В пьяном виде их посетители были податливыми; трезвые, они были невыносимы. Так что проститутки добились возобновления прежних рационов для себя и послужили причиной сходного требования от жен, которым было легче, чем проституткам, в том плане, что они страдали от буйства только одного мужчины. Hay согласился с этими доводами и восстановил прежний рацион мужчины в размере бутылки в день.
Дни Мейнарда проходили в скучной рутине. Утром его будила Бет и уговаривала обслужить ее сексуально. Как бы ни был он против – а в душе он всегда был против, так как каждый акт потенциально являлся актом, дающим жизнь ее телу и, следовательно, забирающим жизнь из его тела, – она угрожала, улещивала его, щипала, растирала, массировала, пока, неизбежно, не добивалась своего.
Его чувства к ней были двойственными – она спасла ему жизнь; он отплатил ей, попытавшись бежать и причинив ей боль, и от этого он испытывал чувство вины. Ее заступничество было порождено чистым эгоизмом, и, обслуживая ее, он выполнял свою часть договора, а поэтому считал, что свои обязанности он выполняет честно. Интимные отношения стали создавать какую-то (если не сказать больше) степень привязанности; она была требовательной – но заботливой, ненасытной – но нежной. Она была проста, открыта, и полностью поглощена своим крестовым походом за достижение идеального положения в Сообществе.
Или по причине неспособности, или намеренно, она отказывалась обсуждать жизнь, текущую за пределами острова. Она утверждала, что ничего не знает о своем существовании до того, как оказалась на острове, но Мейнард был уверен, что провал в ее памяти был прямым результатом железной решимости уничтожить все, что могло помешать ее выживанию и успеху в рамках законов и традиций. Воспоминания порождают тоску, которая, в свою очередь, вызовет бесплодные мечты. Лучше не иметь воспоминаний.
Она не позволяла Мейнарду говорить о внешнем мире, не были под запретом только разговоры о его семье. С большим вниманием слушала она его рассказы о жене – но не о том, что она носит, что делает, а о том, что она за человек – нежный или холодный, резкий или терпеливый. И она хотела знать все о том, как растить ребенка. Разговоры всегда сводились к этому – чего она достигнет как мать. Она на самом деле очень заботилась о ребенке, который еще только должен был появиться, и Мейнарду ее тревоги казались трогательными.
Однажды он обратился к ней с просьбой помочь ему бежать, поработать с ним ночью, чтобы построить плот или лодку. Он обещал взять ее с собой, и позаботиться о том, чтобы ребенок родился в лучшем родильном доме, и бесконечно поддерживать ее материально.
Она, рассердившись, обвинила его в том, что он нарушает правила. Он не мог сказать, была ли ее ярость настоящей, или то было проявлением замешательства, вызванного тем, что он посеял нежелательные сомнения в идеально устроенном саду ее мыслей. Он попытался объяснить, что с его точки зрения, любые действия оправданы, если они направлены на то, что он хочет жить. Она ответила ему, что он понапрасну сотрясает воздух, и запретила ему поднимать этот вопрос в дальнейшем.
Он решил, что ее нежелание, хотя бы отчасти, было основано на глубоком страхе перед неизвестностью. До того, как он мог хотя бы надеяться, что она выслушает его в следующий раз, ему придется – каким-либо способом, исподволь – убедить ее, что она сможет выжить и в других краях.
После занятия, которое она называла “утренним размножением”, она его кормила. Мейнард научился никогда не смотреть на еду, всегда задерживать дыхание перед тем, как взять ее в рот (блокируя таким образом органы вкуса), и напевать во время жевания, чтобы не услышать, как однажды случилось, хруст птичьего черепа на зубах. Если Бет случайно отворачивалась, когда он ел, он спешил выбрать из своего горшка насекомых и слизняков, но она обычно наблюдала за каждым его глотком. Она походила на утонченную хозяйку кошки, полную решимости поддерживать в своей любимице состояние наилучшего здоровья.
Они всегда совершали утреннюю прогулку, наблюдая, как конопатят и смолят корпуса судов, шьют паруса, как женщины стирают, кипятя одежду в морской воде, собирают корни и птичьи яйца; смотрели на пастуха, возившегося с травами и растиравшего коров, чтобы отелы были удачными, на свинаря – молодого человека, который ослеп, как сказали Мейнарду, при взрыве аккумулятора, облившего его кислотой, – тот сидел на корточках в загородке для свиней и горевал по случаю печального состояния его подопечных, и на Hay и Хиссонера, сидевших, скрестив ноги, на выступавшем в море утесе и ждавших от своих разведчиков знака об успехе.
