Волнами разбегалась по телу, кровавым вулканом взрывалась под черепом, мучительно медленно возвращалась в левую ногу – лишь затем, чтобы через мгновение ударить с новыми силами. Мгла распадалась на клочья, таяла; сознание, точно рыба, поддатая крючком, поднималась из спасительного омута в кошмарную реальность, и трепыхала плавниками.
Зивиллу снова приводили в чувство. В первый раз это сделали, чтобы изнасиловать по очереди и скопом – злобно, глумливо, изощренно. Потом ее решили прикончить и стали бить ногами, но прекратили, когда она лишилась чувств, – в вислоусом степняке, не только самом сильном из троицы, но и самом рассудительном, вдруг проснулась осторожность. Он вспомнил угрюмые наставления Каи-Хана – похоже, старшой не шутил, когда приказывал довезти девку до первого когирского патруля живой. Но он не сказал «целой и невредимой». Ладно, Нергал с ней, с этой подлой сучкой, пусть оклемывается. Они доведут дело до конца: пегую дохлятину убьют, а девка поедет дальше на хорошем коне, за спиной его хозяина.
Но «подлая сучка» не спешила «оклемываться». Видно, не стоило все-таки бить ее сапогами по голове. Но и Хаммуна можно было понять – это ж надо, изо всех сил плеткой по самому дорогому! Хаммун даже выл от боли, когда насиловал. Но продержался до конца – настоящий боец!
Третий воин хотел уложить молодую женщину поперек седла и связать ей руки и ноги под животом коня, но Хаммун гневно возразил: еще чего, отвязывать всякий раз, когда ей по нужде приспичит! Привести в чувство, да усадить охлопкой, а вздумает рыпаться, пускай пеняет на себя.
Жертва упорно не подавала признаков жизни, и тогда вислоусый прибег к испытанному средству – толстой стальной иголке. Пока он загонял ее под ноготь большого пальца на ноге Зивиллы, Хаммун держал у нее под носом свежий конский катых, щекочущий ноздри едкой вонью, этакий импровизированный заменитель нюхательной соли. Но обморок оказался слишком глубок, и вислоусому пришлось изуродовать молодой женщине еще два пальца, прежде чем степняки услышали первый стон.
Хаммун отшвырнул конский навоз и стал бить Зивиллу по щекам, и это вскоре возымело действие, – она открыла глаза и посмотрела на него с ужасом. На ее лице и шее уже багровели кровоподтеки, правая щека распухала, превращая глаз в щелочку, – скоро красивое лицо когирской аристократки обернется черной ритуальной маской.
Вислоусый удовлетворенно кивнул, вытер окровавленную иглу о штаны и спрятал в кожаный пояс. Хаммун взял Зивиллу за шиворот, рывком заставил подняться. У нее тотчас все поплыло перед глазами, она повалилась на примятую траву и получила болезненный пинок в бедро. Как ни странно, от этого сознание слегка прояснилось, и она смогла встать уже без посторонней «помощи».
Третий апиец, человек средних лет с мелкими, точно каракуль, и плотно прилегающими к черепу завитками черных волос, – небрежно протянул ей мех. Глоток нагретой солнцем воды застрял в саднящем горле, Зивилла едва не задохнулась, – Хаммун и тут пришел «на выручку», что было сил треснув ее ладонью по спине. Она упала на колени, и, ожидая новых ударов, пыталась отдышаться. Руки удержали мех; Зивилла снова медленно поднесла его ко рту и сделала несколько мучительных глотков.
Вислоусый с саблей в руке направился к ее пегому. Несчастное животное слишком поздно догадалось, какую ему уготовили судьбу, и пронзительно заржало, но очень скоро из рассеченного горла вытекли все силы вместе с жизнью. Апиец равнодушно отошел от издыхающего коня и швырнул Зивилле хурджин.
– А мое оружие? – Она не узнала собственного голоса, в нем звучали страх, надрыв, изнеможение. Так говорят взошедшие на эшафот, но в их голосах часто слышится еще и смирение с неизбежным. А тут вместо смирения была надежда.
Вислоусый отрицательно покачал головой, отдал ее меч и кинжал курчавому и забрался в седло.
– Садись, – буркнул он, указывая себе за спину.
* * *
Она ехала по степи, держась за заднюю луку седла, и внимала смачным воспоминаниям апийцев о том, как ее «ублажали». По всему телу кочевала боль, левый глаз так заплыл, что почти не видел, от вислоусого степняка нестерпимо воняло овчиной и потом. Но обморочный туман в голове рассеялся без следа, и причиной тому была жгучая ненависть.
