А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Я с тобой.
Кузьма ткнулся в теплую, тонко пахнувшую потом, упругую грудь ее.
– Тяжело мне, Клавдя. Невыносимо.
– Я знаю, – Клавдя тесно прижала его голову.
– Ты хорошая, Клавдя.
– Конечно. И ты тоже хороший – добрый.
– Жалко дядю Васю…
– Говорят, Макарка Любавин убил. Видели их в ту ночь на конях.
– Я знаю. Федя поехал его искать.
– За что он его? Безвинный вроде старичок…
Кузьма ответил не сразу.
– Потому что он враг. Враг лютый.
Клавдя подняла его голову, заглянула в глаза.
– А если тебя тоже убьют когда-нибудь?
Кузьма не знал, что на это сказать. Он ни разу об этом не думал.
– С кем я тогда останусь? И ребеночек наш… как он будет? – она готова была разреветься. На ресницах уже заблестели светлые капельки.
Кузьма обнял Клавдю. Успокаивая ее, успокоился немного сам.
– Пошли домой, – сказал он и почувствовал, как от этих слов стало теплее на душе. Это все-таки хорошо – иметь дом.
– Пойдем, – Клавдя высморкалась в кончик платка, поднялась.
Они пошли домой.

– 26 -

Сергей Федорыч после того как увезли Марью, захворал и целую неделю лежал в лежку. А когда немного поправился, пошел к Любавиным.
– Што же они делают, кобели такие?! – начал он, едва переступив порог любавинского дома. – Они што, хотят в гроб меня загнать?
Любавины– старшие были дома. Ефим тоже зашел к своим. Обедали.
– Садись с нами поешь, – пригласил Емельян Спиридоныч. – Мать, подставь ему табуретку.
– До еды мне! – горько воскликнул Сергей Федорыч. Вытер глаза рукавом холщовой рубахи, устало присел на припечье. – Тут скоро ноги перестанешь таскать с такими делами.
Любавины доставали ложками из общей чашки, молчали. Емельян Спиридоныч нахмурился. Он последнее время заметно сдал: то с Кондратом история, то с младшими оболтусами. Да и за посевную порядком наломался.
Кондрат тоже смотрел в стол, задумчиво, с сытой ленцой жевал. На гостя не смотрел.
Только Ефим отложил ложку, икнул и, глядя на пришибленного горем Сергея Федорыча, сказал:
– Ты не убивайся шибко-то, Федорыч. Никуда они не денутся.
– Да… не убивайся… – Сергей Федорыч часто заморгал и опять вытер глаза. – Вам легко рассуждать… Налетели, коршунье… Гады такие!
Емельян Спиридоныч засопел громче. Однако промолчал.
Ефим вылез из-за стола, закурил.
– За Егоркой-то можно бы съездить, – неуверенно сказал он, глядя на отца.
Сергей Федорыч – точно только этой фразы и ждал – поднялся.
– Спиридоныч! Христом-богом прошу: поедем, привезем их! Срубим… Ну, хоть у меня сичас, правда, нечем помочь, – руками пособлю, – срубим избенку им, пускай живут, как все люди. Ведь это же стыд головушке! Как лиходеи какие.
– «Нечем сичас помочь!» – передразнил его Емельян Спиридоныч и фыркнул. – У тебя когда-нибудь было чем помочь?
Сергей Федорыч не был готов к такому жесткому отпору. От неожиданности даже руками развел.
– Ну что ж делать… раз мы такие…
Емельян Спиридоныч глянул на него, исхудавшего, с морщинистой шеей, с желтым клинышком бородки… Отвернулся. Неожиданно мягко сказал:
– Ладно, сичас подумаем. Может, привезем. Я только выпорю его там сперва. Кондрат, приготовь мне хороший бич.
– Так толку не будет, – сказал рассудительный Ефим. – Так он еще дальше зальется.
Все промолчали на это.
Емельян Спиридоныч вылез из-за стола, долго разглаживал бороду. Смотрел в окно.