Бет проводила его и мимо оружейного хранилища – хижины, всегда охраняемой, расположенной рядом с хижиной Hay, – но только тогда, когда детей там не было. Он умолял ее позволить ему посмотреть на Юстина, даже издалека и из прикрытия, но она всегда мягко ему отказывала. Для него Юстина не существует, говорила она, он теперь другой человек. Эллиптические доводы Мейнарда, типа: “Если я мертв, а он – другой человек, то он не увидит меня, а я не узнаю его, что же здесь страшного?” – она всегда отвергала с молчаливой улыбкой.
Большую часть дня он проводил прикованным к крыше хижины (шифр на комбинационном замке был изменен) и писал, опуская заостренное перо в горшок с рыбьей кровью (для интенсивности цвета), смешанной с соком ягод (для того, чтобы записи сохранялись надолго), – писал историю рода Л’Оллонуа на свитке коричневой оберточной бумаги, позаимствованной, как он предположил, с какого-нибудь несчастного судна. Эта писанина была нудной работой, но она отвлекала его от бесконечных поисков путей побега.
Ему казалось, что он обдумал все возможные варианты, и все, о чем он думал, казалось или фантазией, или самоубийством. Все его планы начинались с того, что он избавится от цепи на шее. Это он сделал бы или открыв замок отмычкой, или, если будет необходимо, разломав хижину и унеся цепь с собой. Украсть лодку было сомнительно, и если бы даже это ему удалось, он не мог быть уверен, удастся ли ему освободить Юстина. Если бы он смог раздобыть лодку и добраться до Юстина, он мог бы провертеть дыры в остальных лодках, и, сделав их временно бесполезными, уплыть. Но он видел, насколько быстро может быть починена поврежденная лодка, и с каким умением эти люди разбирались в ветрах и приливах. Его схватят, не успеет он проплыть и мили.
Его план должен быть совершенным, без фактора риска. Другого шанса ему не представится – его сразу же убьют. Перспектива собственной смерти волновала его все меньше и меньше; свой конец он стал считать почти неизбежным. Но его конец стал бы концом и для Юстина – не физическим концом, но потерей всякой надежды, обреченностью на лишенную надежд жизнь. Эти сантименты в самом себе ему не нравились – он хотел стремиться к бессмертию, хотел стремиться изменить мир. И больше всего он хотел, чтобы у Юстина была возможность выбора.
Постоянно он думал о том, не помолиться ли ему, но чувствовал себя придурочным лицемером. Нечто подобное он испытывал в детстве: “Господи, если я сдам этот экзамен (или договорюсь о свидании с Сьюзи, или что угодно), то клянусь, что я...”. Как только кризисная ситуация проходила, молитва оказывалась забытой.
Что он будет делать, если спасется? Изменит ли он свою жизнь? Он этого не знал. Он будет ценить ее гораздо больше, это точно, каждую минуту он будет считать драгоценной – не как что-то такое, что нужно хранить и беречь, только ради нее самой, но как нечто, что нужно наполнить переживаниями и познанием. Он потерял способность удивляться; он постарается ее вернуть, и сохранить для Юстина. Но думы эти думать легко и просто. Перед ним же стояла трудная проблема: как спастись с этого дьявольского острова?
Он подумывал, не выкрасть ли радиопередатчик из хижины Hay. Если, как он читал в Законе, за передачу сигналов полагалось наказание, то это должно означать, что по этому передатчику что-то передать было можно. Но, если даже принять, что он сможет совладать с охранником – “А что я, – подумал он, чуть не рассмеявшись, – смог бы предложить ему?” – С кем связаться? Что сообщить? Можно было послать сигнал SOS всем судам, дав при этом широту и долготу (которые ему пришлось бы назвать наугад). Можно было бы попробовать связаться с Морской Службой в Майами или Нассау. Но для того, чтобы обеспечить связь через пятьсот или тысячу километров водной поверхности при переменной погоде, требуется передатчик немалой мощности с комплектом батарей.
