Может, хамить сразу начинаешь – баба не выносит этого. Вообще я тебе откровенно скажу: будь я бабой, я бы тоже не посмотрел на тебя – болтаешь ты много, куда к черту!
– Так ведь стараешься, чтоб ей веселее было! Не умирать же от скуки.
– Ты говори, только не пустозвонь. Дельные какие-нибудь слова… А то как пойдешь: «пирамидон», «сфотографирую», «тапочки в гробу»… Трепач получаешься. А девки трепачей не любят. Посмеиваться посмеиваются, а как до дела доходит, выбирают скромного.
– Зараза – язык! Все, с этого дня кончаю трепаться. Молчать буду. Пусть лучше сохнет от скуки, а буду молчать. Верно? Пусть, если хочет, сама трепется.
– Кто?
– Ну, с кем познакомлюсь.
– А-а… Ну, конечно! – Иван думал о себе. Понятно, почему Пашку не любят, но почему Мария его не полюбила – это непонятно. Обычно, когда он хотел, чтобы его любили, его любили.
«Что– то у меня тоже не так».
Дома их ждал Андрей. От нечего делать зажег факел и копался в моторе Пашкиной полуторки. Он был в комбинезоне, грязный – видно, как пришел с работы, так сразу сюда.
– Ну, что? – спросил он.
– Что?…
Андрей погасил набензиненную тряпку, затоптал сапогами.
– Пойдем в дом.
Вошли в дом, включили свет.
– Тебя милиция ищет, – сказал Андрей, сурово глядя на Пашку. – Что ты делаешь? Когда ты бросишь свои дурацкие замашки?
Пашка ходил по комнате, покусывал губу, не глядел на братьев.
– Когда были?
– Недавно. Велели утром прийти.
– Что уж я, совсем дурак? Сам пойду…
– А я считаю, надо сходить.
– Зачем? – спросил Иван.
– Затем, что хуже может быть.
– Ничего, он завтра уедет на неделю, а там… забудут. А сейчас, под горячую руку, посадят.
– Докатился!… – Андрей сел на припечье, вздохнул. – С какого горя ты опять напился-то? Хоть бы людей постыдился – сев идет.
Пашка сморщился, потер ладонями виски.
– Тебе мое горе не понять.
– Фу ты!… Сложный какой.
Помолчали.
– Здорово они там? – спросил Андрей Ивана, кивнув в сторону Пашки.
– Да нет… Но суток на десять намахали.
Андрей покачал головой.
– Тц… Дурак, больше я тебе ничего не скажу, – встал и вышел, крепко хлопнув дверью.
– Андрюха в начальство попер, – сказал Пашка.
– Он тебе верно говорит: бросать это надо. Никому ты ничего кулаками не докажешь. Дурость это… Если не умеешь пить, лучше не пей. Без этого тоже можно прожить.
Пашка стал снимать парадный костюм.
– Пойдем посмотрим машину… Я прямо в ночь уеду.
Часов до двух возились с машиной. Наладили. Пашка зашел в дом, взял на дорогу папирос… Хотел было забрать с собой выходной костюм, но махнул рукой.
– Временно прекратим, – сказал он.
– Чего?
– Так… Пока.
– Счастливо. Куда сейчас?
– В город за горючим. Придет милиция, скажи… А вообще-то ничего не надо говорить. Я постараюсь подольше не приезжать.
Иван закрыл за Пашкой ворота, пошел в дом.
«Бабенку, что ли, завести какую-нибудь», – подумал он, представив себе все одинокие долгие вечера в большом пустом доме.
Родионов пришел, как обещал, поздно вечером.
Юрия Александровича не было дома.
Майя сидела все на том же месте – за столом, у окна.
– А где… нету еще? – спросил Кузьма Николаевич.
– Нету еще.
Родионов повесил на гвоздик фуражку, присел к столу, облокотился.
– Подождем.
– Мне ужасно стыдно перед вами, Кузьма Николаич, – призналась Майя. – Я не знаю, зачем я давеча в райком побежала… Я уже все теперь сама решила: мы разойдемся.
Родионов понимающе кивнул головой, достал папиросы, положил перед собой.
– Ничего, мне тоже охота с ним поговорить. Курить можно?
– Пожалуйста.
Родионов закурил.
– Привыкаешь у нас?
– Привыкаю. Трудно, конечно.
Родионов опять понимающе кивнул головой, посмотрел на Майю… Невольно опустил глаза на ее живот, потом опять глянул ей в глаза.
– Ты сама из каких людей?
– Папа у меня научный работник, мама – домашняя хозяйка.
– Трудно, конечно, – согласился Родионов.
– Я не о таких трудностях говорю… Вы подумали, наверно, что вот, мол, одна, без папы с мамой осталась, поэтому трудно.
– И поэтому тоже трудно. А интересно?
– Здесь?
– Да.