– Поехали, – решительно сказал он.
Дорога, припыленная на взгорках и прохладно-волглая в низинках, часто поворачивала то вправо, то влево. Коробок подпрыгивал на корневищах. Монголка мотала головой, звякали удила.
Старики сидели рядышком. Беседовали.
– Как работенка-то? Строгаешь все?
– Копаюсь помаленьку. Руки вот трястись зачали, – Сергей Федорыч показал сморщенные, темные руки, сам некоторое время разглядывал их. – Отстрогался, видно.
– Да-да, – протянул Емельян Спиридоныч, с трудом подлаживаясь под горестно-спокойный тон Сергея Федорыча, – помирать скоро. Хэх! Ну и жизнь, ядрена мать! Мыкаешься-мыкаешься с самого малолетства, гнешь хребтину, а для чего – непонятно.
– Для детей, – сказал Сергей Федорыч, подумав.
– Ну, это – знамо дело, – согласился Емельян Спиридоныч. Ему захотелось вдруг обстоятельно, с чувством поговорить о близкой смерти, и он не стал возражать. – Это правильно, что для детей. Только… Ты вот можешь мне объяснить: что бывает с человеком, когда он кончается? В писании сказано, что он сразу в рай там или в ад попадает, смотря сколько грехов. Его вроде как берут под руки ангела и ведут. Так? А в избе кто три дня лежит? И потом – он же в земле остается… Гниют они, конечно, но лежат-то они там! Кого же в рай-то ведут! Я тут не понимаю.
– Душу.
– Да эт я понимаю! Это я тебе сам могу сказать, что душу. А как это – душу?… Как ее в смоле можно варить? Или говорят: «Будешь на том свете языком горячую сковородку лизать». А у души язык, што ли, есть?
– Должен быть. Вопче душа, наверно, похожа на человека.
– Непонятно.
– Ну, как же непонятно! Какой ты, такая у тебя душа.
Емельян Спиридоныч посмотрел сбоку на Сергея Федорыча. Сказал разочарованно:
– Ни хрена ты сам не знаешь, я погляжу.
Сергей Федорыч пожал плечами.
– Тебе, наверное, шибко в рай захотелось? Таких туда не берут, не собься.
Емельян Спиридоныч хотел что-то возразить, но Сергей Федорыч повернулся вдруг к нему, оживленно сверкнул глазом, – вспомнил:
– Ты говоришь: как это – душа? А вот у меня свояк был… помер, царство небесное, на родине нашей жил – в Расее, так вот ехал он в позапрошлом годе из города порожнем… – Сергей Федорыч устроился удобнее – история была необыкновенная, он любил рассказывать ее. – Летом дело-то было, зеленя только еще грача скрывали. И как раз в этом-то году и недород у их страшный случился, мор…
– У их там вечно недород, – недовольно заметил Емельян Спиридоныч. – А мы – отдувайся.
– Погорело все, чо ж ты хочешь! Да не один год, а два подряд – в двадцатом и в двадцать первом. «Отдувайся»!… Убавилось у тебя, смотри. Люди семьями вымирали, а у него две брички хлеба лишнего взяли – дак сердце запеклось, забыть не может.
– Еслив бы только две брички…
– Тьфу! – Сергей Федорыч обозлился. – Вот пошто и ненавижу-то вас, прости меня, господи, – шибко уж жадные!
– Ладно, развякался…
– Лучше в яме сгноит, но чтоб никому не досталось! Чалдоны проклятые!
– Чо ж ты приперся к чалдонам-то? Мы никого не звали к себе.
Сергей Федорыч ничего не сказал на это. Некоторое время ехали молча – отходили.
– Ну, што свояк-то? – первым заговорил Емельян Спиридоныч. Ему хотелось дослушать историю.