Размышления Мейнарда всегда заканчивались слабой надеждой на то, что их, может быть, кто-нибудь ищет. Когда он ловил себя на этой мысли, он понимал, что пора дать отдых своей голове. Никто его не будет искать, потому что никого особо не заботило случившееся с ним – эта мысль его слегка огорчала, но ничуть не удивляла. Ни перед кем у него не было никаких обязательств, и ему никто ничем не был обязан. Его исчезновение приведет в ярость Хиллера, так как причинит ему массу неудобств, и возмутит пару издателей других журналов, которые ждут от него статей. Больше его некому ждать, но это его не очень-то тревожило. Его беспокоил именно тот факт, что это его не тревожит. Он решил, что – Бог свидетель – жизнь представляет собой нечто гораздо большее, чем просто стремление выжить, и посмеялся над собой из-за того, что только сейчас пришел к этому выводу.
Единственной их надеждой была Девон. Она, должно быть, уже рвет и мечет. Она, вероятно, потребовала мобилизовать полицию, позвонила в Белый Дом, и угрозами довела Хиллера до сумасшествия. Мейнард беспокоился только о том, что ее шумиха не принесет никакого результата, пока не будет слишком поздно.
* * *
В конце дня Бет купала Мейнарда в океане, кормила его, и снова вела на прогулку.
Однажды вечером они наткнулись на Hay, сидевшего в одиночестве на обрыве над бухтой, и смотревшего, как два его пинаса стремятся поймать хотя бы дуновение ветра, чтобы вернуться домой. Бет дернула цепь, чтобы побудить его продолжать путь, но Мейнард воспротивился. Услышав звон цепи. Hay обернулся.
– Просто проходили мимо, – извинилась Бет. – Сейчас уходим.
Мейнард ожидал, что, коротко кивнув. Hay опять обратит взор на море. Вместо этого он спросил:
– Как твоя писанина?
– Понемножку с каждым днем.
– Теперь ты знаешь о нас все, что можно знать.
– Едва ли. Я знаю ответы на некоторые “что” – что делать, как вы сюда попали, чем вы живете, – но не знаю ответов ни на одно “почему” – к примеру, почему вы здесь живёте, зачем делаете то, что делаете, почему вас никто до сих не обнаружил.
– Слишком много вопросов, сначала средний: мы делаем то, что делаем, чтобы жить. Жить – это оставаться живым. Почему нас никто не обнаружил? Мы принимаем все меры предосторожности. К нам никто не приезжает; приезжаем к ним мы.
Жестом Мейнард указал на два пинаса.
– И никто ни разу не вышел в море по своей воле, не попытался бежать?
– Бывало, но всегда безуспешно. Один человек следит за Другим, и в каждой лодке есть человек – один, по меньшей мере, – не раз и не два обязанный мне жизнью. Но дело не в этом. Куда им бежать?
– В неизвестное. Оно в любом случае может быть лучше, чем это.
– Нет никакого неизвестного. Они знают, что там. Их научили. У некоторых – таких, как Тюэ-Барб, – сохранились воспоминания, но время позволит нам выставить их в истинном свете.
– Да что они знают о той жизни?
– Правительства, состоящие из коварных мошенников и проклятых негодяев, из которых половина занята тем, что стремится сохранить свой кусок, а другая половина – тем, что пытается свергнуть первых, дабы иметь возможность проводить в жизнь свое собственное негодяйство. Нищета, голод, дармоеды, служащие правителям, которых они не знают. Так было всегда, и так оно и будет продолжаться.
– А что вы имеете здесь? Нищета, болезнь, тяжелая работа...
– Свобода...
– Свобода в чем? Убивать людей?
– Убивать, убивать... почему смерть тебя так заботит? Взрывается гора, и гибнут тысячи, река выходит из берегов, и гибнут тысячи; один народ идет войной против другого, и гибнут миллионы. Это считается естественным. Но административная смерть, – Hay провел пальцем по горлу, – заставляет праведников неистовствовать, в то время как на самом деле это так же естественно, как и все другое, – чистый, быстрый и безошибочный способ вырезать болячку, жизненно важная хирургия. Тот, кто игнорирует гниющую рану, надеясь, что она пройдет сама по себе, отравляет себя целиком. Отрежь, прижги и разделайся с ней.
– Я не могу с этим согласиться.
Hay громко расхохотался.
– Говорит нарыв хирургу: “Я не могу с этим согласиться”. “Это самая нечестная мера”. С чем ты можешь согласиться и с чем не можешь, меня не интересует. Как и тебя. Это будет сделано.
– Какой цели это послужит?
– Мы избавимся от тебя, от назойливости, и – главное – от смуты в сердцах.