– Мне нравится. Здесь как-то… обнаженнее все, здесь работаешь и как-то чувствуешь, нужна твоя работа или не нужна. Я имею в виду нашу, умственную работу. В городе все запутаннее. Мой папа доцент, всю жизнь пишет какие-то брошюры о воспитании, как будто важно все, нужно, а я сейчас понимаю, что не нужно. Никто его брошюры не читает. Это ведь очень обидно. И особенно обидно, когда видишь, сколько еще вокруг работы!… Ну что эти его брошюры?! Все ведь проще и все ужасно труднее.
Родионов с интересом слушал молодую женщину.
– Папу очень уважают все, потому что он хороший, добрый человек, он привык, что его уважают, он очень много работает… А я сейчас лежу иногда ночью и думаю: неужели он не понимает, что не так надо?
– Хорошие брошюры тоже нужны, – заступился Родионов за незнакомого доцента.
– Да я понимаю!… Но это, если бы человек ни на что другое не был способен! Он же очень умный, папа, но вот он уверен, что делает большое дело, и от этого спокойный такой. Сумбурно так выражаюсь… Не знаю, я боюсь, что он возьмет да под старость лет поймет, что всю жизнь обманывал себя, вот тогда… трагедия будет.
– Ну, а что бы ты посоветовала ему делать?
– Да теперь уж ничего… Чего делать? Пусть пишет брошюры. Не переделается же человек в пятьдесят лет.
– А ты попробуй все-таки напиши ему вот об этом. Интересно, что он ответит.
– Ну-у… нет, не стоит. Он обидится. Он меня недалекой считает. А ведь он мог бы, знаете, каким редактором у нас быть!… Он же писать может.
– Он партийный?
– Да.
– Напиши ему, – серьезно стал настаивать Родионов. – Ты не думай, что пятьдесят лет – это все. Это в двадцать пять так кажется, а в пятьдесят кажется, что еще ничего не начиналось. Ты вот напиши ему.
– Он скажет… Не знаю, – Майю тоже заинтересовал тот вопрос: поймет ли отец или не поймет. – Не знаю…
Уличная дверь хлопнула.
– Идет. Сейчас подумает… А ну его к черту, буду я еще думать, что он подумает.
Вошла женщина, соседка Майи.
– Маечка… Здравствуйте. Маечка, я пришла попросить: не поможешь нам в одном деле? Написать надо бумагу одну… Получше бы надо, а мы не умеем.
Майя встала, накинула на плечи шаль.
– Извините, Кузьма Николаич. Я наверно, скоро.
– Давай, давай. Я посижу.
Майя ушла с женщиной.
Родионов пододвинул к себе какую-то книгу, полистал, посмотрел заглавие: «Байрон. Избранное». Отодвинул книгу, навалился грудью на стол, положил голову на кулаки, попытался собраться с мыслями. Решил выделить что-то самое главное для себя сейчас. Но в мозгах все перепуталось, переплелось. Тут же подумалось и о посевной, и о дочери, и о лебяжинском мосте, опять о посевной, об Ивлеве, опять о дочери, о Майе, даже об ее отце-доценте… И все как-то неопределенно думалось, рвано. Тяжело было на душе, смутно. И болит сердце, физически болит.
«То ли старею, то ли устал крепко», – подумал он. Прикрыл глаза.
В сенях послышались чьи-то шаги. Родионов вскинул голову.
Вошел Юрий Александрович. Очень удивился, увидев секретаря райкома, заметно растерялся… И от растерянности улыбнулся и сказал громко:
– Добрый вечер, товарищ секретарь!
– Здравствуй.
Юрий Александрович, не снимая плаща, сел к столу, положил перед собой шляпу.
– Ко мне жена твоя приходила, – сразу начал секретарь, в упор, внимательно глядя на учителя. – Что у тебя происходит?
Юрий Александрович невольно окинул быстрым взглядом комнату, остановился на некоторых вещах жены… Опять посмотрел на секретаря. Он растерялся совсем. Он не мог представить себе раньше, что когда-нибудь вот так, с глазу на глаз будет беседовать с секретарем Родионовым о своих отношениях с Марией – с дочерью одного секретаря, с женой другого. Положение пиковое.
– Прорабатывать меня пришли? – он неопределенно усмехнулся. Он, как это частенько бывает, слегка обнаглел от растерянности. – Я же не член партии.
– Тебя когда-нибудь обижали люди? – спросил Кузьма Николаевич. – Крепко?
– Нн… нет. Я не понимаю, о чем вы?
– За что же ты обидел столько человек сразу?
– А в чем, собственно, дело? Я полюбил женщину… да! Я этого не скрываю. Ну и что теперь?
– Ты на ней жениться хочешь?
