А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Он только говорил о самой прогулке, о том, как он завтра будет гулять.
То есть гулять он, конечно, не может, но ведь дело не в словах; он будет сидеть на воздухе, на солнце, во дворе и даже на радостях закурит папироску-самокрутку из махорки – пропадай все пропадом, как говорится. Пусть они ходят, как дураки, по кругу, а он будет сидеть и смотреть на небо. Или вот что: папиросу он курить не станет. Это глупо – курить папиросу на воздухе. Ни к чему! Он лучше сорвет травинку и будет ее жевать. Боже мой, как давно он не жевал травинку, а ведь есть такие счастливцы, которые могут делать это хоть каждый день…
Он будет сидеть на земле, прямо на земле, а они пускай ходят кругом – ему что.
И если он побудет на воздухе, у него появится аппетит.
А как только он начнет есть, болезнь исчезнет сама собой. Все дело в аппетите, только в нем, не правда ли?
Чахотку надо заливать жирами, молоком, сметаной. Она боится пищи, как огня. И вот после прогулки…
К тому времени, когда заключенных обычно выводили на прогулку, Россол отвернулся к стене и прикрыл голову одеялом. То возбужденное состояние, в котором он был накануне вечером, сменилось апатией, полным упадком сил, равнодушием. Теперь он, видимо, понял, что ни о какой прогулке не может быть и речи, что каштанов ему не увидать, что все это мечты.
Несколько раз за утро Дзержинский окликал его, но он не отзывался, делая вид, что уснул, хоть, конечно, не спал и не думал спать.
Незадолго до прогулки Дзержинский подошел к Россолу, подергал его за одеяло и, когда Антон открыл злые глаза, сказал:
– Одевайся, иначе не успеем.
– Зачем мне одеваться?
– Пойдем на прогулку…
Секунду, не более, Россол смотрел в глаза Дзержинскому – старался понять, шутит он или говорит серьезно. И понял, что серьезно. Да и можно ли шутить такими вещами?
– Но я не удержусь на ногах, – сказал он, – я упаду.
И виноватым голосом добавил:
– Я теперь очень слаб, Яцек. У меня плохие ноги.
– Тебе не надо держаться на ногах, – сказал Дзержинский, – зачем тебе держаться на ногах, если я тебя понесу? Я буду твоими ногами, понял?
– Понял, – все еще виноватым, покорным тоном ответил Россол, – но ведь тебе будет тяжело.
– Одевайся и не болтай, – приказал Дзержинский. – Там увидим, тяжело или не тяжело.
Россол сел на лежаке и нагнулся за сапогами, но тотчас же свалился на свою соломенную подушку: от слабости закружилась голова. Дзержинский поднял с полу сапоги, сел рядом с Россолом и обнял его за плечи, чтобы он спокойнее и тверже себя чувствовал.
– Это ничего, – бормотал Россол, силясь натянуть сапог, – это ничего, это сейчас пройдет, все пройдет, это оттого, что я слишком резко вскочил. Но сейчас мне уже лучше, мне легче…
От волнения и от слабости лоб его покрылся испариной, он никак не мог ухватить рукой ушко сапога, не мог сунуть ногу в голенище, ему уже ни на что не хватало сил.
– Да ты не волнуйся, – как можно мягче и веселее говорил Дзержинский, – ты вовсе не так уж слаб, а просто ты волнуешься, вот у тебя и не ладятся сборы. Ну, успокойся! И не торопись! Возьми обеими руками за ушки и тяни. Взял? Ну видишь, как просто! Теперь второй сапог! И второй натянул – видишь, как хорошо! Теперь куртку. Где твоя куртка?
Одевая Россола, он делал вид, что Антон одевается сам, своими руками, он же, Дзержинский, тут ни при чем, он только успокаивает Россола, подает ему одежду и разговаривает с ним.
– Видишь, как хорошо, – говорил он, – вот ты и готов, совсем готов. Теперь встань, только не торопясь, обопрись на меня и встань. Вот так, хорошо, замечательно…
– Ноги не держат, – слабо произнес Россол, – совсем не могу стоять, Яцек…
С лязгом отворилась дверь, и в камеру вошел старший, Захаркин.
– На прогулку собирайтесь! Живо!
Увидав Россола, он спросил:
– А этот куда же? Ужели гулять?
– Гулять, – ответил Дзержинский.
– На допросы не может, а на прогулки может, – сказал Захаркин и вышел из камеры, не заперев за собой дверь.
