майк осторожно положил палец на рубиновое горлышко и почувствовал, как бьётся пульс – горло слегка подрагивало, как у мурлычущей кошки. Птица спала. В течение неопределённого времени Майк чувствовал себя маленьким аборигеном, парящим над тёмными джунглями, насквозь промокшим под дождём, глядящим на роящихся внизу разноцветных птиц. Потом он вспомнил учёного, который вёл у них экскурсию в четвёртом классе – доктора Клиндера, человека, у которого был красный попугай и который умел гипнотизировать. Он заставил весь класс считать в унисон от пяти до нуля, в обратном порядке. Он сделал так, что на протяжении часа они верили, что невидимы.
А затем вмешалась его проклятая идеальная память, и он вспомнил, как его приёмная дочь умирала в больничной кровати в окружении любимых игрушек и как его бывшая жена страдала, глядя, как дочь тает у неё на глазах. Эта бесконечная пытка, какой он не пожелал бы никому, тем более женщине, которую когда-то любил, или ребёнку. Её облысевшая голова, утонувшая в подушке. Её близорукие голубые глаза, запавшие и окружённые синяками. Пластмассовый лоток, который он держал перед ней, когда её рвало. Её бесконечные невозможные вопросы. И его неизбежная ложь в ответ. Конечно, тебе уже лучше. Конечно, скоро ты вернёшься домой. Конечно, твоя мама любит тебя. Просто ей нужно работать, только и всего. Теперь моя очередь. Конечно. Конечно. Конечно. Он не мог дать ей ничего, кроме своего присутствия и этой лжи.
Было достаточно трудно уже войти в больницу, чувствуя, как пробуждаются старые страхи. Это было все равно что войти в горящий дом. Этот тошнотворный зеленоватый оттенок флюоресцентных ламп, сердце, стремящееся выпрыгнуть из грудной клетки, эти запахи – лекарства, аммиак, желатин, кровь – запахи, от которых ему хотелось сорваться и с воплем бежать обратно, на улицу, к солнечному свету. Но он должен был держать это все при себе и не показывать никому, а в особенности ей. Он должен был сидеть с ней рядом и выдавать лучший спектакль в своей жизни. Все в порядке, милая. Все хорошо. Мы перекрасили твою спальню в твой любимый цвет. Как только ты поправишься, мы пойдём с тобой в Диснейленд. Ты сегодня выглядишь лучше. И каждую опаляющую секунду его тело кричало: выпусти меня отсюда. Но он оставался. И лгал. И учился любить эту болтливую, надоедливую, страдающую маленькую девочку в её последние недели на земле. И он узнал, что любовь ничего не спасает. Любовь никого не щадит. Это просто ещё одно приятное слово для обозначения боли.
И наконец, не успев остановить себя, Майк произнёс ключевое слово, бывшее его излюбленным кошмаром: Буффало. Оно судорогой прошло по его телу, и он до боли зажмурил глаза, усилием воли изгоняя его из себя. В его ушах стоял звон, похожий на отзвук электрогитары, и бесконечное мгновение он падал, падал с очень большой высоты. Он забыл что-то очень важное. Что-то решающее. Что-то, что он когда-то знал, и хотел знать снова. Что это было? Он думал: Чудеса. Изобилие. Денни. Вертолёты. Колибри. Человек, Который Летает.
Кто-то позади него кашлянул.
Итак, подумал Майк. Итак, мы потеряли снимок. Итак, придётся импровизировать. Ему всегда это удавалось. Он оглядел круглолицую жену вождя с грудями, будто сошедшими со страниц «National Geographic» «NationalGeographic» – популярный американский журнал с этнографическим уклоном, отличающийся яркими цветными фотографиями
, – первую или третью – и увидел мрачную решимость в её чёрных глазах, в то время как она обмахивала мужа своим передником – получалось что-то вроде невинного стриптизерского семафора: промежность. Нет промежности. Промежность…
– Спроси её, не хочет ли она стать кинозвездой, – сказал Майк через плечо.