Сергей Федорыч еще маленько помолчал из гордости, но и самому хотелось рассказать, и он продолжал:
– Ну, едет, стало быть. Попадается на дороге старичок. Так себе – старичок. Бородка беленькая, сам небольшой… с меня ростом. И шибко грустный. «Подвези, – говорит, – меня, мужичок, маленько». А свояк у меня хороший мужик был, уважительный. «Садись, дедушка». Сел старичок. Ну едут себе. Старичок помалкивает. Свояк мой тоже вроде как дремлет – намаялся в городе. Да. И тут видит свояк; лежит на дороге куль. Соскочил с телеги, подошел к этому кулю, посмотрел: пшеница. Да крупная такая пшеница – зерно к зерну. Обрадовался, конечно. Хотел поднять, а не может. Он уж его и так и эдак, не может поднять – и все. Что ты будешь делать? Крикнул старичку иди, мол, подсоби поднять, я не могу один. Старичок негромко так засмеялся и говорит: «Не поднять тебе его никогда, мужичок. Ведь это хлеб ваш… Видишь: будет он сперва большой, рясный, а потом сгорит все. И мор будет страшный». Сказал так и пропал. Нет ни старичка, ни куля. Свояк оробел. Подхлестнул лошаденку – и скорей в деревню. Рассказал знающим людям. Те услыхали и пригорюнились – не к добру это. «Это же, – говорят, – Николай-угодничек был! Ходит, сердешная его душа, по земле… жалеет людей». А уж к зиме и начался у них мор. Валил старого и малого. Вот и вышло, что не подняли они свой урожай тогда.
– К чему эт ты рассказываешь? – спросил хмурый Емельян Спиридоныч. История тронула его. Только не понравилось, что Сергей Федорыч рассказывает таким тоном, будто Николай-угодник тоже доводится ему свояком.
– К тому, что душа… тоже как человек бывает, – ответил Сергей Федорыч. – В образе.
Емельян Спиридоныч ничего не сказал. Чувствовал себя каким-то обездоленным и злился.
– А чего эт ты давеча про рай сказал? – спросил он. – Каких туда не пускают?
– Богатых.
– Почему?
– Потому что они… ксплотаторы. И должны за это гореть на вечном огне.
Емельян Спиридоныч пошевелился, сощурил презрительно глаза.
– А ты в рай пойдешь?
– Я – в рай. Мне больше некуда.
Емельян Спиридоныч потянул вожжи.
– Трр. Слазь.
– Чего ты?
– Слазь! Пройдись пешком. В раю будешь – наездишься вволю. Нечего с грешниками вместе сидеть, – Емельян Спиридоныч не шутил. Серые глаза его были холодны, как осенняя стылая вода. – Слазь, а то дальше не поеду.
Сергей Федорыч вылез из коробка, пошел рядом. Ехали давно уже не по дороге – коробок то вилял между деревьями, то мягко катился за лошадью по неожиданно широким тропам.
– Но в огне тебе все равно гореть, – сказал Сергей Федорыч. – Буду проходить мимо – подкину в твой костер полена два.
– Я тебя, козла вонючего, самого в костер затяну.
– Затянешь!… Там вот с такими баграми стоять будут – сторожить… Но ты не горюй шибко: может, тебя еще не будут жечь. Ты мужик здоровый – на тебе черти могут в сортир ездить. Это все же полегче. Зануздают тебя, на хребтину сядут и…
– Я тебя самого сичас зануздаю! – озлился Емельян Спиридоныч. – Пристегну к Монголке, и будешь бежать, голодранец! Да еще бича ввалю.
Сергей Федорыч поднял с дороги большой сук, обломал с него веточки, примерил в руках.
– Иди пристегни… Я те так пристегну, что ты вперед Монголки своей прибежишь.
– Ой! – Емельян Спиридоныч снисходительно поморщился. – Трепло поганое! Я ж тебя соплей зашибить могу.
– А ты опробуй. Иди.
– Руки об тебя не хочу марать.
– А я об тебя и марать не буду. Вот этим дрыном так отделаю…
– Хэх, козявка!… Хоть бы уж молчал!