И когда они спускались с крутого холма, Зивилла притворилась, будто утратила равновесие, подалась корпусом вперед и прильнула к спине апийца. Он ничего не заподозрил, лишь раздраженно мотнул головой, мод, держись крепче, сучка, нашла время обниматься, – и спохватился, лишь когда сабля с шелестом выскользнула из сафьяновых ножен.
Он крикнул – «Э, не балуй!» – не успев еще понять, что за спиной у него сидит сама погибель.
Отталкиваясь правой рукой от луки и соскакивая с коня, Зивилла молниеносным ударом сабли рассекла ему шею у основания черепа. Конь уносил мертвеца по склону холма, два других всадника не успели остановить своих скакунов на круче, а Зивилла приземлилась довольно удачно, только ушибла слегка колено, и бросилась не назад, к гребню, а прямиком на курчавого воина, который был совсем рядом. Тот уже выхватил саблю и развернулся, насколько позволило седло, но Зивилла сразу прыгнула влево, и курчавый понял, что в такой позиции ему отбиваться не с руки. Оставалось одно: быстрее спуститься на дно неглубокой, но широкой котловины, а там спокойно развернуть коня, налететь на когирянку и рубануть на скаку.
Он плашмя ударил саблей по крупу гнедого, но Зивилла сразу разгадала его замысел и в неистовом прыжке дотянулась до коня клинком. Острие сабли кольнуло гнедого под хвост, он с оглушительным ржанием рванул в карьер. Ничем хорошим для седока это кончиться не могло, он кувыркнулся из седла и размозжил голову о валун, а сверху его придавил гнедой со сломанной передней ногой и поврежденной шеей.
Остался один Хаммун, и он был далеко, и ему хватило сообразительности не останавливать лошадь, и надо было на дне котловины натянуть лук и продырявить подлую гадину, заходящуюся хохотом на середине склона, но не мог же он издали, как трус, пускать стрелы в бабу, пусть и вооруженную, пусть и лишившую жизни двух его товарищей? Нет, он спешился и с саблей наголо быстро полез вверх, а хохочущая девка и не думала удирать, все манила его свободной рукой и даже неторопливо спускалась навстречу, к довольно широкому плоскому уступу. Когда Хаммун поднялся на уступ, девка ждала его в позиции фехтовальщика: вес тела на правой ноге, левая отставлена; клинок служит продолжением правой руки, левая отведена назад и согнута в локте и запястье. Наверняка она знала всякие хитрые штучки-дрючки, но Хаммуну было наплевать, бабы учатся фехтованию на тонких легких рапирах, а вовсе не на кавалерийских саблях, массивный кривой клинок – оружие мужчины, и никакие финты не спасут от свирепого кабаньего напора.
Так он рассудил впопыхах и очень скоро обнаружил, что жестоко просчитался. Его яростные удары проходили мимо цели либо разбивались о глухую защиту, и довольно скоро он начал выдыхаться, а затем понял, что Зивилла может проткнуть его в любой момент, она просто играет с ним, как вендийский мангуст с полузадушенной змеей. Проклятая стерва уже перешла в контратаку, теснила его, похохатывая, к краю уступа, и он решил, что первая идея – насчет лука – была не так уж постыдна, и вообще, пора драпать, коли шкура дорога, – и вдруг покрылся холодным потом, сообразив, что все эти мысли когирянка свободно читает у него на лице. Она не отпустит его живым!
Удар неженской, даже нечеловеческой силы пришелся в бронзовую кольчугу, а затем покрытая синяками рука с саблей резко отпрянула, и хохочущая Зивилла отбежала на несколько шагов. «Неужели все-таки отпускает?» – изумленно подумал Хаммун и вдруг обнаружил, что у него отнимаются ноги. Стоя на коленях, он дотронулся левой ладонью до живота. Кровь… Он почти не ощущал боли, зато явственно чувствовал влагу, что стекала на распухший детородный орган. Где же боль? Здесь, она здесь, просто жжение в пробитой печени гораздо слабее рези в паху. Он стоял на коленях, зажимая рану на животе, а когирянка, волоча по земле неимоверно тяжелую саблю, спускалась к его коню.