Жена вождя засмеялась, подняла свою круглую коричневую ладошку и трижды схлопнула её, словно говоря Майку «пока-пока».
Вот и все, что он помнил. После этого был туман. Ничего, кроме тумана.
Ночной полет до Лос-Анджелеса. Поездка в такси.
Сплошной туман.
ЭТО ЕЩЁ НЕ КОНЕЦ СВЕТА
Дэниел обнаружил: невозможно сделать так, чтобы к тебе не заходили люди. Что бы ты ни делал – они приходят. Стучатся в твою дверь, звонят в звонок. Им что-то нужно от тебя. Твоё внимание, твои деньги, твой интерес: они хотят, чтобы ты присоединился к их миссии, разделил с ними их заботу о китах, или деревьях, или редких видах, или ещё о чем-нибудь, находящемся ты и представления не имел в каком ужасающем состоянии. В одну из своих немногочисленных вылазок во внешний мир он приобрёл в скобяной лавке замечательную табличку с надписью: «ЛЮБЫМ АГЕНТАМ ВХОД ВОСПРЕЩЁН». К нему пришли Свидетели Иеговы. Он думал повесить вместо неё другую табличку, что-нибудь вроде: « Все посетители – в следующую дверь » . Но, поразмыслив, решил, что это будет довольно жестоко по отношению к его соседям, супругам Джонсонам – которые, кроме всего прочего, были престарелы и хромы (супруг – престарелый, супруга – хромая).
Он вспоминал, посмеиваясь, одну вещь, которую ему рассказал его брат Майк. Про табличку, которую Джек Николсон повесил на своей входной двери: «ЕСЛИ ВЫ ПРИШЛИ ДО 10 ЧАСОВ УТРА, ИДИТЕ В СЛЕДУЮЩУЮ ДВЕРЬ». А кто был его сосед? Марлон Брандо.
– Марлон Брандо, – повторил вслух Дэниел таким тоном, как будто уговаривал аудиторию.
– Папа, – предостерегающе сказал Шон. Он не любил, когда отец говорил сам с собой.
Ничто не срабатывало – они приходили. Он был вежлив. Но он не позволял себе быть втянутым в разнообразные религиозные споры, которые ему предлагались. У него не было мнения относительно конца света. Относительно второго пришествия. Эти вопросы были слишком велики для него. Он просто устал, вот и все. Он едва мог заставить себя приготовить завтрак. Да и не так уж он хотел есть. Вдобавок эта постоянная необходимость выбирать. Словно он должен был каждое утро проводить в мозгу какой-то многовариантный тест.
Кукурузные хлопья?
Многозерновые отруби?
Булочки?
Пончики?
Тосты?
Яйца?
Вкрутую?
Всмятку?
В мешочек?
Слишком много выборов он должен был сделать ещё до кофе. И даже кофе был проблемой. Шесть чашек – не слишком ли это много? Четыре – не слишком ли мало? Он ловил себя на том, что зависает над кофеваркой, размышляя – две? шесть? Вся эта методика отмеривания необходимого количества ложек была, должно быть, состряпана каким-нибудь учителем латыни, находившим удовольствие в исключениях из правил склонения существительных. Он знал, что надо класть одну мерную ложку на две чашки. Он знал, что надо считать чашки по две. Но ему необходимо было делать это вслух, чтобы не сбиться.
– Две… Четыре… Шесть…
– Папа, – повторил сын.
Он посмотрел на мерную ложку, потом на резервуар. Налил ли он воды? Как правильно – сначала наливать воду, а потом класть кофе, или наоборот? Его жена всегда сперва наливала воду.
И – ну вот – опять он думает о своей жене. И чувствует себя виноватым за все мелкие требования, которые предъявлял к ней, когда они были вместе.
Хотя почему-то было не так больно, когда он думал о ней таким образом: моя жена. Надо запомнить это.