– Волосатик. Из тебя только щетину дергать. Боров!
Емельян Спиридоныч остановил лошадь.
– Ты будешь обзываться? Поверну сичас и уеду. Иди тогда один.
– А ты чего обзываешься? Ты думал, я тебе спущу? На, выкуси, – Сергей Федорыч показал фигу.
Емельян Спиридоныч подстегнул Монголку и скоро пропал за поворотом впереди.
– Ничего, тут уж немного осталось, – вслух сказал Сергей Федорыч и зашагал в том направлении, куда уехал Емельян Любавин. Он догадался, что Егор с Марьей живут у Михеюшки.

– 27 -

О том, что они, Клавдя и Кузьма, хотят пожениться, Клавдя объявила утром, когда завтракали:
– Тять, мам, я замуж выхожу.
Агафья вскинула глаза на Кузьму и опустила. А Николай, удивленный, спросил:
– За кого?
– Вот за него, за… Кузьму.
Николай еще больше удивился. Но и обрадовался. Ему нравился Кузьма. После смерти Платоныча он всячески хотел помочь парню, но не знал, как можно помочь. Только он никогда не думал, чтобы они – его дочь и Кузьма – сообразили такое дело.
– Я согласный, – сказал он.
Агафья не так представляла себе сватовство. Даже огорчилась.
– Так уж сразу и согласный! – накинулась она на мужа. – Отмахнулся! Одна-единственная доченька… – она вытерла воротом кофты повлажневшие глаза. – Зверь какой-то, а не отец.
Николай растерялся. Посмотрел на Кузьму. Тот сам готов был провалиться на месте.
– А ты… не хочешь, что ли? – спросил Николай жену.
– Причем тут «хочешь», «не хочешь»? Никто так не делает. Не успели заикнуться – он уж сразу согласный. Как вроде мы ее навяливаем кому.
– Да зачем вы так? – вмешался Кузьма. – Кхе! Мы спросили… Я не знаю: как еще нужно?
– Сынок, – Агафья ласково посмотрела на него, – это ведь дело не шуточное. Тут подумать надо. Легко сказать – замуж! Замуж – не напасть, замужем бы не пропасть. Так говорят у нас. Мы тебя не шибко и знаем-то. Ты вон и к Марье ходил свататься…
Николай сморщился, отбросил ложку.
– Эх, повело тебя! Чего ты говоришь-то? Ну, ходил. И правильно. А я до тебя к Нюрке Морчуговой ходил. Да не один раз!
– Да ты-то уж сиди! – махнула рукой Агафья. – Ты шалопут известный.
– Что «сиди»! Что «сиди»! Я кто ей – отец или нет? Завела: ходил свататься… Мало, значит, ходил. Если не согласная, говори сразу. Нечего тут хвостом вилять.
Кузьма ерзал на табуретке… Шрам на лбу горел огнем.
Клавдя улыбалась. Ей, кажется, все это даже нравилось.
– Мам, дак ты согласная? – спросила она, запрятав усмешку в глубь серых прозрачных глаз.
– Несогласная! Вот! – выпалила Агафья, вконец разгневанная тем, что сватовство безнадежно скомкалось и что ее, Агафью, никто всерьез не принимает.
– Ну, тогда што же… – печально заговорил Николай и подмигнул Кузьме, – тогда и говорить нечего. Давно бы так сказала, – он вылез из-за стола, начал одеваться. – Пошли, Кузьма, нам по дороге.
Кузьма обрадовался возможности уйти из дома. Он тоже быстро оделся, и они вышли.
– Не горюй, Кузьма, – начал Николай, когда вышли за ворота, – все будет в порядке. Это она так, выламывается.
Кузьма молчал. Он понимал, что Николай, этот добродушный, очень неглупый мужик, тоже становится его большим другом, как Федя. «Хорошие люди!» – невольно подумал он.
– Если глянется – все. Сыграем свадьбу. У меня возражениев никаких нету, – продолжал Николай.
