Я сам ставил мачты и крепил парус. Я выучился танцевать вместе с кораблем, танцующим на волнах.
В такие дни я учился понимать людей. Я работал на берегу или ходил в горы искать потерявшуюся овцу, хотя и знал, что искать ее бесполезно, — пусть лучше сдохнет с переломанными ногами в какой-нибудь расселине, — но я все равно ходил и искал, ибо это помогало мне обрести покой, ясность и силу. Так я стал мудрым.
Я овладел также искусством толкования снов. Конечно, я понимал, что это обман, но был в этом и какой-то глубокий смысл, я научился прикрывать правду, мелькнувшую во сне, чем-то, что не всегда было правдой. Но я научился также глубоко уважать правду Божью, которая изредка приоткрывается во сне, вырвавшись из тайников человеческой души. Я научился толковать и такие сны.
Теперь она уже умерла. Но мой сын жив, он следует за конунгом и потому я тоже следую за ним. Случается, я взываю к Богу по ночам: Избавь моего сына от необходимости идти путем конунга! Но я знаю, что он не свернет с этого пути, что путь этот будет долгий и кровавый, и, кто знает, что ждет их, победа или поражение? Я уверен только в одном: больше всего мне бы хотелось сейчас чинить корабль на берегу в Киркьюбё.
Корабли горят.
Я многое знаю о кораблях, о людях и кое-что даже об истине, которую Бог хранит в своем сердце.
Но больше всего я знаю о счастье, которое охватывает человека, когда он смотрит на прибрежные камни, и гордости, какую отец испытывает за своего сына.
Я, Симон из монастыря на Селье.
Когда наши корабли загорелись, я измазал голову конским навозом. Я стоял на пригорке и смотрел, как меня окутывает серый дым, мне пришлось бежать от него, чтобы не задохнуться. И я вспомнил, что мне сказала Катарина, монахиня нашей святой церкви, которую я выдавал за свою сестру и которой обладал жаркими ночами перед ракой святой Сунневы: Ты, лишивший меня девственности, когда-нибудь сгоришь в белом адском огне… Но она плакала, говоря эти слова, умоляла меня простить ее, я простил и мы снова обладали друг другом, я сорвал с нее монашеское одеяние, бросил ее на каменную скамью перед ракой святой Сунневы и овладел ею на этой скамье. Меня переполняла ненависть и блаженство, я вынес ее на руках из церкви, сияла летняя ночь, я овладел Катариной и поклялся, что буду любить ее, даже если кончу в белом адском огне. Я отправил Катарину, залив в ее поясе яд, к ярлу Эрлингу и конунгу Магнусу, чтобы отравить их. Но они схватили ее, и у подножья горы в Тунсберге ей пришлось заплатить за это жизнью, а я сидел в монастыре на Селье и пил.
Всегда был кто-нибудь, кого я ненавидел. Когда я был маленький, в нашу усадьбу в Суннмёре ворвались люди конунга — не помню, как звали, то чудовище, захватившее власть в стране, которому служил Эрлинг Кривой, — люди конунга ворвались в нашу усадьбу, связали мою мать веревками и вырвали ей ногти, чтобы она сказала, где прячется мой отец. Я ненавидел уже тогда. Я ненавидел и потом. Каждый мой день был отравлен ненавистью. Я стал священником нашей святой церкви не для того, чтобы любить Бога, а для того, чтобы иметь возможность скрывать оружие под облачением и использовать его, если кто-то вставал на моем пути. Потом ко мне пришел молодой человек, он назвал себя Сверриром, по его глазам я понял, что у него есть мужество и цель, ум и сила, и тогда я связал с ним свою судьбу и последовал за ним. Но я возненавидел его.
Я сражался в битве при Рэ, подвязав свою рясу так, чтобы она мне не мешала, я украл топор у убитого берестеника. Я рубил этим топором направо и налево и вышел из битвы с чужой кровью на руках, не пролив ни капли своей. Я пришел в Вермаланд и подстрекал Сверрира, чтобы он объявил себя конунгом, а потом последовал за ним сюда. Но я возненавидел его.
Меня мучит одна загадка, разгадать которую я не в силах. По ночам у костра я тосковал по Катарине, я ложился навзничь на влажную землю и пытался вспомнить молитвы, которые когда-то возносил к Богу. Я перестал быть человеком Бога. Я стал человеком конунга, но я возненавидел его.