«Моя жена справилась бы с этим лучше, чем я», – он обнаружил, что говорит это снова и снова всем, кто звонит ему по телефону. Действительно ли они подписались на «Шаманские новости»? Действительно ли они внесли щедрое пожертвование в Фонд Полиции в прошлом году? Человек на том конце провода, разумеется, предполагает, что он сделает это опять, хотя и не предлагает этого прямо.
Затем кто-то звонит в дверь, и вот он смотрит на хорошо одетого чернокожего, протягивающего ему брошюру, на обложке которой печальный Христос стоит на облаке и показывает свои стигматы, словно говоря: «А вы так пробовали? Знаете, что я вам скажу… – в этом нет ничего интересного».
Чернокожий поглядел на мерную ложку, которую Дэниел все ещё держал в руке.
– Простите, сэр. Я не хотел прерывать ваш завтрак, – его слова выходили наружу облачками пара. Было очень холодно.
Какой вежливый человек.
– Это моя вина, – сказал Дэниел. – Я слишком долго спал. Послушайте, вы, наверное, сможете мне помочь. Ведь на одну мерную ложку считается две чашки, правильно?
Человек посмотрел на него. Что-то в нем внезапно показалось Дэниелу очень знакомым.
– Я хочу сказать, это ведь не зависит от того, купил ты просто обжаренный кофе или какую-нибудь из этих экзотических смесей, не так ли?
– Простите? – переспросил человек. Да, очень знакомый. Что-то в этой розовой изнанке его чёрной руки, в ладони.
– Да, конечно, – он кивнул, – они ужасно дорогие, – он кивнул ещё раз. – По крайней мере, я так думаю. Видите ли, моя жена купила эту последнюю банку на пробу. Мы поменяли «Максвелл хаус» на особую перуанскую смесь и, говоря по правде, – он рассмеялся, – мне кажется, я так и не уловил, какие тут требуются пропорции.
– Сэр? – сказал чернокожий с сердечной улыбкой. – Считаете ли вы, что в наши дни жизнь стала лучше, чем десять лет назад? – Его кофейного цвета лоб покрылся глубокими морщинами от неподдельного интереса. Как гофрированная консервная банка. Дэниел поймал себя на том, что ждёт, когда морщины исчезнут.
– Десять лет – это слишком большой срок, чтобы можно было обобщать, – начал он. – Я имею в виду, весь этот счёт на десятилетия… Ну, знаете, девяностые, восьмидесятые, нулевые… Это слишком большое допущение, вам не кажется? Думать, что время делится на периоды так, как мы это себе представляем?
Чернокожий сглотнул.
– Я не отвечаю на ваш вопрос. Знаю. Я… Я… Понимаете, я недавно перенёс утрату, и для меня сейчас сложно выносить абстрактные суждения.
Чернокожий терпеливо кивнул. Его нагрудный карман оттопыривался, в нем лежало что-то размером с кроличью лапку.
Десять лет назад, думал Дэниел. Это получается, скажем, за два года до рождения Шона.
Потом включилась память.
Вспоминать счастье. Это тяжело. Это то, о чем не говорят. Но это возможно. Что ж, ему было что вспомнить.
Я не должен думать о Джулии, подумал он. Не должен…
Но затем он начал думать о ней, прежде, чем смог остановиться. Это было как грех, как тяга к сигарете. Неотвратимое желание. Ты делаешь все, чтобы думать о чем-нибудь другом, но выходит так, что это единственное, о чем ты можешь думать. Как этот британский шпион у Ле Карре – как он вёл себя под пыткой.
Память о счастье была чем-то вроде пытки, которую он не мог прекратить.
Он не собирался думать о ней. Он не собирался вспоминать ощущение её руки у себя на поясе, их интимные взгляды, незаметные для мира, солнечный свет, играющий рыжиной её тонких волос, её крупный нос, светлый пушок на её высоких скулах – её лицо в его ладонях, её маленькое лицо в его ладонях…
Их занятия любовью были в особенности тем, что он просто не должен был вспоминать.