* * *
Как и ожидал Конан, Бусара встретила его маленький отряд вытаращенными от страха глазами обывателей. Город жил ожиданием штурма, отовсюду веяло обреченностью. На знаменитых бусарских базарах и торговых улочках кипела жизнь (степные купцы – народ рисковый), но разнообразные привозные товары лишь напрасно пылились и гнили на прилавках. Путешественники, коих от веку манила к себе, точно мед мушиную стаю, благословенная Бусара, с весны, казалось, вымерли по всему Нехрему. Конан устало шагал рядом с Сонго и вел коня на поводу, в дорогом седле болтался, как тряпичная кукла, раненый Паако, Юйсары еле переставляла стертые в кровь ноги, и остальные выглядели не лучше, – стоило ли удивляться, что на них глазели со всех сторон, как на неких колдунов, которые вернулись из паломничества в мир мертвых?
В конце концов, это разозлило Конана, и он рявкнул на оцепенелого подростка-виноторговца. Стоя с открытым ртом на горячей брусчатке, тот не заметил медную монету, упавшую на его лоток. Мальчуган спохватился и торопливо наполнил густым красным вином глиняный фиал, и Конан выпил залпом, наслаждаясь крепким привкусом дробленых косточек, который у гурманов неизменно вызывает брезгливую мину. Сонго последовал его примеру, потом и остальные.
Конан осушил вторую чашу, третью, и тут ему надоело баловство, он поднял с мостовой двухведерный бочонок, выдернул зубами затычку и опрокинул емкость над широко раскрытым ртом. Мальчишка только глазами хлопая, не веря подвалившему счастью. Зачерпнув из корзины, стоявшей тут же, горсть спелых фиг и расплатись за весь отряд двумя увесистыми серебряными «токтыгаями», киммериец спросил у юного виноторговца:
– А что, парень, знаком ли тебе старый вонючий курдюк Аррахусса?
– Да, гошподин, – угодливо закивал мальчуган.
– Он еще еще не пустил с молотка свой клоповник?
– Нет, гошподин! – прошепелявил отрок (не так-то легко говорить, когда у тебя рот набит деньгами). – И клянушь милоштью Митры, он будет шашлив принять у шебя героишешких жащитников…
Конан не дослушал и зашагал дальше, вспоминая дорогу к постоялому двору. Сколько их, подворий, было в его скитальческой жизни? Не счесть. И это запомнилось лишь тем, что оказалось последним. На постоялом дворе Аррахуссы квартировал отряд наемников перед выступлением навстречу апийской орде, и там Конану так и не удалось толком напиться – всякий раз, когда он собирался это сделать, мешали проклятые заботы.
Аккуратно, как живого молочного поросенка, неся под мышкой бочонок, он дал себе слово нынешним же вечером налакаться до зеленых демонят.
Путь лежал через площадь, знаменитую на весь Нехрем. Даже столичное лобное место завидовало славе Пыточной площади. Не было в истории древней Бусары градоначальника, который не счел своим долгом внести кое-какие усовершенствования в причудливые и разнообразные ритуалы узаконенного смертоубийства.
Чего стоил хотя бы Зиндан Танцующих, подземный колодец-амфитеатр, на чьей арене сражались не гладиаторы с мечами и трезубцами, а преступники с хворостинами – против змеиных полчищ. Или Трактир Постящихся на северном углу площади, где осужденные умирали от голода, глядя, как в десяти шагах от них, за надежной бронзовой решеткой, пируют жестокосердечные богачи? Были еще Бани Смеющихся (там обнаженные красавицы пытали щекоткой), Альков Молящихся (там жертвы, стоя на коленях, сами себе разбивали черепа о каменные плиты пола, в противном случае их отводили в Портал Кающихся, о котором простые бусарцы знали лишь одно: что попадать туда ни в коем случае не следует). Но венцом этой воплощенной мечты мастеров заплечных дел считался Зиккурат Благодарящих, где умерщвляли только знатных преступников, позволяя им выбрать казнь на свое усмотрение.
Невдалеке от Пыточной площади стояла гостиница Аррахуссы, квадратное приземистое строение с широким внутренним двором, донельзя загаженным конским навозом. Отец Аррахуссы строил постоялый двор с размахом, однако не учел того, что далеко не всем гостям города по вкусу вопли умирающих, постоянно доносящиеся с площади. Сын всю жизнь мечтал продать ветшающую гостиницу, но стоило ему в очередной раз укрепиться этом решении, как тоненький денежный ручеек издевательски расширялся, суля выйти из берегов, если Аррахусса не будет пороть горячку.