Если он бывал добр, я восставал против доброты, если бывал жесток, я восставал против жестокости. Я знал, что его судьба — это моя судьба, что его смерть станет также и моей смертью. И все-таки я ненавидел его. Однажды ночью я пустил слух, — так легко пустить слух среди воинов, — что он, должно быть, продался дьяволу. Я хотел ослабить его. Но непостижимым образом это его только усилило. Расстояние между ним и людьми заметно увеличилось. Но уважение к нему не стало меньше. Конунг шел напролом, а темные бонды стояли у ворот со своими коровами и отдавали их ему без малейшего сопротивления в надежде, что они сохранят свои жизни. А конунг? Что делал конунг? Он тщательно взвешивал все за и против. Он хотел понять, что ему выгоднее, сказать на Эйратинге, что ему известно о слухах, будто он продался дьяволу? Или умолчать об этом?
Я встречал людей более сильных, чем я, и они тоже кого-нибудь ненавидели. Лишь одного человека я встретил, который никого не ненавидел и был сильнее меня. Он преодолел ненависть ясностью мысли, и все его действия были подчинены его воле. Я часто задаю себе вопрос: Как он ведет себя, когда обладает женщиной? Поднимает ее к небесам или опускает на землю, кружит в воздухе, отстраняет от себя и снова прижимает к себе? Как он ведет себя? Где крайняя точка его мысли, что управляет им во время страсти?
Он сильнее, чем я. Он умнее, чем я. Поэтому я должен ненавидеть его. И теперь, когда корабли горят и дым ест мне глаза, я знаю, что, если среди ожесточенного войска берестеников появится новый конунг, я поддержу этого нового. Не потому что так будет умно. И не потому, что так будет справедливо. А лишь потому, что я ненавижу.
Они вырвали моей матери все ногти, и заставили меня смотреть на это. Что значит сила крови Христовой по сравнению с силой той ненависти, которая родилась во мне, когда они выдирали у матери ногти? Иногда у меня перед глазами мелькают красные пятна, чаще всего по ночам, когда я не могу ни заснуть, ни найти утешения в вине — появится ли у берестеников новый конунг?…
Ты мог бы?… спросил у меня чей-то голос.
Нет, нет, ответил я, на это у меня хватило ума, капля ума у меня еще осталась, несмотря на мою ненависть. Но голос продолжал: Может, он сделает тебя епископом?… Тогда ты возглавишь епископство и сможешь дергать за невидимые нити. В один прекрасный день конунг придет к тебе с Библией в руке, ты встретишь его и он подведет тебя к обтянутой шелком скамье епископа и ты преклонишь колени…
Однако я ненавидел его. И когда он в Нидаросе припер меня к стенке и отказался дать мне епископский сан, я понял, что возненавидел его навсегда. Я вышел тогда из дома, меня вырвало, я достал нож, с которым не расстаюсь, и попробовал, острый ли он.
Но ум мой все-таки не умер. Нет, нет, если бы я его зарезал, тут же зарезали бы и меня самого, если 6 я его отравил, меня казнили бы. Нет, нет, сказал я. Придет день и среди берестеников появится новый конунг. Дождись этого! А до тех пор сражайся! И ненавидь!
Пока корабли горели, я думал:
Правда ли, что я продал свою душу дьяволу?…
Что ж, дьявол — это дьявол, может, он покупает злые души, а они даже не знают об этом? Ха-ха, дьявол купил мою душу и ничего не сказал мне об этом!
Корабли среди прибрежных камней пылают адским огнем, дым чуть не задушил меня, тогда я от страха упал на колени и измазал волосы конским навозом. Я взывал к всемогущему Богу, моля простить меня, как в тот день, когда я соблазнил монахиню Катарину и овладел ею.
Но вскоре дьявол помог мне. Я скинул с волос конский навоз и смыл в ручье его остатки.
Я опять стал Симоном, настоятелем монастыря на Селье, орудием дьявола и человеком конунга Сверрира.
Я, Халльвард Губитель Лосей,
последовавший за конунгом Сверриром, дабы испытать радость, убив кого-нибудь в сражении. Но единственное, чего я добился тем летом, это потерял три пальца и стал всеобщим посмешищем. Когда я вспоминаю дни, что прошли с тех пор, как я встретил конунга и его людей, я понимаю, что первый день был самый счастливый. Я сидел у очага и учил Кормильца печь хлеб. Конунг ел мой хлеб и насытился им.
Сейчас, когда горят корабли и черный дым скрыл берег, у меня мелькает грешная мысль: хорошо бы конунг мирно поселился в этой стране и я пек бы для него хлеб. Знаю, это работа для женщин, но ведь я пеку хлеб лучше любой женщины, и если бы я пек хлеб только для конунга, это было бы честью, а не позором. Личный пекарь конунга достоин большего уважения, чем Кормилец, ибо Кормилец готовит варево для всех, а я, избранный, пек бы хлеб только для одного человека. Конунг призывал бы меня и говорил своим гостям: Это Халльвард Губитель Лосей, он печет хлеб только для меня.
