Я больше там не бываю, потому ничего не могу сказать. Снесли или вот-вот снесут памятник Пиньейро Шагасу [62] Пиньейро Шагас (1863-1925) — политик и журналист, возглавивший первое послереволюционное правительство в 1914 г.
и некоему Жозе Луису Монтейро, мне неведомому. Монтейро не знаю — тоже, но вот Пиньейро Шагасу — так и надо. Молчите, раз не знаете, за какие заслуги он увековечен. А вот мне, например, никогда не поставят памятник, если только совесть в них не проснется, я негож для изваяний. Совершенно с вами согласен, нет ничего печальней, чем стать памятником. Пусть их воздвигают полководцам и политикам, им это придется по вкусу, а мы с вами — люди слова, слова же не могут быть отлиты в бронзе или высечены из мрамора, слова есть слова, и этого вполне достаточно. Взгляните на Камоэнса — ну, и где же его слова? Потому из него и сделали придворного хлыща. Артачливого д'Артаньяна. Со шпагой на боку любая кукла будет хорошо смотреться. Не сердитесь, может быть, вы сумеете избегнуть проклятия, а если, подобно Риголетто, — не избегнете, то пусть вам греет душу надежда, что когда-нибудь снесут и ваш памятник, как снесли монумент Пиньейро Шагасу, поставят где-нибудь в тихом месте или вообще спрячут в запасник, так всегда и происходит, представьте, кое-кто до сих пор требует восстановления памятника Шиадо [63] Шиадо, Антонио Рибейро (1520-1591) — португальский драматург.
. Ах, еще и Шиадо, он-то чем им не угодил? Тем, что вел себя непристойно и недостойно того изысканного места, где ему поставили памятник. Совсем наоборот — для него нет места лучше, невозможно представить себе Камоэнса без Шиадо, им хорошо вместе, тем более, что жили оба в одном и том же столетии, если что и нужно исправить, то лишь позу — монах должен стоять лицом к поэту, простирая к нему руку, но не прося, а даруя. Камоэнсу нечего брать у Шиадо. Я бы выразился иначе: поскольку Камоэнса нет, мы не можем его спросить об этом, а вы не можете себе представить, в чем он нуждался. Рикардо Рейс пошел на кухню подогреть кофе, вернулся в кабинет, сел напротив Фернандо Пессоа, сказал: Мне всякий раз делается неловко, что я вам не предложил. Налейте чашечку и поставьте передо мной, словно я пью с вами за компанию. Никак не сживусь с мыслью, что вы не существуете. Видите ли, прошло семь месяцев, срок достаточный, чтобы началась новая жизнь, о чем вы, как врач, осведомлены лучше моего. Следует понимать эти слова как тонкий намек? Откуда же у меня могут взяться тонкие намеки? Понятия не имею. Вы сегодня все принимаете чересчур близко к сердцу. Это, вероятно, оттого, что мы толковали про памятники, про то, как очевидно непрочны наши привязанности, вы ведь знаете, что случилось, к примеру, с Дискоболом? С каким дискоболом? Со статуей Дискобола, стоявшей на Проспекте. А-а, припоминаю, голый паренек, притворяющийся древним греком. Так вот его тоже убрали. Его-то за что? Обозвали женственным неполовозрелым эфебом, сочли, что в целях духовной гигиены полезно будет убрать с глаз долой столь неприкрытую наготу. Если этот юноша не поражал воображение необыкновенными размерами первичных половых признаков, если отвечал требованиям приличий и пропорций, то, право, не понимаю, что тут плохого. Что тут плохого, не знаю, но дело в том, что эти самые признаки, как вы изволили выразиться, хоть и не слишком откровенно выставлены напоказ, но все же более чем достаточны, чтобы дать наглядный урок анатомии. Но ведь власти говорили — «женственный, неполовозрелый», не так ли? Так. Следовательно, его грех — не в избытке, а скорей в недостаточности? Я всего лишь пересказываю вам в меру сил и способностей скандалы, происходящие в нашем городе. А вам не кажется, дорогой мой Рейс, что португальцы потихоньку сходят с ума? Что может на это вам, человеку местному, ответить тот, кто столько лет провел вдали от родины?