Они были так счастливы, что он заранее чувствовал неприязнь к их ребёнку, ещё до того, как он родился. Это было его первой реакцией, когда она сказала ему, что носит в себе дитя – он почувствовал слабость. «Милый… Мы беременны. Прости». Он подумал: ну вот и все. Приехали. Наше время кончилось.
И, разумеется, он был не прав. Их ребёнок, как и все остальное, означал новые радости, новые страдания и страхи, и то и другое – яркое и неожиданное. Их сын был счастливой случайностью. Ошибкой в их расчётах. Какой-то погрешностью овуляционной методики контроля рождаемости. Сегодня он уже не мог вспомнить, почему они избрали эту методику. Возможно, потому что она была естественной? У Джулии был пунктик относительно всего естественного. Траволечение. Витамины, от которых мочишься зелёным. «Да ради бога, возьми да прими „Никвил“, – говорил он. Но она противилась так, как будто он предлагал ей понюхать кокаина: „Ты что, это же сплошной алкоголь!“
Ну и вот. Они получили, что хотели. Они были естественны. Они были беременны.
Ирония была в том, что это он хотел завести семью. Он доставал этим Джулию долгие годы.
Он любил Шона с того дня, когда тот выбрался из неё и посмотрел ему в глаза, как будто желая сказать: «Ты? И ты тоже здесь, снаружи?» И то же изумлённое выражение лица было у него на объявлении о рождении ребёнка, которое они разослали по знакомым: ЭТО МАЛЬЧИК!!! ШОН СЕБАСТЬЯН ГЛИНН. Среднее имя было изобретением Джулии.
Воспоминания, как он узнал, были опасной вещью. Каждое воспоминание обжигало его. Каждое – тлеющий уголь страдания, к которому он мог обратиться в любой момент, вытащить его из мешка своей памяти и держать на своей ладони столько, сколько ему угодно. Разумеется, кроме последних дней. Из последних дней он мог вспомнить только их поездку во Флориду. Все, что произошло после этого, было сплошным расплывчатым пятном.
Это было что-то вроде изгнания – его горе. Место, куда он был помещён, как на необитаемый остров, в сопровождении лишь самого себя. Он не мог себе представить, что уйдёт отсюда. Когда-нибудь он должен будет покинуть этот остров, он знал это. Но куда он пойдёт?
Дэниел опять куда-то уплывал. Человек задал ему вопрос. Вежливого чернокожего не интересовало его несчастье.
– Ещё раз, о чем вы спрашивали? Что-то про десятилетия?
Чернокожий рассматривал лоб Дэниела. Может быть, он тоже был покрыт морщинами?
– Как вы… Как вы думаете, жизнь сейчас стала легче или тяжелее? Чем она была десять лет назад?
Дэниел кивнул, исследуя глубину вопроса.
– Видите ли… Должен признаться, она стала гораздо тяжелее. Гораздо тяжелее. Да, я должен признаться, что это так. Видите ли, я потерял жену, и ещё все эти проблемы с кофе…
Человек посмотрел на него.
– Понимаете, это был несчастный случай.
– Простите, мне очень жаль.
– Ничего особенного. Если я и ошибусь на одну-две ложки, это ещё не конец света.
Человек выглядел так, как будто понял какой-то намёк, но колебался, не зная, как на него ответить.
– Я не хотел вас обидеть, – запоздало прибавил Дэниел.
– Сэр. Благодарю вас за то, что уделили мне время. Я приду в другой день. Могу ли я оставить вам кое-что из нашей литературы? – Чернокожий вытащил тощий свёрток брошюр, похожих на купоны, которые выдавали в магазине при покупке – Дэниел сразу засовывал их в микроволновку, будучи не в силах разбираться в них, производить сравнительную оценку пятидесятипроцентной скидки на чистку ковров и бесплатного рулона фотоплёнки за каждые три проявленных. Математические вычисления пугали его.
– Благодарю вас, я непременно положу их к своим книгам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36