– И от хроникера, – с надеждой заметил Мейнард. – Вам нужен человек, чтобы писать вашу историю.
– Но не такой, чье мышление отравлено насквозь, с установившимися понятиями. Если потребуется, я обучу кого-нибудь.
– Как долго, по-твоему, это все может продолжаться?
Hay пожал плечами.
– День, год, век. Кто знает? Утверждают, что это окончилось триста лет назад, но это не так.
– Но с этим будет покончено.
– Конечно. Когда будет, тогда и будет. Я простой человек, и у меня простая задача, какая была у моего отца и будет у моего сына, – поддерживать жизнь одного поколения.
– Сколько лет твоему сыну?
– У меня нет сына.
– Как же тогда... – Слова Мейнарда были прерваны рывком цепи.
Hay улыбнулся Бет.
– Ничего, Гуди. – Он обратился к Мейнарду. – У меня был сын. Его мать умерла при родах – это самое лучшее предзнаменование, потому что это значит, что вся ее сила, – а не только часть ее, – перешла в тело ребенка. Он был убит в схватке.
– Сколько лет ему было?
– Десять. Его готовили к...
– Десять? Он сражался в десять лет?
– Само собой. В тринадцать он стал бы мужчиной. Он сражался хорошо, но был неосторожен. Он слишком хотел угодить. Поэтому погиб.
Пинасы, один за другим, скользнули в бухту. Hay встал и размял ноги.
– Я размышлял кое о чем, – сказал он. – Мне нет необходимости спрашивать тебя; нет необходимости тебе об этом сообщать. Но я думаю, что это может тебя обрадовать, поэтому скажу.
“Временная отсрочка”, – подумал Мейнард и ответил:
– Пожалуйста, скажи.
– Когда ты выполнишь свою задачу с Гуди, и будешь отправлен по назначению, то, думаю, я усыновлю Тюэ-Барба. Мне кажется – в нем есть задатки вождя.
Мейнард стоял, пораженный.
Hay похлопал его по плечу.
– Я думал, тебе это должно понравиться, – сказал он и стал спускаться вниз, к бухте.
* * *
Мейнард внезапно проснулся от какого-то звука в темноте. Это был звук рога – глухой, монотонный и печальный – именно такой звук, как представлял себе Мейнард, сзывал на бой библейские воинства.
Бет была уже на ногах. Поспешно обернув цепь вокруг его шеи, она жестом указала ему на дверь.
– Что за...?
– Охота. Иди!
– Ночью?
– Иди, – она его лягнула. – Десятая часть этой добычи моя. Уж я-то не опоздаю.
Она поспешно двинулась вперед, и он шел за ней по пятам.
Ночь уже почти прошла; между кустами он различал отсветы зари. Он слышал кашель, чиханье, приглушенные ругательства и треск ломаемых веток, когда другие бежали по тропинкам.
Показалась поляна, и Бет перешла на шаг. Другие женщины остановились на краю поляны, но Бет – очевидно потому, что ей принадлежала часть добычи – было позволено выйти вперед, взяв с собой Мейнарда.
Hay стоял перед своей хижиной, перепоясанный двумя кобурами с пистолетами, за поясом у него были кинжал и абордажная сабля. Рядом с ним стоял Хиссонер, а перед ними – Мануэль и Юстин. В песок был воткнут светивший вверх фонарик, в глазах Юстина отражались страх и возбуждение.
В центре круга стоял огромный котел, и, увидев, что все в сборе, Хиссонер сделал шаг вперед и высыпал в котел порох из порохового рожка.
– Пейте, – сказал он, помешивая содержимое котла, – чтобы каждый из вас обладал силой десятерых, чтобы вы добились славы ради Сообщества и ради себя, и чтобы у вас не было страха. Аминь.
Каждый мужчина торжественно отведал из котла, опустив в него чашку или шляпу, или собственные руки. Мужчины кашляли, брызгались, смеялись, хлопали друг друга по спине и пили снова.
Hay пригласил к котлу обоих мальчиков. Мейнард понял, что Мануэль знал, чего нужно ожидать: он задержал дыхание, плеснул жидкость себе в рот. Он задохнулся, глаза его заслезились. К удивлению Мейнарда, он выпил и во второй раз, как будто бы знал, что ему потребуется вся храбрость, которую дает алкоголь.