В последний раз, когда Аррахусса дал себе слово расстаться с опостылевшим наследством, все его жилые комнаты и конюшню на длительный срок снял Дазаут для своих солдат. «Где теперь гниют твои косточки, Дазаут?» – с тоской думал тощий неряха, выглядевший гораздо старше своих лет. Он узнал коня нехремского полководца и спросил Конана о судьбе его хозяина, но киммериец вместо ответа лишь красноречиво провел рукой у горла. Спутники Конана, телохранители дамы Когира, о которой Аррахусса знал лишь понаслышке, – оказались разговорчивее и поведали, как наказал себя помутившийся рассудком любимец Токтыгая. Аррахусса не видел причин сомневаться в искренности достойных господ и лишь на всякий случай тайком отправил полового с новостями к квартальному надзирателю.
Постояльцы не скупились, и растрепанные слуги и служанки едва успевали носить из погреба и водружать на длинный, скользкий от жира стол яства и вино. Попытка подсунуть несвежую еду усталым путникам была пресечена сразу и беспощадно – брошенная меткой рукой Конана холодная индейка, нашпигованная орехами и черносливом, больно треснула Аррахуссу по голове и мигом заставила вспомнить крутой нрав командира наемников. Подобострастно кланяясь, владелец гостиницы укрылся в захламленной каморке, что служила ему спальней, а его место заняла улыбчивая крутобедрая экономка, она сызмальства научилась ладить с мужчинами, которые привыкли есть с острия кинжала. Против нее Конан ничего не имел, а мрачноватые косые взгляды Юйсары его только забавляли. Его спутники увлеченно работали челюстями, а под столом две безродные псины столь же азартно разделывались с объедками.
– Ну, и чем теперь хочешь заняться? – поинтересовался Конан у Сонго, когда их животы стали похожи на винный бочонок, опустошенный по дороге к постоялому двору. Юйсары сослалась на усталость и поднялась в свою комнату, напоследок ужалив взглядом волоокую экономку.
Сонго беззвучно кивнул и поморщился – к горлу подступила кислая отрыжка. Он и раньше не грешил чревоугодием, а в походе изрядно отвык от жирной пищи и обильных возлияний. Конан придвинул к нему поднос с фруктами.
– Похожу по городу, здесь полно наших, когирцев. Займу денег у купцов, вооружу сотню-другую парней, пойдем выручать госпожу Зивиллу. Жаль, что ты остаешься.
– Я – наемный меч. – Конан захрустел сочным яблоком. – Хоть и не у дел пока, но все равно, служу Токтыгаю. Дазаута больше нет, но кто-то ведь командует армией. Чует мое сердце, апийские вши скоро полезут на эти стены. Мне не впервой оборонять города. Может, сгожусь.
– Нам бы ты куда больше сгодился. – Сонго съел две приторные янтарные виноградины и сразу пожалел об этом – желудок совершенно взбеленился. – Что, если я поговорю с новым воеводой или с градоначальником? Попрошу, чтоб отпустил тебя со мной.
– Поговори. – Конан сладко зевнул и ухмыльнулся. – Ну, все. Ты тут угощайся, если в брюхе еще место осталось, если хочешь, а я пойду баиньки. А то сколько можно испытывать терпение красотки? – Он посмотрел на экономку, та ответила многообещающей улыбкой.
И тут с Конана точно ветром сдуло и сонливость, и вожделение. Во дворе раздалось бряцание металла, отрывистая команда, и вдруг окна ощетинились, по меньшей мере, двумя дюжинами копий. За дверью забухали сапоги, и в трапезную ввалилось несколько солдат городской стражи в тяжелых доспехах и с мечами наголо. Их командир, настроенный более чем решительно, указал на киммерийца латной рукавицей.
– Это ты – Конан, бывший командир отряда наемников?
– Брось, Сафар. – Мрачный, как грозовая туча, Конан медленно поднялся из-за стола. – Я обучал твоих увальней стрельбе из боссонского лука, не притворяйся, будто видишь меня впервые. Ну, говори, что стряслось?
– Ты арестован. За дезертирство и разбойничьи набеги на мирные села. Зря ты вернулся в Бусару, киммерийский шатун. Здесь твоим именем уже пугают детей.
– Понятно. – Конан смиренно сложил руки на груди. – И что же теперь меня ждет? Может, детишки перестанут меня бояться, если я наряжусь зайчиком и спляшу перед ними?