Стоять Россол решительно не мог: у него кружилась голова, подкашивались ноги. Из плана Дзержинского – вести его на прогулку, обняв за талию и сильно поддерживая, – ничего не выходило. Надо было найти другой выход и без промедления: в коридоре Захаркин уже выстраивал арестантов – промедление грозило опозданием на прогулку.
А губы у Россола уже вздрагивали: во второй раз за эти сутки он расставался с мечтой о прогулке.
– Спокойно, Антон, – сказал Дзержинский, – сейчас все образуется. Сядь на койку.
– Зачем?
– Сядь, говорю!
Голос его звучал строго, почти повелительно. Такому голосу невозможно было не повиноваться.
– Теперь возьми меня за плечи! Нет, не за шею, а именно за плечи! А ноги давай сюда. Хорошо держишься?
– Хорошо…
– Держись, я поднимаюсь.
– Держусь.
Дзержинский выпрямился. Теперь он держал Россола на спине.
– Надорвешься, Яцек, – сказал Россол, – это чистое сумасшествие – то, что ты затеял!
– Сиди смирно, – посоветовал Дзержинский.
С бледным как мел, но совершенно счастливым Россолом за плечами Дзержинский вышел в коридор. Заключенные, уже выстроенные на прогулку в две серые шеренги, не сразу заметили в полутьме коридора ношу Дзержинского, а когда заметили, то как бы дрогнули – обе шеренги заколебались, задвигались и вновь замерли: из-за поворота бежал Захаркин и командовал:
– Смирно, равнение направо!
За старшим надзирателем двигались начальник тюрьмы и его помощник. Это было неприятно: начальник и помощник почти никогда не появлялись в это время.
Дзержинский стоял на левом фланге, начальство же появилось на правом и застряло: шел осмотр арестантов.
– Вы не робейте, товарищ, – сказал Дзержинскому его сосед, широкоплечий врач с висячими усами, – они вам ничего не скажут. Не посмеют!
– Положим, посмеют, – улыбнулся Дзержинский, – но я не робею. Авось как-нибудь.
Держать Россола на спине было очень тяжело: ширококостный и высокий Антон, несмотря на худобу, весил еще много. Дзержинский, сам ослабевший после стольких месяцев тюремной жизни, сейчас со своей ношей едва держался на ногах. Лицо его покрылось потом, сердце билось неровно, толчками. А начальство двигалось так медленно, что, казалось, никогда не будет конца этому стоянию в сыром полутемном коридоре с Антоном за плечами. И если бы он еще не волновался так ужасно!
Каждого арестанта начальник тюрьмы осматривал и обыскивал самолично: на прогулках довольно часто арестанты передавали друг другу письма, записки, даже книги, и начальник тюрьмы объявил этому обычаю войну. Пока что он ничего не нашел, и это его злило. Если весь обыск окажется безрезультатным, начальник останется в глупом положении.
Чем меньше оставалось необысканных арестованных, тем больше раздражался начальник тюрьмы. Теперь уже Дзержинский видел его бледное выбритое лицо, с большим носом и угловатыми бровями, его большой подбородок и кончики крахмального воротничка, выглядывающего из-под воротника мундира.
– А пачему у вас, пазвольте спрасить, – нажимая на букву «а», говорил начальник, – пачему у вас пуговицы аторваны? Вы что? Правил не знаете? Так мы вас живо! Захаркин! Трое суток карцера ему!
Теперь у каждого арестованного он находил какой-нибудь непорядок в одежде или в поведении: один не так стоял, другой посмел улыбнуться, третий держит руки в карманах, четвертый посмел попросить очки, отобранные на допросе.
– То есть как это отобранные?
– Следователь мой отобрал у меня очки, чтобы ускорить мое сознание, – говорил четвертый от Дзержинского арестант с тонким и умным лицом, – я же без очков ничего решительно не вижу. Прошу вас возвратить мне очки…
Но начальник тюрьмы уже не слушал. Теперь он увидел Дзержинского и вместе со своим помощником, прыщеватым молодым человеком, шел к Дзержинскому.
– Эта что ж такое? – спрашивал он, щуря глаза. – Эта шутка или как эта нада панимать? Сейчас же абоим встать смирна, – вдруг крикнул он, – сейчас же!
– Мой товарищ болен, как вам известно, – сказал Дзержинский, – и стоять не может.
– Я приказываю прекратить, – крикнул начальник, – я приказываю стоять смирна!
– Но он не может… – начал быстро Дзержинский.
– Молчать! – багровея и теряя всякую власть над собой, заорал начальник, – назад в камеру! Запрещаю! Захаркин, за самовольное выношение… вынесение… за самовольный вынос из камеры…
Он вдруг запутался и забыл то, что хотел сказать. В эту секунду в коридоре вдруг раздался звонкий голос Россола:
– Палач! Мы все равно тебя расстреляем! Палач!