Рикардо Рейс допил кофе и теперь решает для себя, следует ли прочесть посвященные Марсенде стихи, эти вот: Это лето уже оплакиваю, но когда наконец решился и уже стал было приподниматься с дивана, Фернандо Пессоа с невеселой улыбкой попросил: Ну, развлеките же меня, расскажите еще какие-нибудь скандальные новости, и Рикардо Рейс, не мучаясь выбором, не мудрствуя лукаво, анонсировал в трех словах новость самую главную и самую скандальную: Я стану отцом. Фернандо Пессоа поглядел на него ошеломленно, потом расхохотался, не веря: Да вы шутите! — на что Рикардо Рейс был вынужден ответить не без чопорности: Вовсе нет, и не понимаю, что уж вас так удивляет — если мужчина на протяжении известного времени делит ложе с женщиной, весьма велика вероятность произвести на свет ребенка, что и случилось в данном конкретном случае. А кто же будущая мать, ваша Лидия или ваша Марсенда, которая же из двух или уж и третья появилась? — от вас теперь всего можно ждать. Третьей не появилось, и на Марсенде я не женился. Ara, это следует понимать так, что обрюхатить Марсенду вы могли лишь после женитьбы на ней. Нетрудно заключить, что дело обстоит именно так, вы же знаете, что такое барышня из хорошей семьи. С прислугой сложностей меньше, не правда ли? Меньше, но тоже бывают. Хорошо сказано, достаточно вспомнить, что говорил по этому поводу Алваро де Кампос, который много раз попадал в смешное положение с гостиничными горничными. Я не в этом смысле. А в каком? Гостиничная горничная — тоже женщина. Это настоящее откровение, стоило умереть, чтобы услышать его. Вы же не знаете Лидию. О матери вашего ребенка, милейший Рейс, я всегда буду отзываться с большим уважением, у меня в душе — настоящие залежи почтения, целая сокровищница, а поскольку мне отцом быть не довелось, то не пришлось и растратить эти трансцендентные чувства на пошлую обыденность. Не надо иронизировать. Если бы внезапно всколыхнувшееся в вас отцовское чувство не воздействовало на ваш слух столь пагубно, вы бы поняли, что в моих словах нет никакой иронии. Нет, есть, хоть, может быть, она, как маска, скрывает что-то другое. Ирония — это и есть маска. И. что же сейчас прячется под нею? Ну, может быть, горечь. Только не говорите, что вам горько оттого, что у вас не было детей. Как знать. Вы сомневаетесь? Не следует забывать, что я — самый сомневающийся человек на свете, юморист написал бы — «на том и этом свете», а сейчас не осмеливаюсь даже притвориться, что чувствую. А почувствовать, что притворяетесь, — можете? Когда я умер, мне пришлось бросить это занятие, там, где я пребываю, действуют кое-какие запреты. Фернандо Пессоа пригладил усы, спросил: Вы по-прежнему подумываете о возвращении? Порою мне кажется, что я уже там, а порою — что никогда там не был. А в итоге болтаетесь посреди Атлантики — ни туда, ни сюда. Подобно всем португальцам. Как бы то ни было, вы обретаете прекрасную возможность начать новую жизнь с женой и ребенком. Я не собираюсь жениться на Лидии и даже не решил пока, буду ли усыновлять этого ребенка. Дорогой мой Рейс, по моему непросвещенному мнению, это — подло. Очень может быть, Алваро де Кампос, сколько мне помнится, тоже брал взаймы, но долгов не возвращал. Алваро де Кампос был, чтобы нам не вводить новых терминов, подлец в самом полном смысле слова. Вы с ним никогда не могли достичь взаимопонимания. Равно как и с вами. Никто ни с кем ничего не достигает. Это неизбежно — мы все такие разные. Но вот чего я решительно не понимаю, это вашего морализаторства и консерватизма. Покойник — ультраконсерватор по определению, для него непереносимы нарушения порядка. Однако я слышал, как вы в свое время поносили существующий порядок. Тогда по-носил, теперь — превоз-но-шу. И потому, будь вы живы и окажись на моем месте — нежеланный ребенок, неравный брак, — испытывали бы те же сомнения, что и я. В точности те же. Подлец. Вот именно, дорогой мой Рейс, вот именно — подлец. А я тем не менее не сбегу. Вероятно, потому, что Лидия идет вам навстречу. Совершенно верно, она успела сказать, что я не обязан усыновлять ребенка. Чем, по-вашему, объяснить, что женщины поступают столь благородно? Не все и не столь. Согласен, но все же только женщинам дано быть такими. Вас послушать — подумаешь, что у вас огромный опыт в делах такого рода. Это опыт человека, наблюдавшего их со стороны. Если вы по-прежнему считаете, будто этого достаточно, то страшно ошибаетесь — нужно с ними