– Глянется, – бездумно сказал Кузьма.
– А жить-то… тут будешь?
– Здесь. Куда я теперь?… – хотел досказать: «… без дяди Васи». Но смолчал.
– Ну и ладно! – Николай хлопнул Кузьму по плечу и свернул в переулок.
Кузьма пошел дальше, в сельсовет. Настроение у него было не жениховское, не радостное. «Буду работать – и все. Что еще надо в жизни?»

– 28 -

Рубили школу довольно дружно. Нежданно-негаданно сработала опись имущества, которую организовал Платоныч: одни струсили, другие решили – на всякий случай, чтоб власти зачли, когда понадобится.
Руководил строительством Сергей Федорыч. Он оживился в последние дни (Марью с Егором они привезли тогда с Емельяном Спиридонычем. Сейчас Марья жила у Любавиных – как полагается). Он покрикивал на мужиков, балагурил… Дело вел толково.
Кузьма все дни пропадал там. Почернел под солнцем. Обтесывал топором кругляки, первый лез закатывать на ряд готовые бревна, первый подворачивался, когда надо было подхватить доску или стропилину. Курил со всеми вместе. Обедал тут же, сидя на горячем, смолистом бревне. Мужикам нравился. Говорили про него хорошо, даже с оттенком некоторого изумления: «Вот тебе и городской!»
Про банду за все это время было слышно мало: в какой-то далекой деревне увели лошадей, где-то изнасиловали учительницу…
Любавины на стройку не ходили. Рубили всем семейством избу Егору. Сергей Федорыч частенько убегал туда – помочь, а потом, после полудня, приходил и несколько смущенно спрашивал:
– Ну, что у вас тут?
Кузьме свои отлучки объяснял просто:
– А как же? Должен.
Кузьма понимающе кивал головой.
Школа потихоньку росла.
Заложили ее посреди деревни, на взгорке. С верхнего ряда уже теперь видно было далеко вокруг; ослепительно блестела река, жарко горела под солнцем крашеная жесть трех домов – Любавиных, Беспаловых и Холманских. По береговой улице тупились друг к другу пятистенки и простые избы, среди них изба Поповых. Любавинский дом стоял почти на выезде из Баклани (их огород клином упирался в тайгу, которая с южной стороны вплотную подступала к деревне); Кузьма невольно по нескольку раз на дню смотрел сверху в их ограду – надеялся издали увидеть Марью. Так лучше – издали. Встретиться с ней сейчас, заговорить было бы… трудно. Недавно рано утром, завидев, что она идет с бельем с речки, почувствовал, что сердце споткнулось, враз зачастило, и свернул в переулок. А взглянуть на нее издали тянуло порою неодолимо… К жене стал все-таки вроде привыкать. Сперва он стыдился, когда Клавдя вместе с другими бабами приходила с обедом, а потом стал даже поджидать ее. Ему нравилось, когда кто-нибудь из мужиков, окликнув его, показывал:
– Твоя бежит.
Он отходил в сторону, вытирал исподней стороной рубахи потное лицо и, улыбаясь, смотрел, как идет Клавдя.
– Уморился? – спрашивала она.
– Маленько есть. Что там у тебя? – Кузьма тянулся к корзинке, зная, что там будет что-нибудь вкусное: пирожки какие-нибудь, блинцы масленые, холодное молоко, мягкие шаньги, соленые крепкие огурцы с капустой впритруску…
Кузьма аппетитно хрумкал огурцами, а Клавдя сидела рядышком и говорила деловито:
– Пораньше не придешь седня?
– Не могу.
– Ну уж, парень!
– А что?
– Покосить отцу помочь. Ему тяжело одному.
– Не могу. Рад бы…
Клавдя критически оглядывала сруб школы и говорила, подражая кому-то из пожилых баб:
– Господи батюшка… когда вы уж ее кончите.
– Кончим.
С любовью Клавдя не донимала. Кузьма поначалу боялся: начнутся какие-нибудь попреки, обиды:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56