– Конечно! – Юрий Александрович решил вымахнуть на волне благородства, прямого, открытого благородства. – Я все понимаю… Мы поженимся с Марией. Не могу же я…
– Ты все можешь! – рявкнул Родионов. Он быстро стал терять власть над собой. В груди образовалась какая-то пустота, и в эту пустоту несколько раз замедленно, с болью, сильно садануло сердце. – Ты трус! Ты готов жениться, но это из-за трусости. Любить ты не умеешь. Когда любят, так не делают. Ты самый обыкновенный паразит!…
– Вы меня можете сколько угодно оскорблять… – красивые девичьи глаза учителя потемнели от обиды и страха.
– Тебя убить надо, а не оскорблять. Милость сделал – он женится. Я те женюсь!… – на скулах секретаря, которые уже успел тронуть ранний загар, выступили белые пятна. – Я тебе покидаюсь такими словами. Ты о другой семье подумал? Ты обо мне подумал… прежде чем втоптать в грязь меня? Образованный человек!…
– Что же теперь делать? Разве так не бывает?
– Так не бывает! Так бывает, когда любят.
– Я люблю.
– Ты завтра уедешь отсюда, – секретарь встал. – Не уедешь, пеняй на себя.
– Я же на работе, как же я…
– Вот так! – секретарь шагнул к двери, снял с гвоздя фуражку, оглянулся на учителя. – Эх, парень… – смотрел убийственно просто, горько и беспомощно. Надел фуражку и вышел.
Майя сидела на крыльце; она увидела через окно, что муж дома, и не стала входить. Родионов остановился около нее, закурил.
– Он завтра уедет на пару недель, пусть едет. За это время… Мы хоть очухаемся все за это время, соберемся с мыслями, – сказал он.
– Я больше с ним жить не буду, – негромко и упрямо ответила Майя.
– Я не заставляю жить. Если за это время ничего не изменится, значит, не изменится. Но сгоряча такие вопросы не решают. Пусть он подумает. И ты подумай. И не расстраивайся, держи себя – о ребенке надо думать, – Родионов склонился к Майе, поднял ее. – Давай руку… Крепись, Мне тоже горько, поверь.
– Я понимаю, Кузьма Николаич,
– Ну вот… До свидания.
– До свидания.
Родионов широким шагом пошел из ограды.
«Ничего я не сделал. Ничего не сделаю, – думал он. – Что я могу сделать».
За воротами – лицом к лицу – столкнулся с Ивлевым. Тот ждал его.
– Ты чего тут?…
Ивлев зажег спичку, прикурил. Пальцы его тряслись, он быстро погасил спичку, чтобы этого не увидели.
– Так…
– Я думал, ты в Усятске давно.
– Сейчас поеду.
Пошли. Долго молчали. Молчание было мучительным.
– Это правда? – спросил Ивлев.
– Правда, – не сразу сказал Кузьма Николаевич.
Опять замолчали. Дошли до колодца. Ивлев бросил папироску, сказал бодрым голосом:
– Подожди, я напьюсь.
…Колодезный вал с визгом, быстро стал раскручиваться. Все быстрее и быстрее. Глубоко внизу гулко шлепнулась в воду тяжелая бадья… Забулькала, залопотала вода, заглатываемая железной утробой бадьи…
Тихонько, расслабленно звенели колечки мокрой цепи. Потом вал надсадно, с подвывом застонал, точно кто заплакал. Цепь с противным, коротким, трудным скрежетом наматывалась, укладывалась на вал. Громко капали вниз тяжелые капли.
Ивлев подхватил рукой бадью, поставил на сруб, широко расставил ноги, склонился, стал жадно пить.
– Ох, – вздохнул он, отрываясь от бадьи. – Холодна!… Не хочешь?
– Нет.
Ивлев еще раз приложился, долго пил… Потом наклонил бадью и вылил воду. Оба стояли и смотрели, как льется на землю, в грязь чистая вода.
«Вот так и с любовью, – думал Кузьма Николаевич, – черпанет иной человек целую бадейку глотнет пару раз, остальное – в грязь. А ее бы на всю жизнь с избытком хватило».
– Ну, пока, – сказал Ивлев, вытирая о галифе руки. – Зайду сейчас домой, потом в Усятск поеду.
– Пока.
Ивлев быстро стал уходить по улице и скоро исчез, растворился во тьме. Кузьма Николаевич подвесил бадью на крюк и тоже пошел домой.
Мария сидела в плаще на кровати, слегка откинувшись назад, на руки, покачивала одной ногой, смотрела перед собой. На стук двери повернула голову, перестала качать ногой, но положения тела не изменила.
Ивлев с порога долго смотрел на нее.
– Уходи.
Мария легко поднялась, окинула глазами комнату, подошла к угловому столику, взяла альбом с фотографиями и пошла к двери. Ивлев посторонился, пропуская ее. Дождался, когда хлопнули воротца в ограде, сунул руки в карманы и стал ходить по комнате. Остановился над платочком, который обронила Мария, долго смотрел на него… Лежал маленький комочек – тряпочка, нежно розовея на грубоватых, давно не мытых досках пола. Ивлев наступил на него сапогом… Потом стал топтать каблуком, точно вколачивал в пол всю боль свою, всю обиду.