спать, делать им детей, даже если детям этим не суждено родиться, нужно видеть их в горе и в радости, в веселье и в печали, когда они смеются и когда плачут, молчат и говорят, нужно наблюдать их в такие моменты, когда они не знают, что за ними наблюдают. И что же видят опытные мужчины? Загадку, головоломку, лабиринт, шараду. Шарады — моя слабость. Женщины слабости не прощают. Дорогой мой Рейс, вы не слишком любезны. Прошу прощения, нервы у меня гудят, как телеграфные провода под ветром. Прощаю. Я остался без работы, искать ее не желаю, жизнь моя протекает в этой квартире, в ресторане и на скамейке в скверике — словно бы мне уже нечего делать, кроме как поджидать смерть. Оставьте ребенка. Это не зависит от меня, я здесь ничего не решаю и чувствую, что ребенок этот мне не принадлежит. Вы полагаете — он не от вас? Да нет, от меня, и дело не в этом — дело в том, что на самом деле существует только мать, отец же — это случайность. Случайность необходимая. Разумеется, но она делается излишней, как только надобность минет, излишней до такой степени, что он мог бы умереть немедленно вслед за исполнением своей функции, уподобясь трутню или богомолу. Женщины страшат вас не меньше, чем когда-то страшили меня. Может, и больше. Вестей от Марсенды так и не было? Нет, не пишет ни слова, зато я несколько дней назад написал о ней стихи. Сомневаюсь, что о ней. И правильно делаете, от Марсенды в них — лишь упоминание ее имени, хотите — прочту? Не хочу. Почему? Потому что я как свои пять пальцев знаю ваши стихи — и уже написанные, и те, которые вы когда-нибудь напишете, нового в них будет только имя Марсенда, да и то — побудет да перестанет. Теперь уж и я могу сказать, что вы не слишком любезны. А поскольку я не могу сослаться на то, что, мол, нервы не в порядке, извольте — прочтите первую строчку. Это лето уже оплакиваю и во вспять опрокинутой памяти. А вторая, должно быть, такая: По цветам, что утрачу вновь, слезы горькие лью? Совершенно верно. Вот видите — мы все знаем друг о друге или я все — о вас. Неужели нет ничего, что принадлежало бы только мне? По всей видимости, нет. После того, как Фернандо Пессоа ушел, Рикардо Рейс выпил остававшийся в чашке кофе — совсем остывший, но вкусный.Спустя несколько дней газеты поведали, что двадцати пяти немецким студентам, членам гамбургского отделения Гитлерюгенда, посетившим нашу страну для распространения идей национал-социализма, был устроен торжественный прием в «Лисеу Нормал» и что студенты эти, посетив затем выставку, посвященную десятой годовщине национальной революции, оставили в книге почетных посетителей запись: Мы — ничто, каковое велеречивое заявление долженствовало означать, вероятно, если верить торопливым объяснениям присяжного борзописца, что народ ничего не стоит и не значит, если он не ведом элитой, сливками, цветом нации и ее отборными избранниками. Но, поскольку сливкам или цвету трудно выполнять руководящие функции, то пусть французская elite живет и здравствует хотя бы до тех пор, пока мы не подыщем более адекватного определения, обучившись немецкому языку. И, вероятно, в видах такого обучения возвещено было о создании организации «Португальская молодежь», которая к октябрю, когда начнется серия ее мероприятий, будет насчитывать в своих рядах тысяч двести юношей, цвета или сливок нашей молодежи, из каковых рядов путем взыскательного отбора выйдет новая элита, которая и будет править нами потом, когда нынешняя естественным порядком сойдет на нет. Если сын Лидии все-таки появится на свет и на свете этом достигнет успеха, то лет через несколько уже сможет маршировать на парадах, стать лузитанином, носить хаки, блестя отчеканенной на пряжке буквой «с», с которой начинается слово «служить» и имя Салазар, или «служить Салазару», что в сумме даст удвоенное «с», то есть «SS», вскидывать для приветствия руку на древнеримский манер, Марсенда же, происходящая из хорошей семьи, еще успеет записаться в организацию, именуемую ОМЕН [64] Obra das Mгes pela Educaзгo Nacional («Движение матерей в поддержку национального образования») — существовавшая в 1930-1940 гг. годы женская профашистская организация.