Мейнард надеялся, что, перед тем как пить, Юстин взглянет на него; он хотел обменяться с ним улыбкой или подмигиваньем, – отчасти потому, что ему хотелось поддержать и ободрить мальчика, но главное, он хотел увериться в том, что связь между ними не ослабла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Дни Мейнарда проходили в скучной рутине. Утром его будила Бет и уговаривала обслужить ее сексуально. Как бы ни был он против – а в душе он всегда был против, так как каждый акт потенциально являлся актом, дающим жизнь ее телу и, следовательно, забирающим жизнь из его тела, – она угрожала, улещивала его, щипала, растирала, массировала, пока, неизбежно, не добивалась своего.
Его чувства к ней были двойственными – она спасла ему жизнь; он отплатил ей, попытавшись бежать и причинив ей боль, и от этого он испытывал чувство вины. Ее заступничество было порождено чистым эгоизмом, и, обслуживая ее, он выполнял свою часть договора, а поэтому считал, что свои обязанности он выполняет честно. Интимные отношения стали создавать какую-то (если не сказать больше) степень привязанности; она была требовательной – но заботливой, ненасытной – но нежной. Она была проста, открыта, и полностью поглощена своим крестовым походом за достижение идеального положения в Сообществе.
Или по причине неспособности, или намеренно, она отказывалась обсуждать жизнь, текущую за пределами острова. Она утверждала, что ничего не знает о своем существовании до того, как оказалась на острове, но Мейнард был уверен, что провал в ее памяти был прямым результатом железной решимости уничтожить все, что могло помешать ее выживанию и успеху в рамках законов и традиций. Воспоминания порождают тоску, которая, в свою очередь, вызовет бесплодные мечты. Лучше не иметь воспоминаний.
Она не позволяла Мейнарду говорить о внешнем мире, не были под запретом только разговоры о его семье. С большим вниманием слушала она его рассказы о жене – но не о том, что она носит, что делает, а о том, что она за человек – нежный или холодный, резкий или терпеливый. И она хотела знать все о том, как растить ребенка. Разговоры всегда сводились к этому – чего она достигнет как мать. Она на самом деле очень заботилась о ребенке, который еще только должен был появиться, и Мейнарду ее тревоги казались трогательными.
Однажды он обратился к ней с просьбой помочь ему бежать, поработать с ним ночью, чтобы построить плот или лодку. Он обещал взять ее с собой, и позаботиться о том, чтобы ребенок родился в лучшем родильном доме, и бесконечно поддерживать ее материально.
Она, рассердившись, обвинила его в том, что он нарушает правила. Он не мог сказать, была ли ее ярость настоящей, или то было проявлением замешательства, вызванного тем, что он посеял нежелательные сомнения в идеально устроенном саду ее мыслей. Он попытался объяснить, что с его точки зрения, любые действия оправданы, если они направлены на то, что он хочет жить. Она ответила ему, что он понапрасну сотрясает воздух, и запретила ему поднимать этот вопрос в дальнейшем.
Он решил, что ее нежелание, хотя бы отчасти, было основано на глубоком страхе перед неизвестностью. До того, как он мог хотя бы надеяться, что она выслушает его в следующий раз, ему придется – каким-либо способом, исподволь – убедить ее, что она сможет выжить и в других краях.
После занятия, которое она называла “утренним размножением”, она его кормила. Мейнард научился никогда не смотреть на еду, всегда задерживать дыхание перед тем, как взять ее в рот (блокируя таким образом органы вкуса), и напевать во время жевания, чтобы не услышать, как однажды случилось, хруст птичьего черепа на зубах. Если Бет случайно отворачивалась, когда он ел, он спешил выбрать из своего горшка насекомых и слизняков, но она обычно наблюдала за каждым его глотком. Она походила на утонченную хозяйку кошки, полную решимости поддерживать в своей любимице состояние наилучшего здоровья.
Они всегда совершали утреннюю прогулку, наблюдая, как конопатят и смолят корпуса судов, шьют паруса, как женщины стирают, кипятя одежду в морской воде, собирают корни и птичьи яйца; смотрели на пастуха, возившегося с травами и растиравшего коров, чтобы отелы были удачными, на свинаря – молодого человека, который ослеп, как сказали Мейнарду, при взрыве аккумулятора, облившего его кислотой, – тот сидел на корточках в загородке для свиней и горевал по случаю печального состояния его подопечных, и на Hay и Хиссонера, сидевших, скрестив ноги, на выступавшем в море утесе и ждавших от своих разведчиков знака об успехе.