Теперь, когда мы сожгли корабли, этот день непременно придет.
Но сперва я должен убить человека и стать равным тем, кто так наловчился убивать.
Я, Хагбард Монетчик, посланец конунга, ходивший из Вермаланда в Теламёрк.
Я всегда ношу на плечах своего сына-калеку. Сейчас мой сын остался в Бувике, где поселилась молодая жена Сигурда. Но я тоскую без мальчика и, будь моя воля, я бросил бы эти горящие корабли, и лесами вернулся бы обратно к сыну. Но я в этом не волен.
Конунг сказал: Хагбард, когда-нибудь ты будешь чеканить монету с моим знаком!…
Сперва я изготовлю знак конунга в железе и залью формы серебром. Но в свободное время, а его у меня будет достаточно, когда мир, словно манна небесная, снизойдет на нашу землю, я изготовлю в железе личико Малыша и залью форму серебром. Я сделаю три таких монеты: одну для Малыша, одну — для себя и третью дам конунгу. Конунг возьмет ее, поблагодарит меня и скажет:
— Я конунг этой страны. А Малыш — конунг своего отца.
Но мир в этой стране наступит еще не скоро.
Я, человек, который не сумел сосчитать павших, после сражения в Ямталанде, телохранитель конунга, повсюду следующий за ним.
Сейчас я стою позади конунга, смотрю, как горят корабли, и считаю их. Теперь я умею считать.
Дым тянет на нас, конунг кашляет, я оглядываюсь по сторонам — все вокруг кашляют. Не знаю, о чем они думают, и мне это безразлично, но, когда ветер ненадолго относит дым в сторону, я считаю корабли и у меня это получается.
Вот что значит быть человеком конунга: это приносит радость знаний тому, у кого есть желание учиться. После следующего сражения я уже сумею сосчитать павших.
Я, Гаут, однорукий,
я хожу по стране, чтобы прощать. Когда от дыма горящих кораблей стало першить в горле и щипать глаза, я вспомнил, что один раз в детстве бросил что-то в костер, горевший возле ручья и сказал, что это сделал не я. Уже не помню, что это было. У ручья полыхал большой костер, я сидел рядом и с чем-то играл, потом бросил это в костер и сказал, что это сделал не я. Должно быть, я свалил вину на брата.
— Это сделал брат!… — крикнул я.
Но мать не ответила мне, я шел за ней и кричал:
— Это сделал брат!
Уж не котенка ли я бросил тогда в костер? Когда я стал старше, об этом никогда не вспоминали. Я помню запах паленого и как я кричал, что это сделал мой брат. Но он был моложе меня, мать еще кормила его грудью. Кажется, она что-то выхватила из огня, но было уже поздно, что-то, горя каталось по земле и кричало, отвратительный запах ударил мне в нос, над ручьем тек дым.
— Это сделал мой брат!…
Весь день я ходил за матерью, плакал и говорил:
— Это сделал мой брат!
Но она молчала. Молчала и уходила от меня, а я шел за ней и все плакал и говорил, что во всем виноват мой брат. Но куда-то подевался наш котенок…
— А где котенок? — спросил я вечером.
Мать взглянула на меня — я до сих пор помню ее взгляд — и склонила голову, это я тоже помню. Должно быть, она молилась сыну всемогущего Бога и Деве Марии, чтобы ее злой отпрыск когда-нибудь все-таки спасся.
Ручей назывался моим именем — Ручьем Гаута. Лучше бы он назывался именем моего доброго отца, усадьба которого стояла на этом ручье, или моей матери, склонившей голову в молитве за своего злого отпрыска. Но люди в Нидаросе звали ручей моим именем. В детстве я всегда играл у этого ручья, а воины и путники, мирные бонды и женщины проходили мимо меня в город навстречу своей нелегкой судьбе. Я играл у ручья. Какой красивый мальчик, говорили они. Многие давали мне комки меда, а кое-кто — и небольшие подарки, я был еще мал, чтобы работать, и меня, к сожалению, никогда не наказывали, что, несомненно, принесло бы мне пользу в будущем.
Я рано потерял моих добрых родителей. Когда я стоял над их могилами, — они захворали и умерли, — я вдруг понял, что оставлен жить на прекрасной Божьей земле, чтобы молиться за души моих покойных родителей. Потом я подумал: наверное, было бы лучше, если бы Всемогущий сохранил им жизнь, чтобы они молились за мою злую душу? Я стал странником, скрывая свою гордыню под ветхим плащом. Я всегда приходил туда, где строилась новая церковь. Но оставался там недолго и уходил дальше до того, как был положен последний камень и первые слуги Божьи могли войти внутрь, чтобы молиться и петь псалмы. Я спешил дальше, всегда дальше, ища то, от чего ни один человек не мог избавить меня. Как бы невзначай я рассказывал обо всех местах, где побывал и обо всех церквах, которые строил. И люди всегда относились ко мне с уважением.