и сможет отдавать салют, благо увечьем поражена не нужная для этого левая рука. Как образец того, чем сможет стать наша патриотическая молодежь, лучшие ее представители, облачась в форму, отправятся в Берлин, где им, мы надеемся, представится возможность повторить знаменитую фразу «Мы — ничто» и наблюдать за Олимпийскими играми и — ну, это уж само собой разумеется — произвести на всех чарующее впечатление, да и какое же иное впечатление могут произвести эти красивые и надменные юноши, гордость лузитанской нации, отражение нашего будущего, и цветущее дерево помахивает ветвями марширующей мимо молодежи, но: Мой сын, говорит Лидия Рикардо Рейсу, в этом балагане участия не примет, и с этих слов лет через десять начнется дискуссия. Если, конечно, дотянем.
* * *
Виктор пребывает в беспокойстве. Получено ответственное задание — ничего общего с обычными делами вроде слежки за подозреваемыми, задушевных бесед с управляющими отелей или допрашивания носильщиков, которые сразу выкладывают все. Он проводит правой рукой по бедру, чтобы почувствовать в кармане успокоительную выпуклость пистолета, а потом, кончиками пальцев, бережно достает из другого кармана пакетик мятных лепешечек. Разворачивает его с бесконечными предосторожностями, ибо в ночной тиши шелест бумажкой обертки подобен, наверно, грому листового железа, неблагоразумно, конечно, идти на подобное нарушение мер безопасности, но делать нечего: луком — должно быть, от волнения — несет с такой силой, что можно спугнуть добычу, тем более, что и ветер дует в ее сторону. Притаясь за деревьями, вжавшись в дверные проемы, помощники Виктора ожидают сигнала, чтобы бесшумно выдвинуться и потом произвести молниеносный захват. Не сводят глаз с окна, где чуть заметно мерцает полоска света, что уже само по себе — свидетельство неблагонадежности: кто же будет задергивать шторы в такую-то жару?! Один из подручных Виктора взвешивает в руке укороченный железный ломик, которым сорвет дверь с петель, другой продевает пальцы левой руки в отверстия стального кастета, оба — признанные мастера своего дела, где ни пройдут они, там останется за ними след в виде высаженных дверей и сломанных челюстей. Вниз по мостовой к подъезду прошагал еще один агент, этот идет открыто, не таясь, изображая обычного прохожего, мирного обывателя, поспешающего к себе домой, ну да, он живет в этом доме, однако не стучит дверным молотком, и высунувшаяся из окна жена не говорит ему: Ты нынче припозднился, а дверь через пятнадцать секунд открыта, но не ключом, а отмычкой, потому что и он дело свое знает. Первое препятствие устранено. Агент уже на лестнице, но приказа подниматься пока нет. Его задание — слушать, и в том случае, если раздастся в квартире подозрительный шум — выйти наружу и доложить Виктору, а Уж тот примет решение. Потому что Виктор — мозг операции. В подъезде показывается агент, закуривает, подавая огоньком спички условный сигнал — все, дескать, тихо и мирно, на блокированном этаже никаких шевелений. Виктор выплевывает пастилку, потому что, если дело дойдет до рукопашной схватки, можно и поперхнуться. Втягивает воздух открытым ртом, ощущая мятную свежесть, словно он уже и не Виктор. Но стоит сделать еще три шага, и поднимается из глубины желудка невидимая эманация, что ж, по крайней мере, она указует правый путь его подчиненным, которые идут за начальником следом и след в след, как индейцы на тропе войны, кроме тех двоих, что оставлены следить за окнами и получили приказ при попытке к бегству стрелять без предупреждения. Шесть человек движутся гуськом или, если угодно, вереницей, по пятам друг за другом, в полнейшем молчании и совершенно бесшумно, атмосфера насыщена электричеством ожидания до такой степени, что дыхание перехватывает, все так напряжены, что не ощущают лукового зловония, исходящего от шефа, можно даже сказать, что пахнет от него не хуже, чем от всех прочих. Вот добрались до лестничной площадки, а тишина такая, что могло бы показаться — дом пуст, и весь мир уснул, могло бы, но не покажется, ибо совершенно достоверны полученные сведения, и потому не последует приказ сломать — не дверь, а строй — и вернуться к наружному скрытному наблюдению, сбору и проверке данных. Вот кто-то кашлянул внутри. Подтвердилось. Виктор зажигает фонарь, направляет луч на дверь, и вот уже раздвоенный на конце ломик, в просторечии называемый фомкой, змеей скользнул вперед, впился зубами в щель между косяком и наличником, ждет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