Неизвестно, что произошло бы, не раскашляйся Россол в это время. Он закашлялся так, что отпустил Дзержинского и повалился головой вниз на щербатый каменный пол коридора, внезапно побелев донельзя и потеряв сознание. Но сосед Дзержинского, врач, успел подхватить голову Россола, так что он не ударился, и принял его от Дзержинского.
Захаркин схватил врача за руку и оттащил от Россола. Врач рванул руку. Россол все еще кашлял. Изо рта его текла узкая струйка алой крови.
– Все назад, в строй! – протяжно закричал начальник тюрьмы и расстегнул кобуру револьвера. – По местам!
Врач в это время уже стоял на коленях возле Россола.
Захаркин опять рванул его за шею.
– Отойдите, – сказал Дзержинский, – вон отсюда!
– Ты что? – оторопело спросил Захаркин. В его руке уже был револьвер.
– Все назад в строй, – продолжал кричать начальник, – или я буду стрелять!
Но никакого строя уже не было. Строй внезапно сломался. Начальник был в одном кольце арестантов, его прыщеватый помощник в другом, Захаркин в третьем. Кто-то тонким бешеным голосом кричал:
– Товарищи, бей палачей!
Лицо Захаркина сделалось серым.
– Спрячь револьвер, мерзавец, – сказал ему Дзержинский, – спрячь, пока тебя не убили.
А слева несся и несся бешеный, точно пьяный, тонкий голос:
– Бей палачей, товарищи! Бей, бей палачей…
Но никто не был убит. И начальник, и его помощник, и Захаркин удрали. Им дали уйти, и они ушли. Арестанты, по настоянию Дзержинского, разошлись по камерам. Россола отнесли па его лежак, врач сел с ним рядом. Тюрьма затихла.
До вечера ждали расправы, но она так и не последовала. Захаркин появился тише воды, ниже травы, настолько вдруг вежливый, что в волчок осведомился о здоровье Россола.
– Теперь лучше, – тоже вежливо ответил Дзержинский, – благодарю вас.
Но Захаркин не отходил от волчка. В волчок был виден только его мохнатый рот, и этот рот произнес:
– Бывают же такие болезни…
На это Дзержинский не нашелся, что ответить.
К ночи Россол окончательно пришел в себя. Худое лицо его совсем осунулось и приняло голубоватый оттенок, темные глаза завалились, губы запеклись.
– Здорово мы с тобой погуляли, Яцек? – спросил он, старательно улыбаясь.
– Завтра погуляем, – невозмутимо ответил Дзержинский.
– Ты думаешь?
– Уверен.
Он стоял перед лежащим Россолом – стройный, высокий, и такая спокойная сила исходила от него, что Россол поверил: да, завтра они обязательно будут гулять, ничто не может помешать этому решению, они во что бы то ни стало будут гулять.
Эту ночь, впервые за много месяцев, Россол спал спокойно, а наутро Дзержинский, как ни в чем не бывало, помог ему одеться, и, когда Захаркин отворил дверь в коридор и объявил прогулку, он поднял Россола на плечи и встал с ним в шеренгу арестантов.
Начальника тюрьмы не было, со вчерашнего дня его никто не видел.
Захаркин же сделал такой вид, что ему нет никакого дела ни до Дзержинского, ни до его ноши, ни до чего решительно, кроме самой прогулки. Да и вообще в лица арестантам он не смотрел, а смотрел вниз и покрикивал:
– Ногу, ногу держать как надо! Подобрать кандалы! Без разговоров, правое плечо вперед, по лестнице не торопись!
Грохоча сапогами, под звон кандалов, арестанты двигались коридорами, лестницами, опять коридорами в тюремный двор.
– Тяжело? – негромко спросил врач у Дзержинского.
– Ничего, привыкну, – ответил Дзержинский.
Спустились по последнему маршу лестницы, миновали последний коридор и вышли на мощенный булыжником двор. День стоял солнечный, теплый, почти жаркий. Еще цвели каштаны, – пирамидальные белые соцветия, как толстые свечи на елке, украшали ветви. Захаркин пятясь бежал впереди первой пары и кричал, размахивая руками, как дирижер перед полковым оркестром:
– Соблюдай расстояние на одну протянутую руку! Пара от пары на три шага! Детки-соколы, соблюдай порядочек, иначе драться буду! Без разговоров!
Но было так хорошо, что даже эти дурацкие возгласы Захаркина не мешали.
Пекло солнце.
Посреди двора прогуливались и ворковали голуби.