Бет проводила его и мимо оружейного хранилища – хижины, всегда охраняемой, расположенной рядом с хижиной Hay, – но только тогда, когда детей там не было. Он умолял ее позволить ему посмотреть на Юстина, даже издалека и из прикрытия, но она всегда мягко ему отказывала. Для него Юстина не существует, говорила она, он теперь другой человек. Эллиптические доводы Мейнарда, типа: “Если я мертв, а он – другой человек, то он не увидит меня, а я не узнаю его, что же здесь страшного?” – она всегда отвергала с молчаливой улыбкой.
Большую часть дня он проводил прикованным к крыше хижины (шифр на комбинационном замке был изменен) и писал, опуская заостренное перо в горшок с рыбьей кровью (для интенсивности цвета), смешанной с соком ягод (для того, чтобы записи сохранялись надолго), – писал историю рода Л’Оллонуа на свитке коричневой оберточной бумаги, позаимствованной, как он предположил, с какого-нибудь несчастного судна. Эта писанина была нудной работой, но она отвлекала его от бесконечных поисков путей побега.
Ему казалось, что он обдумал все возможные варианты, и все, о чем он думал, казалось или фантазией, или самоубийством. Все его планы начинались с того, что он избавится от цепи на шее. Это он сделал бы или открыв замок отмычкой, или, если будет необходимо, разломав хижину и унеся цепь с собой. Украсть лодку было сомнительно, и если бы даже это ему удалось, он не мог быть уверен, удастся ли ему освободить Юстина. Если бы он смог раздобыть лодку и добраться до Юстина, он мог бы провертеть дыры в остальных лодках, и, сделав их временно бесполезными, уплыть. Но он видел, насколько быстро может быть починена поврежденная лодка, и с каким умением эти люди разбирались в ветрах и приливах. Его схватят, не успеет он проплыть и мили.
Его план должен быть совершенным, без фактора риска. Другого шанса ему не представится – его сразу же убьют. Перспектива собственной смерти волновала его все меньше и меньше; свой конец он стал считать почти неизбежным. Но его конец стал бы концом и для Юстина – не физическим концом, но потерей всякой надежды, обреченностью на лишенную надежд жизнь. Эти сантименты в самом себе ему не нравились – он хотел стремиться к бессмертию, хотел стремиться изменить мир. И больше всего он хотел, чтобы у Юстина была возможность выбора.
Постоянно он думал о том, не помолиться ли ему, но чувствовал себя придурочным лицемером. Нечто подобное он испытывал в детстве: “Господи, если я сдам этот экзамен (или договорюсь о свидании с Сьюзи, или что угодно), то клянусь, что я...”. Как только кризисная ситуация проходила, молитва оказывалась забытой.
Что он будет делать, если спасется? Изменит ли он свою жизнь? Он этого не знал. Он будет ценить ее гораздо больше, это точно, каждую минуту он будет считать драгоценной – не как что-то такое, что нужно хранить и беречь, только ради нее самой, но как нечто, что нужно наполнить переживаниями и познанием. Он потерял способность удивляться; он постарается ее вернуть, и сохранить для Юстина. Но думы эти думать легко и просто. Перед ним же стояла трудная проблема: как спастись с этого дьявольского острова?
Он подумывал, не выкрасть ли радиопередатчик из хижины Hay. Если, как он читал в Законе, за передачу сигналов полагалось наказание, то это должно означать, что по этому передатчику что-то передать было можно. Но, если даже принять, что он сможет совладать с охранником – “А что я, – подумал он, чуть не рассмеявшись, – смог бы предложить ему?” – С кем связаться? Что сообщить? Можно было послать сигнал SOS всем судам, дав при этом широту и долготу (которые ему пришлось бы назвать наугад). Можно было бы попробовать связаться с Морской Службой в Майами или Нассау. Но для того, чтобы обеспечить связь через пятьсот или тысячу километров водной поверхности при переменной погоде, требуется передатчик немалой мощности с комплектом батарей.