Сафар фыркнул, его люди рассмеялись.
– Неужели, – произнес Конан, – за боевые заслуги перед Нехремом власти Бусары хотят пригласить меня в Зиккурат Благодарящих?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Зивиллу снова приводили в чувство. В первый раз это сделали, чтобы изнасиловать по очереди и скопом – злобно, глумливо, изощренно. Потом ее решили прикончить и стали бить ногами, но прекратили, когда она лишилась чувств, – в вислоусом степняке, не только самом сильном из троицы, но и самом рассудительном, вдруг проснулась осторожность. Он вспомнил угрюмые наставления Каи-Хана – похоже, старшой не шутил, когда приказывал довезти девку до первого когирского патруля живой. Но он не сказал «целой и невредимой». Ладно, Нергал с ней, с этой подлой сучкой, пусть оклемывается. Они доведут дело до конца: пегую дохлятину убьют, а девка поедет дальше на хорошем коне, за спиной его хозяина.
Но «подлая сучка» не спешила «оклемываться». Видно, не стоило все-таки бить ее сапогами по голове. Но и Хаммуна можно было понять – это ж надо, изо всех сил плеткой по самому дорогому! Хаммун даже выл от боли, когда насиловал. Но продержался до конца – настоящий боец!
Третий воин хотел уложить молодую женщину поперек седла и связать ей руки и ноги под животом коня, но Хаммун гневно возразил: еще чего, отвязывать всякий раз, когда ей по нужде приспичит! Привести в чувство, да усадить охлопкой, а вздумает рыпаться, пускай пеняет на себя.
Жертва упорно не подавала признаков жизни, и тогда вислоусый прибег к испытанному средству – толстой стальной иголке. Пока он загонял ее под ноготь большого пальца на ноге Зивиллы, Хаммун держал у нее под носом свежий конский катых, щекочущий ноздри едкой вонью, этакий импровизированный заменитель нюхательной соли. Но обморок оказался слишком глубок, и вислоусому пришлось изуродовать молодой женщине еще два пальца, прежде чем степняки услышали первый стон.
Хаммун отшвырнул конский навоз и стал бить Зивиллу по щекам, и это вскоре возымело действие, – она открыла глаза и посмотрела на него с ужасом. На ее лице и шее уже багровели кровоподтеки, правая щека распухала, превращая глаз в щелочку, – скоро красивое лицо когирской аристократки обернется черной ритуальной маской.
Вислоусый удовлетворенно кивнул, вытер окровавленную иглу о штаны и спрятал в кожаный пояс. Хаммун взял Зивиллу за шиворот, рывком заставил подняться. У нее тотчас все поплыло перед глазами, она повалилась на примятую траву и получила болезненный пинок в бедро. Как ни странно, от этого сознание слегка прояснилось, и она смогла встать уже без посторонней «помощи».
Третий апиец, человек средних лет с мелкими, точно каракуль, и плотно прилегающими к черепу завитками черных волос, – небрежно протянул ей мех. Глоток нагретой солнцем воды застрял в саднящем горле, Зивилла едва не задохнулась, – Хаммун и тут пришел «на выручку», что было сил треснув ее ладонью по спине. Она упала на колени, и, ожидая новых ударов, пыталась отдышаться. Руки удержали мех; Зивилла снова медленно поднесла его ко рту и сделала несколько мучительных глотков.
Вислоусый с саблей в руке направился к ее пегому. Несчастное животное слишком поздно догадалось, какую ему уготовили судьбу, и пронзительно заржало, но очень скоро из рассеченного горла вытекли все силы вместе с жизнью. Апиец равнодушно отошел от издыхающего коня и швырнул Зивилле хурджин.
– А мое оружие? – Она не узнала собственного голоса, в нем звучали страх, надрыв, изнеможение. Так говорят взошедшие на эшафот, но в их голосах часто слышится еще и смирение с неизбежным. А тут вместо смирения была надежда.
Вислоусый отрицательно покачал головой, отдал ее меч и кинжал курчавому и забрался в седло.
– Садись, – буркнул он, указывая себе за спину.
* * *
Она ехала по степи, держась за заднюю луку седла, и внимала смачным воспоминаниям апийцев о том, как ее «ублажали». По всему телу кочевала боль, левый глаз так заплыл, что почти не видел, от вислоусого степняка нестерпимо воняло овчиной и потом. Но обморочный туман в голове рассеялся без следа, и причиной тому была жгучая ненависть.