и некоему Жозе Луису Монтейро, мне неведомому. Монтейро не знаю — тоже, но вот Пиньейро Шагасу — так и надо. Молчите, раз не знаете, за какие заслуги он увековечен. А вот мне, например, никогда не поставят памятник, если только совесть в них не проснется, я негож для изваяний. Совершенно с вами согласен, нет ничего печальней, чем стать памятником. Пусть их воздвигают полководцам и политикам, им это придется по вкусу, а мы с вами — люди слова, слова же не могут быть отлиты в бронзе или высечены из мрамора, слова есть слова, и этого вполне достаточно. Взгляните на Камоэнса — ну, и где же его слова? Потому из него и сделали придворного хлыща. Артачливого д'Артаньяна. Со шпагой на боку любая кукла будет хорошо смотреться. Не сердитесь, может быть, вы сумеете избегнуть проклятия, а если, подобно Риголетто, — не избегнете, то пусть вам греет душу надежда, что когда-нибудь снесут и ваш памятник, как снесли монумент Пиньейро Шагасу, поставят где-нибудь в тихом месте или вообще спрячут в запасник, так всегда и происходит, представьте, кое-кто до сих пор требует восстановления памятника Шиадо [63] Шиадо, Антонио Рибейро (1520-1591) — португальский драматург.
. Ах, еще и Шиадо, он-то чем им не угодил? Тем, что вел себя непристойно и недостойно того изысканного места, где ему поставили памятник. Совсем наоборот — для него нет места лучше, невозможно представить себе Камоэнса без Шиадо, им хорошо вместе, тем более, что жили оба в одном и том же столетии, если что и нужно исправить, то лишь позу — монах должен стоять лицом к поэту, простирая к нему руку, но не прося, а даруя. Камоэнсу нечего брать у Шиадо. Я бы выразился иначе: поскольку Камоэнса нет, мы не можем его спросить об этом, а вы не можете себе представить, в чем он нуждался. Рикардо Рейс пошел на кухню подогреть кофе, вернулся в кабинет, сел напротив Фернандо Пессоа, сказал: Мне всякий раз делается неловко, что я вам не предложил. Налейте чашечку и поставьте передо мной, словно я пью с вами за компанию. Никак не сживусь с мыслью, что вы не существуете. Видите ли, прошло семь месяцев, срок достаточный, чтобы началась новая жизнь, о чем вы, как врач, осведомлены лучше моего. Следует понимать эти слова как тонкий намек? Откуда же у меня могут взяться тонкие намеки? Понятия не имею. Вы сегодня все принимаете чересчур близко к сердцу. Это, вероятно, оттого, что мы толковали про памятники, про то, как очевидно непрочны наши привязанности, вы ведь знаете, что случилось, к примеру, с Дискоболом? С каким дискоболом? Со статуей Дискобола, стоявшей на Проспекте. А-а, припоминаю, голый паренек, притворяющийся древним греком. Так вот его тоже убрали. Его-то за что? Обозвали женственным неполовозрелым эфебом, сочли, что в целях духовной гигиены полезно будет убрать с глаз долой столь неприкрытую наготу. Если этот юноша не поражал воображение необыкновенными размерами первичных половых признаков, если отвечал требованиям приличий и пропорций, то, право, не понимаю, что тут плохого. Что тут плохого, не знаю, но дело в том, что эти самые признаки, как вы изволили выразиться, хоть и не слишком откровенно выставлены напоказ, но все же более чем достаточны, чтобы дать наглядный урок анатомии. Но ведь власти говорили — «женственный, неполовозрелый», не так ли? Так. Следовательно, его грех — не в избытке, а скорей в недостаточности? Я всего лишь пересказываю вам в меру сил и способностей скандалы, происходящие в нашем городе. А вам не кажется, дорогой мой Рейс, что португальцы потихоньку сходят с ума? Что может на это вам, человеку местному, ответить тот, кто столько лет провел вдали от родины?