Размышления Мейнарда всегда заканчивались слабой надеждой на то, что их, может быть, кто-нибудь ищет. Когда он ловил себя на этой мысли, он понимал, что пора дать отдых своей голове. Никто его не будет искать, потому что никого особо не заботило случившееся с ним – эта мысль его слегка огорчала, но ничуть не удивляла. Ни перед кем у него не было никаких обязательств, и ему никто ничем не был обязан. Его исчезновение приведет в ярость Хиллера, так как причинит ему массу неудобств, и возмутит пару издателей других журналов, которые ждут от него статей. Больше его некому ждать, но это его не очень-то тревожило. Его беспокоил именно тот факт, что это его не тревожит. Он решил, что – Бог свидетель – жизнь представляет собой нечто гораздо большее, чем просто стремление выжить, и посмеялся над собой из-за того, что только сейчас пришел к этому выводу.
Единственной их надеждой была Девон. Она, должно быть, уже рвет и мечет. Она, вероятно, потребовала мобилизовать полицию, позвонила в Белый Дом, и угрозами довела Хиллера до сумасшествия. Мейнард беспокоился только о том, что ее шумиха не принесет никакого результата, пока не будет слишком поздно.
* * *
В конце дня Бет купала Мейнарда в океане, кормила его, и снова вела на прогулку.
Однажды вечером они наткнулись на Hay, сидевшего в одиночестве на обрыве над бухтой, и смотревшего, как два его пинаса стремятся поймать хотя бы дуновение ветра, чтобы вернуться домой. Бет дернула цепь, чтобы побудить его продолжать путь, но Мейнард воспротивился. Услышав звон цепи. Hay обернулся.
– Просто проходили мимо, – извинилась Бет. – Сейчас уходим.
Мейнард ожидал, что, коротко кивнув. Hay опять обратит взор на море. Вместо этого он спросил:
– Как твоя писанина?
– Понемножку с каждым днем.
– Теперь ты знаешь о нас все, что можно знать.
– Едва ли. Я знаю ответы на некоторые “что” – что делать, как вы сюда попали, чем вы живете, – но не знаю ответов ни на одно “почему” – к примеру, почему вы здесь живёте, зачем делаете то, что делаете, почему вас никто до сих не обнаружил.
– Слишком много вопросов, сначала средний: мы делаем то, что делаем, чтобы жить. Жить – это оставаться живым. Почему нас никто не обнаружил? Мы принимаем все меры предосторожности. К нам никто не приезжает; приезжаем к ним мы.
Жестом Мейнард указал на два пинаса.
– И никто ни разу не вышел в море по своей воле, не попытался бежать?
– Бывало, но всегда безуспешно. Один человек следит за Другим, и в каждой лодке есть человек – один, по меньшей мере, – не раз и не два обязанный мне жизнью. Но дело не в этом. Куда им бежать?
– В неизвестное. Оно в любом случае может быть лучше, чем это.
– Нет никакого неизвестного. Они знают, что там. Их научили. У некоторых – таких, как Тюэ-Барб, – сохранились воспоминания, но время позволит нам выставить их в истинном свете.
– Да что они знают о той жизни?
– Правительства, состоящие из коварных мошенников и проклятых негодяев, из которых половина занята тем, что стремится сохранить свой кусок, а другая половина – тем, что пытается свергнуть первых, дабы иметь возможность проводить в жизнь свое собственное негодяйство. Нищета, голод, дармоеды, служащие правителям, которых они не знают. Так было всегда, и так оно и будет продолжаться.
– А что вы имеете здесь? Нищета, болезнь, тяжелая работа...
– Свобода...
– Свобода в чем? Убивать людей?
– Убивать, убивать... почему смерть тебя так заботит? Взрывается гора, и гибнут тысячи, река выходит из берегов, и гибнут тысячи; один народ идет войной против другого, и гибнут миллионы. Это считается естественным. Но административная смерть, – Hay провел пальцем по горлу, – заставляет праведников неистовствовать, в то время как на самом деле это так же естественно, как и все другое, – чистый, быстрый и безошибочный способ вырезать болячку, жизненно важная хирургия. Тот, кто игнорирует гниющую рану, надеясь, что она пройдет сама по себе, отравляет себя целиком. Отрежь, прижги и разделайся с ней.
– Я не могу с этим согласиться.
Hay громко расхохотался.
– Говорит нарыв хирургу: “Я не могу с этим согласиться”. “Это самая нечестная мера”. С чем ты можешь согласиться и с чем не можешь, меня не интересует. Как и тебя. Это будет сделано.
– Какой цели это послужит?
– Мы избавимся от тебя, от назойливости, и – главное – от смуты в сердцах.
– И от хроникера, – с надеждой заметил Мейнард. – Вам нужен человек, чтобы писать вашу историю.