И когда они спускались с крутого холма, Зивилла притворилась, будто утратила равновесие, подалась корпусом вперед и прильнула к спине апийца. Он ничего не заподозрил, лишь раздраженно мотнул головой, мод, держись крепче, сучка, нашла время обниматься, – и спохватился, лишь когда сабля с шелестом выскользнула из сафьяновых ножен.
Он крикнул – «Э, не балуй!» – не успев еще понять, что за спиной у него сидит сама погибель.
Отталкиваясь правой рукой от луки и соскакивая с коня, Зивилла молниеносным ударом сабли рассекла ему шею у основания черепа. Конь уносил мертвеца по склону холма, два других всадника не успели остановить своих скакунов на круче, а Зивилла приземлилась довольно удачно, только ушибла слегка колено, и бросилась не назад, к гребню, а прямиком на курчавого воина, который был совсем рядом. Тот уже выхватил саблю и развернулся, насколько позволило седло, но Зивилла сразу прыгнула влево, и курчавый понял, что в такой позиции ему отбиваться не с руки. Оставалось одно: быстрее спуститься на дно неглубокой, но широкой котловины, а там спокойно развернуть коня, налететь на когирянку и рубануть на скаку.
Он плашмя ударил саблей по крупу гнедого, но Зивилла сразу разгадала его замысел и в неистовом прыжке дотянулась до коня клинком. Острие сабли кольнуло гнедого под хвост, он с оглушительным ржанием рванул в карьер. Ничем хорошим для седока это кончиться не могло, он кувыркнулся из седла и размозжил голову о валун, а сверху его придавил гнедой со сломанной передней ногой и поврежденной шеей.
Остался один Хаммун, и он был далеко, и ему хватило сообразительности не останавливать лошадь, и надо было на дне котловины натянуть лук и продырявить подлую гадину, заходящуюся хохотом на середине склона, но не мог же он издали, как трус, пускать стрелы в бабу, пусть и вооруженную, пусть и лишившую жизни двух его товарищей? Нет, он спешился и с саблей наголо быстро полез вверх, а хохочущая девка и не думала удирать, все манила его свободной рукой и даже неторопливо спускалась навстречу, к довольно широкому плоскому уступу. Когда Хаммун поднялся на уступ, девка ждала его в позиции фехтовальщика: вес тела на правой ноге, левая отставлена; клинок служит продолжением правой руки, левая отведена назад и согнута в локте и запястье. Наверняка она знала всякие хитрые штучки-дрючки, но Хаммуну было наплевать, бабы учатся фехтованию на тонких легких рапирах, а вовсе не на кавалерийских саблях, массивный кривой клинок – оружие мужчины, и никакие финты не спасут от свирепого кабаньего напора.
Так он рассудил впопыхах и очень скоро обнаружил, что жестоко просчитался. Его яростные удары проходили мимо цели либо разбивались о глухую защиту, и довольно скоро он начал выдыхаться, а затем понял, что Зивилла может проткнуть его в любой момент, она просто играет с ним, как вендийский мангуст с полузадушенной змеей. Проклятая стерва уже перешла в контратаку, теснила его, похохатывая, к краю уступа, и он решил, что первая идея – насчет лука – была не так уж постыдна, и вообще, пора драпать, коли шкура дорога, – и вдруг покрылся холодным потом, сообразив, что все эти мысли когирянка свободно читает у него на лице. Она не отпустит его живым!
Удар неженской, даже нечеловеческой силы пришелся в бронзовую кольчугу, а затем покрытая синяками рука с саблей резко отпрянула, и хохочущая Зивилла отбежала на несколько шагов. «Неужели все-таки отпускает?» – изумленно подумал Хаммун и вдруг обнаружил, что у него отнимаются ноги. Стоя на коленях, он дотронулся левой ладонью до живота. Кровь… Он почти не ощущал боли, зато явственно чувствовал влагу, что стекала на распухший детородный орган. Где же боль? Здесь, она здесь, просто жжение в пробитой печени гораздо слабее рези в паху. Он стоял на коленях, зажимая рану на животе, а когирянка, волоча по земле неимоверно тяжелую саблю, спускалась к его коню.