Рикардо Рейс допил кофе и теперь решает для себя, следует ли прочесть посвященные Марсенде стихи, эти вот: Это лето уже оплакиваю, но когда наконец решился и уже стал было приподниматься с дивана, Фернандо Пессоа с невеселой улыбкой попросил: Ну, развлеките же меня, расскажите еще какие-нибудь скандальные новости, и Рикардо Рейс, не мучаясь выбором, не мудрствуя лукаво, анонсировал в трех словах новость самую главную и самую скандальную: Я стану отцом. Фернандо Пессоа поглядел на него ошеломленно, потом расхохотался, не веря: Да вы шутите! — на что Рикардо Рейс был вынужден ответить не без чопорности: Вовсе нет, и не понимаю, что уж вас так удивляет — если мужчина на протяжении известного времени делит ложе с женщиной, весьма велика вероятность произвести на свет ребенка, что и случилось в данном конкретном случае. А кто же будущая мать, ваша Лидия или ваша Марсенда, которая же из двух или уж и третья появилась? — от вас теперь всего можно ждать. Третьей не появилось, и на Марсенде я не женился. Ara, это следует понимать так, что обрюхатить Марсенду вы могли лишь после женитьбы на ней. Нетрудно заключить, что дело обстоит именно так, вы же знаете, что такое барышня из хорошей семьи. С прислугой сложностей меньше, не правда ли? Меньше, но тоже бывают. Хорошо сказано, достаточно вспомнить, что говорил по этому поводу Алваро де Кампос, который много раз попадал в смешное положение с гостиничными горничными. Я не в этом смысле. А в каком? Гостиничная горничная — тоже женщина. Это настоящее откровение, стоило умереть, чтобы услышать его. Вы же не знаете Лидию. О матери вашего ребенка, милейший Рейс, я всегда буду отзываться с большим уважением, у меня в душе — настоящие залежи почтения, целая сокровищница, а поскольку мне отцом быть не довелось, то не пришлось и растратить эти трансцендентные чувства на пошлую обыденность. Не надо иронизировать. Если бы внезапно всколыхнувшееся в вас отцовское чувство не воздействовало на ваш слух столь пагубно, вы бы поняли, что в моих словах нет никакой иронии. Нет, есть, хоть, может быть, она, как маска, скрывает что-то другое. Ирония — это и есть маска. И. что же сейчас прячется под нею? Ну, может быть, горечь. Только не говорите, что вам горько оттого, что у вас не было детей. Как знать. Вы сомневаетесь? Не следует забывать, что я — самый сомневающийся человек на свете, юморист написал бы — «на том и этом свете», а сейчас не осмеливаюсь даже притвориться, что чувствую. А почувствовать, что притворяетесь, — можете? Когда я умер, мне пришлось бросить это занятие, там, где я пребываю, действуют кое-какие запреты. Фернандо Пессоа пригладил усы, спросил: Вы по-прежнему подумываете о возвращении? Порою мне кажется, что я уже там, а порою — что никогда там не был. А в итоге болтаетесь посреди Атлантики — ни туда, ни сюда. Подобно всем португальцам. Как бы то ни было, вы обретаете прекрасную возможность начать новую жизнь с женой и ребенком. Я не собираюсь жениться на Лидии и даже не решил пока, буду ли усыновлять этого ребенка. Дорогой мой Рейс, по моему непросвещенному мнению, это — подло. Очень может быть, Алваро де Кампос, сколько мне помнится, тоже брал взаймы, но долгов не возвращал. Алваро де Кампос был, чтобы нам не вводить новых терминов, подлец в самом полном смысле слова. Вы с ним никогда не могли достичь взаимопонимания. Равно как и с вами. Никто ни с кем ничего не достигает. Это неизбежно — мы все такие разные. Но вот чего я решительно не понимаю, это вашего морализаторства и консерватизма. Покойник — ультраконсерватор по определению, для него непереносимы нарушения порядка. Однако я слышал, как вы в свое время поносили существующий порядок. Тогда по-носил, теперь — превоз-но-шу. И потому, будь вы живы и окажись на моем месте — нежеланный ребенок, неравный брак, — испытывали бы те же сомнения, что и я. В точности те же. Подлец. Вот именно, дорогой мой Рейс, вот именно — подлец. А я тем не менее не сбегу. Вероятно, потому, что Лидия идет вам навстречу. Совершенно верно, она успела сказать, что я не обязан усыновлять ребенка. Чем, по-вашему, объяснить, что женщины поступают столь благородно? Не все и не столь. Согласен, но все же только женщинам дано быть такими. Вас послушать — подумаешь, что у вас огромный опыт в делах такого рода. Это опыт человека, наблюдавшего их со стороны. Если вы по-прежнему считаете, будто этого достаточно, то страшно