Родионов тоже шагал по комнате (по комнате Марии), курил без конца, мял под кителем одной рукой кожу под левым соском. Клавдия Николаевна тихонько звякала на кухне посудой.
Вошла Мария.
Кузьма Николаевич остановился посреди комнаты.
Мария с альбомом в руках стояла в дверях, смотрела на него.
– Иди сюда, – сказал отец.
Она подошла.
Кузьма Николаевич больно ударил ее по лицу… И потом бил по щекам, по губам, по глазам… Она пятилась от него, он шел за ней и бил.
– Папа!…
– Шлюха.
– Ты что?…
– Шлюха. Гадина.
Мария открыла ногой дверь, выбежала… Кузьма Николаевич схватился за сердце и стал торопливо искать глазами место, куда можно присесть. Он был белый, губы посинели и тряслись.
– Кузьма!… – заполошно вскрикнула Клавдия Николаевна. – Ты че? Кузьма?!
– Давай звони!… Звони… Пойдем! – Кузьма Николаевич пинком распахнул дверь и быстро пошел из дома. – Пошли!…
Клавдия Николаевна почти бежала за ним.
– Да погоди ты!… Да не беги ты!…
Кузьма шел, не сбавляя шага, крепко держался за сердце… Торопился донести его.
– Кузьма!…
– Давай, давай… скорей, – шептал он.
…В больнице переполошились. Уложили Кузьму Николаевича на кушетку, расстегнули китель… Сестра сунула ему под руку градусник, другая стала готовить шприц с камфарой. Пожилая толстая няня покултыхала за дежурным врачом, который куда-то отлучился.
– Ну-ка!… Упал он, – шепотом быстро проговорил Кузьма Николаевич, глядя на жену. – Подержи его, прижми руку…
Клавдия Николаевна насилу поняла, что он имеет в виду градусник, который выпал у него из-под руки. Поправила градусник, прижала руку к боку… Кузьма повел глаза к потолку, куда-то назад, дернулся – хотел встать… И уронил голову.
Мария, выбежав из дому, быстро пошла к Ивану Любавину. Дорогой зло и скупо всплакнула, вытерла слезы, гордо вскинула голову… В осанке, и в походке, и в опущенных уголках губ – во всем облике снова утвердилась непокорная, дерзкая уверенность в собственном превосходстве.
Такой она и явилась к Ивану. Он почему-то не удивился, увидев ее. Он знал, чувствовал, что сейчас в Баклани, наверное, в трех местах сразу разыгрывается нешуточная драма, в центре которой стоит Мария. И неудивительно, если та роль, какую она приняла на себя, окажется на этот раз ей не по силам и она захочет уехать. Или кто-то другой захочет уехать… Он безотчетно ждал кого-то оттуда весь вечер.
– Поедем, – сказала Мария.
– Куда?
– В город. На вокзал.
Иван лежал в постели, читал. Не стесняясь Марии, откинул одеяло, обулся…
– Пошли.
– У тебя деньги есть? – спросила Мария.
– Есть.
– Мне рублей пятьсот надо.
– Сейчас посмотрю… – Иван порылся в чемодане, где у них с Пашкой лежали деньги (на мебель копили), отсчитал пятьсот… – На.
– Я пришлю потом.
…Шли темной улицей, молчали. Прошли мимо больницы…
Иван шел несколько впереди Марии, думал о ней: «Поехала?… Скатертью дорожка, – думал без всякой злости. – Хороших мужиков хоть мучить не будешь. В городе нарвешься на какого-нибудь… Там найдутся и на тебя».
– Уезжаешь?… Или бежишь? – не вытерпел и спросил он.
– Не спешу, но поторапливаюсь.
– В какие края?
– Далеко.
…В машине Мария стала приводить себя в порядок. Долго причесывалась, пристроив на коленях зеркальце… Держала в губах заколку, шелестела плащом… От нее – от ее рук, волос, плаща – веяло свежим одеколонистым холодком. Чуточку искривленные, яркие, полные губы, в которых была зажата заколка, начали беспокоить Ивана. Поправляя волосы, она часто задевала его локтем, это тоже беспокоило. Он прибавил газку.
Примерно на полпути к городу обогнали Пашку. Иван приветственно посигналил ему, мигнул трижды задними огнями.
…Народу на вокзале было немного. Поезд Марии отходил через полчаса. Она взяла билет и пошла к окошечку «Телеграф». Иван (он решил проводить Марию) сидел на широком жестком диване, разглядывая огромную картину на которой матросы Черноморского флота бились с немцами.
Мария отправила телеграмму, подошла, села рядом. Посмотрела на часы.