Тянуло ветром, настоящим весенним ветром.
С Дзержинского ручьями лил пот, но он не замечал этого.
Под звон кандалов, под грохот сотен пар сапог он слышал задыхающийся шепот Россола, его восторженные отрывочные слова:
– Ядек, каштаны! Ты видишь, каштаны! Трава!
Смотри, между булыжниками пробивается. Смотри, слева – совсем зеленая, настоящая! Ты устал, Яцек! Тебе тяжело? Смотри, какой толстый голубь, просто толстяк! Как он может летать, такой толстый?
Россол точно помолодел на несколько лет.
И все вокруг точно помолодели и поглупели. Восторженные восклицания неслись отовсюду:
– Эх, жизнь!
– Природа, одно слово.
– Мама дорогая, солнце как зажаривает!
– Не для вас и не для нас зажаривает.
– Аи, погода!
Дзержинский задыхался, глаза ему застилал туман. Он ничего не слышал, кроме грохота собственного сердца и того, что шептал ему в ухо Россол.
«Только бы не упасть, – думал он, – только бы не свалиться тут, посреди двора, вместе с Антоном».
Но он не свалился. Пятнадцать минут кончились. Захаркин засвистел и подал команду разойтись по камерам. Дзержинскому еще предстояло поднять Антона на четвертый этаж и пронести по коридорам…
Каждый день он выносил Россола на прогулку. За лето он очень испортил себе сердце.
Но разве он когда-нибудь обращал внимание на такие пустяки!
Передают, что про него кто-то сказал такую фразу:
«Если бы Дзержинский за всю свою сознательную жизнь не сделал ничего другого, кроме того, что он сделал для Россола, то и тогда люди должны были бы поставить ему памятник».
ВОССТАНИЕ В ТЮРЬМЕ
Пятого января 1902 года Феликс Дзержинский был отправлен из Седлецкой тюрьмы через Варшаву, Москву и Сибирь за четыреста верст от Якутска, в Вилюйск в котором по высочайшему повелению ему надлежало пробыть ровно пять лет.
Путь от Седлецкой тюрьмы в царстве Польском до Александровской центральной каторжной тюрьмы в селе Александровском Иркутской губернии, поблизости от реки Ангары, партия арестантов, с которой шел Дзержинский, проделала в четыре с лишним месяца, что по тем временам считалось скоростью почти фантастической.
В мае партия прибыла в Александровска и разместилась в пересыльном корпусе, неподалеку от главного здания централа, построенного в котловине меж гор. Каторжная тюрьма выглядела куда печальнее, чем пересыльный корпус, небольшой, сложенный в лапу из крупных сосновых бревен, с двором, чисто выметенным и даже посыпанным песком.
Порядки пересыльного корпуса тоже во многом отличались от порядков каторжной тюрьмы. Этапникам жилось куда легче, чем отбывающим срок в централе; начальство ими не очень интересовалось, да и с какой стати интересоваться, если сегодня этапники тут, а завтра на каторжной Колесухе, или в Вилюйске, или в Качуге или еще где-нибудь, в местах, куда Макар телят не гонял. В тюремных мастерских этапники не работали, к жизни централа никакого отношения не имели и проводили на пересылке свои дни, а то и недели, кто как хотел: отдыхали после страшного пути, чинили одежду, обувь и набирались сил для предстоящих каторжных лет.
Начальником централа был в то время поляк Лятоскевич, вел он среднюю линию и, как говорили про него арестанты: «жил сам и жить давал другим».
Но в конце апреля, незадолго до прибытия этого этапа, с которым шел Дзержинский, положение в Александровской пересыльной круто и внезапно изменилось. Причины изменения порядков толком никто не знал: одни говорили, что на Лятоскевича кто-то из деятелей написал в Петербург министру письмо; другие считали, что поводом к новым крутым порядкам послужил широко задуманный побег, хоть и провалившийся, но все-таки побег; третьи считали, что виновник неприятных новшеств – старший надзиратель Токарев, шкура и палач по натуре, которого Лятоскевич боится и который имеет над начальником тюрьмы какую-то власть.
Как бы там ни было, но к тому времени, когда, измученный весеннею распутицей, дождями со снегом, морозами и буранами, всеми адовыми пытками российских каторжных дорог, этап входил в ворота Александровской тюрьмы, надеясь хоть тут перевести дух, поспать, обсушиться и поесть, вдруг выяснилось, что старым порядкам конец, что здесь теперь орудует Токарев, палач и убийца по призванию, что бани не будет, кипятку до утра не получить, в село даже с конвойным за покупками выйти нельзя и, что самое главное, никаких разговоров и просьб:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21