ошибаетесь — нужно с ними спать, делать им детей, даже если детям этим не суждено родиться, нужно видеть их в горе и в радости, в веселье и в печали, когда они смеются и когда плачут, молчат и говорят, нужно наблюдать их в такие моменты, когда они не знают, что за ними наблюдают. И что же видят опытные мужчины? Загадку, головоломку, лабиринт, шараду. Шарады — моя слабость. Женщины слабости не прощают. Дорогой мой Рейс, вы не слишком любезны. Прошу прощения, нервы у меня гудят, как телеграфные провода под ветром. Прощаю. Я остался без работы, искать ее не желаю, жизнь моя протекает в этой квартире, в ресторане и на скамейке в скверике — словно бы мне уже нечего делать, кроме как поджидать смерть. Оставьте ребенка. Это не зависит от меня, я здесь ничего не решаю и чувствую, что ребенок этот мне не принадлежит. Вы полагаете — он не от вас? Да нет, от меня, и дело не в этом — дело в том, что на самом деле существует только мать, отец же — это случайность. Случайность необходимая. Разумеется, но она делается излишней, как только надобность минет, излишней до такой степени, что он мог бы умереть немедленно вслед за исполнением своей функции, уподобясь трутню или богомолу. Женщины страшат вас не меньше, чем когда-то страшили меня. Может, и больше. Вестей от Марсенды так и не было? Нет, не пишет ни слова, зато я несколько дней назад написал о ней стихи. Сомневаюсь, что о ней. И правильно делаете, от Марсенды в них — лишь упоминание ее имени, хотите — прочту? Не хочу. Почему? Потому что я как свои пять пальцев знаю ваши стихи — и уже написанные, и те, которые вы когда-нибудь напишете, нового в них будет только имя Марсенда, да и то — побудет да перестанет. Теперь уж и я могу сказать, что вы не слишком любезны. А поскольку я не могу сослаться на то, что, мол, нервы не в порядке, извольте — прочтите первую строчку. Это лето уже оплакиваю и во вспять опрокинутой памяти. А вторая, должно быть, такая: По цветам, что утрачу вновь, слезы горькие лью? Совершенно верно. Вот видите — мы все знаем друг о друге или я все — о вас. Неужели нет ничего, что принадлежало бы только мне? По всей видимости, нет. После того, как Фернандо Пессоа ушел, Рикардо Рейс выпил остававшийся в чашке кофе — совсем остывший, но вкусный.Спустя несколько дней газеты поведали, что двадцати пяти немецким студентам, членам гамбургского отделения Гитлерюгенда, посетившим нашу страну для распространения идей национал-социализма, был устроен торжественный прием в «Лисеу Нормал» и что студенты эти, посетив затем выставку, посвященную десятой годовщине национальной революции, оставили в книге почетных посетителей запись: Мы — ничто, каковое велеречивое заявление долженствовало означать, вероятно, если верить торопливым объяснениям присяжного борзописца, что народ ничего не стоит и не значит, если он не ведом элитой, сливками, цветом нации и ее отборными избранниками. Но, поскольку сливкам или цвету трудно выполнять руководящие функции, то пусть французская elite живет и здравствует хотя бы до тех пор, пока мы не подыщем более адекватного определения, обучившись немецкому языку. И, вероятно, в видах такого обучения возвещено было о создании организации «Португальская молодежь», которая к октябрю, когда начнется серия ее мероприятий, будет насчитывать в своих рядах тысяч двести юношей, цвета или сливок нашей молодежи, из каковых рядов путем взыскательного отбора выйдет новая элита, которая и будет править нами потом, когда нынешняя естественным порядком сойдет на нет. Если сын Лидии все-таки появится на свет и на свете этом достигнет успеха, то лет через несколько уже сможет маршировать на парадах, стать лузитанином, носить хаки, блестя отчеканенной на пряжке буквой «с», с которой начинается слово «служить» и имя Салазар, или «служить Салазару», что в сумме даст удвоенное «с», то есть «SS», вскидывать для приветствия руку на древнеримский манер, Марсенда же, происходящая из хорошей семьи, еще успеет записаться в организацию, именуемую ОМЕН [64] Obra das Mгes pela Educaзгo Nacional («Движение матерей в поддержку национального образования») — существовавшая в 1930-1940 гг. годы женская профашистская организация.