– Ну… скоро.
Ивану сделалось очень грустно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
– Так ведь стараешься, чтоб ей веселее было! Не умирать же от скуки.
– Ты говори, только не пустозвонь. Дельные какие-нибудь слова… А то как пойдешь: «пирамидон», «сфотографирую», «тапочки в гробу»… Трепач получаешься. А девки трепачей не любят. Посмеиваться посмеиваются, а как до дела доходит, выбирают скромного.
– Зараза – язык! Все, с этого дня кончаю трепаться. Молчать буду. Пусть лучше сохнет от скуки, а буду молчать. Верно? Пусть, если хочет, сама трепется.
– Кто?
– Ну, с кем познакомлюсь.
– А-а… Ну, конечно! – Иван думал о себе. Понятно, почему Пашку не любят, но почему Мария его не полюбила – это непонятно. Обычно, когда он хотел, чтобы его любили, его любили.
«Что– то у меня тоже не так».
Дома их ждал Андрей. От нечего делать зажег факел и копался в моторе Пашкиной полуторки. Он был в комбинезоне, грязный – видно, как пришел с работы, так сразу сюда.
– Ну, что? – спросил он.
– Что?…
Андрей погасил набензиненную тряпку, затоптал сапогами.
– Пойдем в дом.
Вошли в дом, включили свет.
– Тебя милиция ищет, – сказал Андрей, сурово глядя на Пашку. – Что ты делаешь? Когда ты бросишь свои дурацкие замашки?
Пашка ходил по комнате, покусывал губу, не глядел на братьев.
– Когда были?
– Недавно. Велели утром прийти.
– Что уж я, совсем дурак? Сам пойду…
– А я считаю, надо сходить.
– Зачем? – спросил Иван.
– Затем, что хуже может быть.
– Ничего, он завтра уедет на неделю, а там… забудут. А сейчас, под горячую руку, посадят.
– Докатился!… – Андрей сел на припечье, вздохнул. – С какого горя ты опять напился-то? Хоть бы людей постыдился – сев идет.
Пашка сморщился, потер ладонями виски.
– Тебе мое горе не понять.
– Фу ты!… Сложный какой.
Помолчали.
– Здорово они там? – спросил Андрей Ивана, кивнув в сторону Пашки.
– Да нет… Но суток на десять намахали.
Андрей покачал головой.
– Тц… Дурак, больше я тебе ничего не скажу, – встал и вышел, крепко хлопнув дверью.
– Андрюха в начальство попер, – сказал Пашка.
– Он тебе верно говорит: бросать это надо. Никому ты ничего кулаками не докажешь. Дурость это… Если не умеешь пить, лучше не пей. Без этого тоже можно прожить.
Пашка стал снимать парадный костюм.
– Пойдем посмотрим машину… Я прямо в ночь уеду.
Часов до двух возились с машиной. Наладили. Пашка зашел в дом, взял на дорогу папирос… Хотел было забрать с собой выходной костюм, но махнул рукой.
– Временно прекратим, – сказал он.
– Чего?
– Так… Пока.
– Счастливо. Куда сейчас?
– В город за горючим. Придет милиция, скажи… А вообще-то ничего не надо говорить. Я постараюсь подольше не приезжать.
Иван закрыл за Пашкой ворота, пошел в дом.
«Бабенку, что ли, завести какую-нибудь», – подумал он, представив себе все одинокие долгие вечера в большом пустом доме.
Родионов пришел, как обещал, поздно вечером.
Юрия Александровича не было дома.
Майя сидела все на том же месте – за столом, у окна.
– А где… нету еще? – спросил Кузьма Николаевич.
– Нету еще.
Родионов повесил на гвоздик фуражку, присел к столу, облокотился.
– Подождем.
– Мне ужасно стыдно перед вами, Кузьма Николаич, – призналась Майя. – Я не знаю, зачем я давеча в райком побежала… Я уже все теперь сама решила: мы разойдемся.
Родионов понимающе кивнул головой, достал папиросы, положил перед собой.
– Ничего, мне тоже охота с ним поговорить. Курить можно?
– Пожалуйста.
Родионов закурил.
– Привыкаешь у нас?
– Привыкаю. Трудно, конечно.
Родионов опять понимающе кивнул головой, посмотрел на Майю… Невольно опустил глаза на ее живот, потом опять глянул ей в глаза.
– Ты сама из каких людей?
– Папа у меня научный работник, мама – домашняя хозяйка.
– Трудно, конечно, – согласился Родионов.
– Я не о таких трудностях говорю… Вы подумали, наверно, что вот, мол, одна, без папы с мамой осталась, поэтому трудно.
– И поэтому тоже трудно. А интересно?
– Здесь?
– Да.