– Но не такой, чье мышление отравлено насквозь, с установившимися понятиями. Если потребуется, я обучу кого-нибудь.
– Как долго, по-твоему, это все может продолжаться?
Hay пожал плечами.
– День, год, век. Кто знает? Утверждают, что это окончилось триста лет назад, но это не так.
– Но с этим будет покончено.
– Конечно. Когда будет, тогда и будет. Я простой человек, и у меня простая задача, какая была у моего отца и будет у моего сына, – поддерживать жизнь одного поколения.
– Сколько лет твоему сыну?
– У меня нет сына.
– Как же тогда... – Слова Мейнарда были прерваны рывком цепи.
Hay улыбнулся Бет.
– Ничего, Гуди. – Он обратился к Мейнарду. – У меня был сын. Его мать умерла при родах – это самое лучшее предзнаменование, потому что это значит, что вся ее сила, – а не только часть ее, – перешла в тело ребенка. Он был убит в схватке.
– Сколько лет ему было?
– Десять. Его готовили к...
– Десять? Он сражался в десять лет?
– Само собой. В тринадцать он стал бы мужчиной. Он сражался хорошо, но был неосторожен. Он слишком хотел угодить. Поэтому погиб.
Пинасы, один за другим, скользнули в бухту. Hay встал и размял ноги.
– Я размышлял кое о чем, – сказал он. – Мне нет необходимости спрашивать тебя; нет необходимости тебе об этом сообщать. Но я думаю, что это может тебя обрадовать, поэтому скажу.
“Временная отсрочка”, – подумал Мейнард и ответил:
– Пожалуйста, скажи.
– Когда ты выполнишь свою задачу с Гуди, и будешь отправлен по назначению, то, думаю, я усыновлю Тюэ-Барба. Мне кажется – в нем есть задатки вождя.
Мейнард стоял, пораженный.
Hay похлопал его по плечу.
– Я думал, тебе это должно понравиться, – сказал он и стал спускаться вниз, к бухте.
* * *
Мейнард внезапно проснулся от какого-то звука в темноте. Это был звук рога – глухой, монотонный и печальный – именно такой звук, как представлял себе Мейнард, сзывал на бой библейские воинства.
Бет была уже на ногах. Поспешно обернув цепь вокруг его шеи, она жестом указала ему на дверь.
– Что за...?
– Охота. Иди!
– Ночью?
– Иди, – она его лягнула. – Десятая часть этой добычи моя. Уж я-то не опоздаю.
Она поспешно двинулась вперед, и он шел за ней по пятам.
Ночь уже почти прошла; между кустами он различал отсветы зари. Он слышал кашель, чиханье, приглушенные ругательства и треск ломаемых веток, когда другие бежали по тропинкам.
Показалась поляна, и Бет перешла на шаг. Другие женщины остановились на краю поляны, но Бет – очевидно потому, что ей принадлежала часть добычи – было позволено выйти вперед, взяв с собой Мейнарда.
Hay стоял перед своей хижиной, перепоясанный двумя кобурами с пистолетами, за поясом у него были кинжал и абордажная сабля. Рядом с ним стоял Хиссонер, а перед ними – Мануэль и Юстин. В песок был воткнут светивший вверх фонарик, в глазах Юстина отражались страх и возбуждение.
В центре круга стоял огромный котел, и, увидев, что все в сборе, Хиссонер сделал шаг вперед и высыпал в котел порох из порохового рожка.
– Пейте, – сказал он, помешивая содержимое котла, – чтобы каждый из вас обладал силой десятерых, чтобы вы добились славы ради Сообщества и ради себя, и чтобы у вас не было страха. Аминь.
Каждый мужчина торжественно отведал из котла, опустив в него чашку или шляпу, или собственные руки. Мужчины кашляли, брызгались, смеялись, хлопали друг друга по спине и пили снова.
Hay пригласил к котлу обоих мальчиков. Мейнард понял, что Мануэль знал, чего нужно ожидать: он задержал дыхание, плеснул жидкость себе в рот. Он задохнулся, глаза его заслезились. К удивлению Мейнарда, он выпил и во второй раз, как будто бы знал, что ему потребуется вся храбрость, которую дает алкоголь.
Мейнард надеялся, что, перед тем как пить, Юстин взглянет на него; он хотел обменяться с ним улыбкой или подмигиваньем, – отчасти потому, что ему хотелось поддержать и ободрить мальчика, но главное, он хотел увериться в том, что связь между ними не ослабла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26