и сможет отдавать салют, благо увечьем поражена не нужная для этого левая рука. Как образец того, чем сможет стать наша патриотическая молодежь, лучшие ее представители, облачась в форму, отправятся в Берлин, где им, мы надеемся, представится возможность повторить знаменитую фразу «Мы — ничто» и наблюдать за Олимпийскими играми и — ну, это уж само собой разумеется — произвести на всех чарующее впечатление, да и какое же иное впечатление могут произвести эти красивые и надменные юноши, гордость лузитанской нации, отражение нашего будущего, и цветущее дерево помахивает ветвями марширующей мимо молодежи, но: Мой сын, говорит Лидия Рикардо Рейсу, в этом балагане участия не примет, и с этих слов лет через десять начнется дискуссия. Если, конечно, дотянем.
* * *
Виктор пребывает в беспокойстве. Получено ответственное задание — ничего общего с обычными делами вроде слежки за подозреваемыми, задушевных бесед с управляющими отелей или допрашивания носильщиков, которые сразу выкладывают все. Он проводит правой рукой по бедру, чтобы почувствовать в кармане успокоительную выпуклость пистолета, а потом, кончиками пальцев, бережно достает из другого кармана пакетик мятных лепешечек. Разворачивает его с бесконечными предосторожностями, ибо в ночной тиши шелест бумажкой обертки подобен, наверно, грому листового железа, неблагоразумно, конечно, идти на подобное нарушение мер безопасности, но делать нечего: луком — должно быть, от волнения — несет с такой силой, что можно спугнуть добычу, тем более, что и ветер дует в ее сторону. Притаясь за деревьями, вжавшись в дверные проемы, помощники Виктора ожидают сигнала, чтобы бесшумно выдвинуться и потом произвести молниеносный захват. Не сводят глаз с окна, где чуть заметно мерцает полоска света, что уже само по себе — свидетельство неблагонадежности: кто же будет задергивать шторы в такую-то жару?! Один из подручных Виктора взвешивает в руке укороченный железный ломик, которым сорвет дверь с петель, другой продевает пальцы левой руки в отверстия стального кастета, оба — признанные мастера своего дела, где ни пройдут они, там останется за ними след в виде высаженных дверей и сломанных челюстей. Вниз по мостовой к подъезду прошагал еще один агент, этот идет открыто, не таясь, изображая обычного прохожего, мирного обывателя, поспешающего к себе домой, ну да, он живет в этом доме, однако не стучит дверным молотком, и высунувшаяся из окна жена не говорит ему: Ты нынче припозднился, а дверь через пятнадцать секунд открыта, но не ключом, а отмычкой, потому что и он дело свое знает. Первое препятствие устранено. Агент уже на лестнице, но приказа подниматься пока нет. Его задание — слушать, и в том случае, если раздастся в квартире подозрительный шум — выйти наружу и доложить Виктору, а Уж тот примет решение. Потому что Виктор — мозг операции. В подъезде показывается агент, закуривает, подавая огоньком спички условный сигнал — все, дескать, тихо и мирно, на блокированном этаже никаких шевелений. Виктор выплевывает пастилку, потому что, если дело дойдет до рукопашной схватки, можно и поперхнуться. Втягивает воздух открытым ртом, ощущая мятную свежесть, словно он уже и не Виктор. Но стоит сделать еще три шага, и поднимается из глубины желудка невидимая эманация, что ж, по крайней мере, она указует правый путь его подчиненным, которые идут за начальником следом и след в след, как индейцы на тропе войны, кроме тех двоих, что оставлены следить за окнами и получили приказ при попытке к бегству стрелять без предупреждения. Шесть человек движутся гуськом или, если угодно, вереницей, по пятам друг за другом, в полнейшем молчании и совершенно бесшумно, атмосфера насыщена электричеством ожидания до такой степени, что дыхание перехватывает, все так напряжены, что не ощущают лукового зловония, исходящего от шефа, можно даже сказать, что пахнет от него не хуже, чем от всех прочих. Вот добрались до лестничной площадки, а тишина такая, что могло бы показаться — дом пуст, и весь мир уснул, могло бы, но не покажется, ибо совершенно достоверны полученные сведения, и потому не последует приказ сломать — не дверь, а строй — и вернуться к наружному скрытному наблюдению, сбору и проверке данных. Вот кто-то кашлянул внутри. Подтвердилось. Виктор зажигает фонарь, направляет луч на дверь, и вот уже раздвоенный на конце ломик, в просторечии называемый фомкой, змеей скользнул вперед, впился зубами в щель между косяком и наличником, ждет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54