– Мне нравится. Здесь как-то… обнаженнее все, здесь работаешь и как-то чувствуешь, нужна твоя работа или не нужна. Я имею в виду нашу, умственную работу. В городе все запутаннее. Мой папа доцент, всю жизнь пишет какие-то брошюры о воспитании, как будто важно все, нужно, а я сейчас понимаю, что не нужно. Никто его брошюры не читает. Это ведь очень обидно. И особенно обидно, когда видишь, сколько еще вокруг работы!… Ну что эти его брошюры?! Все ведь проще и все ужасно труднее.
Родионов с интересом слушал молодую женщину.
– Папу очень уважают все, потому что он хороший, добрый человек, он привык, что его уважают, он очень много работает… А я сейчас лежу иногда ночью и думаю: неужели он не понимает, что не так надо?
– Хорошие брошюры тоже нужны, – заступился Родионов за незнакомого доцента.
– Да я понимаю!… Но это, если бы человек ни на что другое не был способен! Он же очень умный, папа, но вот он уверен, что делает большое дело, и от этого спокойный такой. Сумбурно так выражаюсь… Не знаю, я боюсь, что он возьмет да под старость лет поймет, что всю жизнь обманывал себя, вот тогда… трагедия будет.
– Ну, а что бы ты посоветовала ему делать?
– Да теперь уж ничего… Чего делать? Пусть пишет брошюры. Не переделается же человек в пятьдесят лет.
– А ты попробуй все-таки напиши ему вот об этом. Интересно, что он ответит.
– Ну-у… нет, не стоит. Он обидится. Он меня недалекой считает. А ведь он мог бы, знаете, каким редактором у нас быть!… Он же писать может.
– Он партийный?
– Да.
– Напиши ему, – серьезно стал настаивать Родионов. – Ты не думай, что пятьдесят лет – это все. Это в двадцать пять так кажется, а в пятьдесят кажется, что еще ничего не начиналось. Ты вот напиши ему.
– Он скажет… Не знаю, – Майю тоже заинтересовал тот вопрос: поймет ли отец или не поймет. – Не знаю…
Уличная дверь хлопнула.
– Идет. Сейчас подумает… А ну его к черту, буду я еще думать, что он подумает.
Вошла женщина, соседка Майи.
– Маечка… Здравствуйте. Маечка, я пришла попросить: не поможешь нам в одном деле? Написать надо бумагу одну… Получше бы надо, а мы не умеем.
Майя встала, накинула на плечи шаль.
– Извините, Кузьма Николаич. Я наверно, скоро.
– Давай, давай. Я посижу.
Майя ушла с женщиной.
Родионов пододвинул к себе какую-то книгу, полистал, посмотрел заглавие: «Байрон. Избранное». Отодвинул книгу, навалился грудью на стол, положил голову на кулаки, попытался собраться с мыслями. Решил выделить что-то самое главное для себя сейчас. Но в мозгах все перепуталось, переплелось. Тут же подумалось и о посевной, и о дочери, и о лебяжинском мосте, опять о посевной, об Ивлеве, опять о дочери, о Майе, даже об ее отце-доценте… И все как-то неопределенно думалось, рвано. Тяжело было на душе, смутно. И болит сердце, физически болит.
«То ли старею, то ли устал крепко», – подумал он. Прикрыл глаза.
В сенях послышались чьи-то шаги. Родионов вскинул голову.
Вошел Юрий Александрович. Очень удивился, увидев секретаря райкома, заметно растерялся… И от растерянности улыбнулся и сказал громко:
– Добрый вечер, товарищ секретарь!
– Здравствуй.
Юрий Александрович, не снимая плаща, сел к столу, положил перед собой шляпу.
– Ко мне жена твоя приходила, – сразу начал секретарь, в упор, внимательно глядя на учителя. – Что у тебя происходит?
Юрий Александрович невольно окинул быстрым взглядом комнату, остановился на некоторых вещах жены… Опять посмотрел на секретаря. Он растерялся совсем. Он не мог представить себе раньше, что когда-нибудь вот так, с глазу на глаз будет беседовать с секретарем Родионовым о своих отношениях с Марией – с дочерью одного секретаря, с женой другого. Положение пиковое.
– Прорабатывать меня пришли? – он неопределенно усмехнулся. Он, как это частенько бывает, слегка обнаглел от растерянности. – Я же не член партии.
– Тебя когда-нибудь обижали люди? – спросил Кузьма Николаевич. – Крепко?
– Нн… нет. Я не понимаю, о чем вы?
– За что же ты обидел столько человек сразу?
– А в чем, собственно, дело? Я полюбил женщину… да! Я этого не скрываю. Ну и что теперь?
– Ты на ней жениться хочешь?