* * *
Как и ожидал Конан, Бусара встретила его маленький отряд вытаращенными от страха глазами обывателей. Город жил ожиданием штурма, отовсюду веяло обреченностью. На знаменитых бусарских базарах и торговых улочках кипела жизнь (степные купцы – народ рисковый), но разнообразные привозные товары лишь напрасно пылились и гнили на прилавках. Путешественники, коих от веку манила к себе, точно мед мушиную стаю, благословенная Бусара, с весны, казалось, вымерли по всему Нехрему. Конан устало шагал рядом с Сонго и вел коня на поводу, в дорогом седле болтался, как тряпичная кукла, раненый Паако, Юйсары еле переставляла стертые в кровь ноги, и остальные выглядели не лучше, – стоило ли удивляться, что на них глазели со всех сторон, как на неких колдунов, которые вернулись из паломничества в мир мертвых?
В конце концов, это разозлило Конана, и он рявкнул на оцепенелого подростка-виноторговца. Стоя с открытым ртом на горячей брусчатке, тот не заметил медную монету, упавшую на его лоток. Мальчуган спохватился и торопливо наполнил густым красным вином глиняный фиал, и Конан выпил залпом, наслаждаясь крепким привкусом дробленых косточек, который у гурманов неизменно вызывает брезгливую мину. Сонго последовал его примеру, потом и остальные.
Конан осушил вторую чашу, третью, и тут ему надоело баловство, он поднял с мостовой двухведерный бочонок, выдернул зубами затычку и опрокинул емкость над широко раскрытым ртом. Мальчишка только глазами хлопая, не веря подвалившему счастью. Зачерпнув из корзины, стоявшей тут же, горсть спелых фиг и расплатись за весь отряд двумя увесистыми серебряными «токтыгаями», киммериец спросил у юного виноторговца:
– А что, парень, знаком ли тебе старый вонючий курдюк Аррахусса?
– Да, гошподин, – угодливо закивал мальчуган.
– Он еще еще не пустил с молотка свой клоповник?
– Нет, гошподин! – прошепелявил отрок (не так-то легко говорить, когда у тебя рот набит деньгами). – И клянушь милоштью Митры, он будет шашлив принять у шебя героишешких жащитников…
Конан не дослушал и зашагал дальше, вспоминая дорогу к постоялому двору. Сколько их, подворий, было в его скитальческой жизни? Не счесть. И это запомнилось лишь тем, что оказалось последним. На постоялом дворе Аррахуссы квартировал отряд наемников перед выступлением навстречу апийской орде, и там Конану так и не удалось толком напиться – всякий раз, когда он собирался это сделать, мешали проклятые заботы.
Аккуратно, как живого молочного поросенка, неся под мышкой бочонок, он дал себе слово нынешним же вечером налакаться до зеленых демонят.
Путь лежал через площадь, знаменитую на весь Нехрем. Даже столичное лобное место завидовало славе Пыточной площади. Не было в истории древней Бусары градоначальника, который не счел своим долгом внести кое-какие усовершенствования в причудливые и разнообразные ритуалы узаконенного смертоубийства.
Чего стоил хотя бы Зиндан Танцующих, подземный колодец-амфитеатр, на чьей арене сражались не гладиаторы с мечами и трезубцами, а преступники с хворостинами – против змеиных полчищ. Или Трактир Постящихся на северном углу площади, где осужденные умирали от голода, глядя, как в десяти шагах от них, за надежной бронзовой решеткой, пируют жестокосердечные богачи? Были еще Бани Смеющихся (там обнаженные красавицы пытали щекоткой), Альков Молящихся (там жертвы, стоя на коленях, сами себе разбивали черепа о каменные плиты пола, в противном случае их отводили в Портал Кающихся, о котором простые бусарцы знали лишь одно: что попадать туда ни в коем случае не следует). Но венцом этой воплощенной мечты мастеров заплечных дел считался Зиккурат Благодарящих, где умерщвляли только знатных преступников, позволяя им выбрать казнь на свое усмотрение.
Невдалеке от Пыточной площади стояла гостиница Аррахуссы, квадратное приземистое строение с широким внутренним двором, донельзя загаженным конским навозом. Отец Аррахуссы строил постоялый двор с размахом, однако не учел того, что далеко не всем гостям города по вкусу вопли умирающих, постоянно доносящиеся с площади. Сын всю жизнь мечтал продать ветшающую гостиницу, но стоило ему в очередной раз укрепиться этом решении, как тоненький денежный ручеек издевательски расширялся, суля выйти из берегов, если Аррахусса не будет пороть горячку.