– Конечно! – Юрий Александрович решил вымахнуть на волне благородства, прямого, открытого благородства. – Я все понимаю… Мы поженимся с Марией. Не могу же я…
– Ты все можешь! – рявкнул Родионов. Он быстро стал терять власть над собой. В груди образовалась какая-то пустота, и в эту пустоту несколько раз замедленно, с болью, сильно садануло сердце. – Ты трус! Ты готов жениться, но это из-за трусости. Любить ты не умеешь. Когда любят, так не делают. Ты самый обыкновенный паразит!…
– Вы меня можете сколько угодно оскорблять… – красивые девичьи глаза учителя потемнели от обиды и страха.
– Тебя убить надо, а не оскорблять. Милость сделал – он женится. Я те женюсь!… – на скулах секретаря, которые уже успел тронуть ранний загар, выступили белые пятна. – Я тебе покидаюсь такими словами. Ты о другой семье подумал? Ты обо мне подумал… прежде чем втоптать в грязь меня? Образованный человек!…
– Что же теперь делать? Разве так не бывает?
– Так не бывает! Так бывает, когда любят.
– Я люблю.
– Ты завтра уедешь отсюда, – секретарь встал. – Не уедешь, пеняй на себя.
– Я же на работе, как же я…
– Вот так! – секретарь шагнул к двери, снял с гвоздя фуражку, оглянулся на учителя. – Эх, парень… – смотрел убийственно просто, горько и беспомощно. Надел фуражку и вышел.
Майя сидела на крыльце; она увидела через окно, что муж дома, и не стала входить. Родионов остановился около нее, закурил.
– Он завтра уедет на пару недель, пусть едет. За это время… Мы хоть очухаемся все за это время, соберемся с мыслями, – сказал он.
– Я больше с ним жить не буду, – негромко и упрямо ответила Майя.
– Я не заставляю жить. Если за это время ничего не изменится, значит, не изменится. Но сгоряча такие вопросы не решают. Пусть он подумает. И ты подумай. И не расстраивайся, держи себя – о ребенке надо думать, – Родионов склонился к Майе, поднял ее. – Давай руку… Крепись, Мне тоже горько, поверь.
– Я понимаю, Кузьма Николаич,
– Ну вот… До свидания.
– До свидания.
Родионов широким шагом пошел из ограды.
«Ничего я не сделал. Ничего не сделаю, – думал он. – Что я могу сделать».
За воротами – лицом к лицу – столкнулся с Ивлевым. Тот ждал его.
– Ты чего тут?…
Ивлев зажег спичку, прикурил. Пальцы его тряслись, он быстро погасил спичку, чтобы этого не увидели.
– Так…
– Я думал, ты в Усятске давно.
– Сейчас поеду.
Пошли. Долго молчали. Молчание было мучительным.
– Это правда? – спросил Ивлев.
– Правда, – не сразу сказал Кузьма Николаевич.
Опять замолчали. Дошли до колодца. Ивлев бросил папироску, сказал бодрым голосом:
– Подожди, я напьюсь.
…Колодезный вал с визгом, быстро стал раскручиваться. Все быстрее и быстрее. Глубоко внизу гулко шлепнулась в воду тяжелая бадья… Забулькала, залопотала вода, заглатываемая железной утробой бадьи…
Тихонько, расслабленно звенели колечки мокрой цепи. Потом вал надсадно, с подвывом застонал, точно кто заплакал. Цепь с противным, коротким, трудным скрежетом наматывалась, укладывалась на вал. Громко капали вниз тяжелые капли.
Ивлев подхватил рукой бадью, поставил на сруб, широко расставил ноги, склонился, стал жадно пить.
– Ох, – вздохнул он, отрываясь от бадьи. – Холодна!… Не хочешь?
– Нет.
Ивлев еще раз приложился, долго пил… Потом наклонил бадью и вылил воду. Оба стояли и смотрели, как льется на землю, в грязь чистая вода.
«Вот так и с любовью, – думал Кузьма Николаевич, – черпанет иной человек целую бадейку глотнет пару раз, остальное – в грязь. А ее бы на всю жизнь с избытком хватило».
– Ну, пока, – сказал Ивлев, вытирая о галифе руки. – Зайду сейчас домой, потом в Усятск поеду.
– Пока.
Ивлев быстро стал уходить по улице и скоро исчез, растворился во тьме. Кузьма Николаевич подвесил бадью на крюк и тоже пошел домой.
Мария сидела в плаще на кровати, слегка откинувшись назад, на руки, покачивала одной ногой, смотрела перед собой. На стук двери повернула голову, перестала качать ногой, но положения тела не изменила.
Ивлев с порога долго смотрел на нее.
– Уходи.
Мария легко поднялась, окинула глазами комнату, подошла к угловому столику, взяла альбом с фотографиями и пошла к двери. Ивлев посторонился, пропуская ее. Дождался, когда хлопнули воротца в ограде, сунул руки в карманы и стал ходить по комнате. Остановился над платочком, который обронила Мария, долго смотрел на него… Лежал маленький комочек – тряпочка, нежно розовея на грубоватых, давно не мытых досках пола. Ивлев наступил на него сапогом… Потом стал топтать каблуком, точно вколачивал в пол всю боль свою, всю обиду.
Родионов тоже шагал по комнате (по комнате Марии), курил без конца, мял под кителем одной рукой кожу под левым соском. Клавдия Николаевна тихонько звякала на кухне посудой.
Вошла Мария.
Кузьма Николаевич остановился посреди комнаты.
Мария с альбомом в руках стояла в дверях, смотрела на него.
– Иди сюда, – сказал отец.
Она подошла.
Кузьма Николаевич больно ударил ее по лицу… И потом бил по щекам, по губам, по глазам… Она пятилась от него, он шел за ней и бил.
– Папа!…
– Шлюха.
– Ты что?…
– Шлюха. Гадина.
Мария открыла ногой дверь, выбежала… Кузьма Николаевич схватился за сердце и стал торопливо искать глазами место, куда можно присесть. Он был белый, губы посинели и тряслись.
– Кузьма!… – заполошно вскрикнула Клавдия Николаевна. – Ты че? Кузьма?!
– Давай звони!… Звони… Пойдем! – Кузьма Николаевич пинком распахнул дверь и быстро пошел из дома. – Пошли!…
Клавдия Николаевна почти бежала за ним.
– Да погоди ты!… Да не беги ты!…
Кузьма шел, не сбавляя шага, крепко держался за сердце… Торопился донести его.
– Кузьма!…
– Давай, давай… скорей, – шептал он.
…В больнице переполошились. Уложили Кузьму Николаевича на кушетку, расстегнули китель… Сестра сунула ему под руку градусник, другая стала готовить шприц с камфарой. Пожилая толстая няня покултыхала за дежурным врачом, который куда-то отлучился.
– Ну-ка!… Упал он, – шепотом быстро проговорил Кузьма Николаевич, глядя на жену. – Подержи его, прижми руку…
Клавдия Николаевна насилу поняла, что он имеет в виду градусник, который выпал у него из-под руки. Поправила градусник, прижала руку к боку… Кузьма повел глаза к потолку, куда-то назад, дернулся – хотел встать… И уронил голову.
Мария, выбежав из дому, быстро пошла к Ивану Любавину. Дорогой зло и скупо всплакнула, вытерла слезы, гордо вскинула голову… В осанке, и в походке, и в опущенных уголках губ – во всем облике снова утвердилась непокорная, дерзкая уверенность в собственном превосходстве.
Такой она и явилась к Ивану. Он почему-то не удивился, увидев ее. Он знал, чувствовал, что сейчас в Баклани, наверное, в трех местах сразу разыгрывается нешуточная драма, в центре которой стоит Мария. И неудивительно, если та роль, какую она приняла на себя, окажется на этот раз ей не по силам и она захочет уехать. Или кто-то другой захочет уехать… Он безотчетно ждал кого-то оттуда весь вечер.
– Поедем, – сказала Мария.
– Куда?
– В город. На вокзал.
Иван лежал в постели, читал. Не стесняясь Марии, откинул одеяло, обулся…
– Пошли.
– У тебя деньги есть? – спросила Мария.
– Есть.
– Мне рублей пятьсот надо.
– Сейчас посмотрю… – Иван порылся в чемодане, где у них с Пашкой лежали деньги (на мебель копили), отсчитал пятьсот… – На.
– Я пришлю потом.
…Шли темной улицей, молчали. Прошли мимо больницы…
Иван шел несколько впереди Марии, думал о ней: «Поехала?… Скатертью дорожка, – думал без всякой злости. – Хороших мужиков хоть мучить не будешь. В городе нарвешься на какого-нибудь… Там найдутся и на тебя».
– Уезжаешь?… Или бежишь? – не вытерпел и спросил он.
– Не спешу, но поторапливаюсь.
– В какие края?
– Далеко.
…В машине Мария стала приводить себя в порядок. Долго причесывалась, пристроив на коленях зеркальце… Держала в губах заколку, шелестела плащом… От нее – от ее рук, волос, плаща – веяло свежим одеколонистым холодком. Чуточку искривленные, яркие, полные губы, в которых была зажата заколка, начали беспокоить Ивана. Поправляя волосы, она часто задевала его локтем, это тоже беспокоило. Он прибавил газку.
Примерно на полпути к городу обогнали Пашку. Иван приветственно посигналил ему, мигнул трижды задними огнями.
…Народу на вокзале было немного. Поезд Марии отходил через полчаса. Она взяла билет и пошла к окошечку «Телеграф». Иван (он решил проводить Марию) сидел на широком жестком диване, разглядывая огромную картину на которой матросы Черноморского флота бились с немцами.
Мария отправила телеграмму, подошла, села рядом. Посмотрела на часы.
– Ну… скоро.
Ивану сделалось очень грустно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56