В последний раз, когда Аррахусса дал себе слово расстаться с опостылевшим наследством, все его жилые комнаты и конюшню на длительный срок снял Дазаут для своих солдат. «Где теперь гниют твои косточки, Дазаут?» – с тоской думал тощий неряха, выглядевший гораздо старше своих лет. Он узнал коня нехремского полководца и спросил Конана о судьбе его хозяина, но киммериец вместо ответа лишь красноречиво провел рукой у горла. Спутники Конана, телохранители дамы Когира, о которой Аррахусса знал лишь понаслышке, – оказались разговорчивее и поведали, как наказал себя помутившийся рассудком любимец Токтыгая. Аррахусса не видел причин сомневаться в искренности достойных господ и лишь на всякий случай тайком отправил полового с новостями к квартальному надзирателю.
Постояльцы не скупились, и растрепанные слуги и служанки едва успевали носить из погреба и водружать на длинный, скользкий от жира стол яства и вино. Попытка подсунуть несвежую еду усталым путникам была пресечена сразу и беспощадно – брошенная меткой рукой Конана холодная индейка, нашпигованная орехами и черносливом, больно треснула Аррахуссу по голове и мигом заставила вспомнить крутой нрав командира наемников. Подобострастно кланяясь, владелец гостиницы укрылся в захламленной каморке, что служила ему спальней, а его место заняла улыбчивая крутобедрая экономка, она сызмальства научилась ладить с мужчинами, которые привыкли есть с острия кинжала. Против нее Конан ничего не имел, а мрачноватые косые взгляды Юйсары его только забавляли. Его спутники увлеченно работали челюстями, а под столом две безродные псины столь же азартно разделывались с объедками.
– Ну, и чем теперь хочешь заняться? – поинтересовался Конан у Сонго, когда их животы стали похожи на винный бочонок, опустошенный по дороге к постоялому двору. Юйсары сослалась на усталость и поднялась в свою комнату, напоследок ужалив взглядом волоокую экономку.
Сонго беззвучно кивнул и поморщился – к горлу подступила кислая отрыжка. Он и раньше не грешил чревоугодием, а в походе изрядно отвык от жирной пищи и обильных возлияний. Конан придвинул к нему поднос с фруктами.
– Похожу по городу, здесь полно наших, когирцев. Займу денег у купцов, вооружу сотню-другую парней, пойдем выручать госпожу Зивиллу. Жаль, что ты остаешься.
– Я – наемный меч. – Конан захрустел сочным яблоком. – Хоть и не у дел пока, но все равно, служу Токтыгаю. Дазаута больше нет, но кто-то ведь командует армией. Чует мое сердце, апийские вши скоро полезут на эти стены. Мне не впервой оборонять города. Может, сгожусь.
– Нам бы ты куда больше сгодился. – Сонго съел две приторные янтарные виноградины и сразу пожалел об этом – желудок совершенно взбеленился. – Что, если я поговорю с новым воеводой или с градоначальником? Попрошу, чтоб отпустил тебя со мной.
– Поговори. – Конан сладко зевнул и ухмыльнулся. – Ну, все. Ты тут угощайся, если в брюхе еще место осталось, если хочешь, а я пойду баиньки. А то сколько можно испытывать терпение красотки? – Он посмотрел на экономку, та ответила многообещающей улыбкой.
И тут с Конана точно ветром сдуло и сонливость, и вожделение. Во дворе раздалось бряцание металла, отрывистая команда, и вдруг окна ощетинились, по меньшей мере, двумя дюжинами копий. За дверью забухали сапоги, и в трапезную ввалилось несколько солдат городской стражи в тяжелых доспехах и с мечами наголо. Их командир, настроенный более чем решительно, указал на киммерийца латной рукавицей.
– Это ты – Конан, бывший командир отряда наемников?
– Брось, Сафар. – Мрачный, как грозовая туча, Конан медленно поднялся из-за стола. – Я обучал твоих увальней стрельбе из боссонского лука, не притворяйся, будто видишь меня впервые. Ну, говори, что стряслось?
– Ты арестован. За дезертирство и разбойничьи набеги на мирные села. Зря ты вернулся в Бусару, киммерийский шатун. Здесь твоим именем уже пугают детей.
– Понятно. – Конан смиренно сложил руки на груди. – И что же теперь меня ждет? Может, детишки перестанут меня бояться, если я наряжусь зайчиком и спляшу перед ними?
Сафар фыркнул, его люди рассмеялись.
– Неужели, – произнес Конан, – за боевые заслуги перед Нехремом власти Бусары хотят пригласить меня в Зиккурат Благодарящих?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38