Но вот мне отрубили руку, и кем же я стал тогда? Смелый человек, говорили про меня многие, а кто-то, заглянув в свое жалкое сердце, искал в нем благородства. Может быть, так и было, не знаю. Иногда мне казалось, что от моей души пахнет паленым. Она всегда терпит адскую муку, всегда корчится в вечном огне… Горят корабли и, по-своему, это красивое зрелище, справа от меня плачет Аудун, рядом с ним стоит конунг, он не плачет, и я понимаю, что мне следовало броситься в этот огонь и крикнуть им перед смертью: Вам не надо было жечь корабли! Вам следовало сжечь свое оружие!…
Но сегодня мужество мне изменило.
Люди конунга Сверрира отрубили руку молодому парню. Аудун сказал мне тогда: Теперь вы вместе сможете ходить и прощать! Однако вместо благодарности я испытал лишь тревогу, что отныне мне придется делить с ним расположение людей. Неужели он тоже будет ходить по стране и прощать? Не думаю. Не у всех хватит настойчивости, чтобы ходить и прощать. Но сознавать, что этот однорукий парень живет в Нидаросе и что он будет отвлекать от меня внимание людей…
Не по этой ли причине я предпочел последовать за конунгом Сверриром на его опасном пути?
Не знаю. Знаю только, что нынче, когда мне следовало броситься в огонь и крикнуть: Бросьте сюда свое оружие! — мужество изменило мне. Мое сердце стучит: Больше оно тебе не изменит!
Когда-то я бросил в огонь котенка. Конечно, это был котенок, это было живое существо. И моя добрая матушка в конце концов простила меня.
Потом я ходил и прощал людей. Но кто знает, хороший ли я человек, может, Сверрир, конунг Норвегии, гораздо лучше, чем я. И все-таки я считаю, что мой путь лучше его пути, даже если мое сердце не лучше его сердца.
Я, Сверрир, конунг Норвегии, неважно, сын я конунга или нет, я изгой.
Когда мы покинули Нидарос и только мои самые близкие люди знали, что корабли, на которых мы плывем, вскоре пожрет огонь, я понимал, что они, знавшие о моем решении, молятся в глубине сердца, чтобы я переменил его и не стал жечь корабли. Но они не понимают меня и моих замыслов! Что им известно о той ноше, которую я несу, о том, что значит не только быть конунгом в изгнании, но и повелевать в изгнании своими людьми?
Разве я не знаю, что враг, идущий с юга, сильнее нас и у нас есть только один выход: бежать отсюда. Но разве в таком случае не следует уничтожить все, что могло бы принести пользу Эрлингу Кривому и его людям? Разве с легким сердцем я крикнул своим людям: Принесите смолу, разведите огонь, сожгите корабли? Мое сердце горит вместе с кораблями.
Эти красивые корабли несли нас по волнам, первые, какие я захватил в сражении и мог назвать своими. Я так люблю корабли, люблю чувствовать под ногами морскую глубину, она убаюкивает меня всякий раз, когда корабль несет меня по черному блестящему морю. А теперь я смотрю на горящие корабли. И в дыме от них я вижу тень Унаса, моего отца… Кто знает, отец он мне или нет? В конунговой усадьбе я схватил его за грудки и тряс, чтобы вытрясти из него хмель, а Аудун смотрел на меня и боялся, что я зарублю его. Я вытряс из него хмель и сказал: Ты должен уйти отсюда!… Разве я не твой отец? — спросил он. Нет, ответил я. А если все-таки отец? Кто знает? Я дал ему серебра и даже поцеловал его, но не был ли это поцелуй Иуды? Не знаю. Знаю только: есть то, что есть. Я выбрал путь конунга. Выбрал, ибо знал, что рожден быть конунгом, о потому был вынужден выбрать этот путь. Кто зовет меня, Бог или дьявол, которому, как считают некоторые, я продал свою душу? Не знаю. Знаю только, что одно следует из другого: я конунг и потому должен идти путем конунга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
В такие дни я учился понимать людей. Я работал на берегу или ходил в горы искать потерявшуюся овцу, хотя и знал, что искать ее бесполезно, — пусть лучше сдохнет с переломанными ногами в какой-нибудь расселине, — но я все равно ходил и искал, ибо это помогало мне обрести покой, ясность и силу. Так я стал мудрым.
Я овладел также искусством толкования снов. Конечно, я понимал, что это обман, но был в этом и какой-то глубокий смысл, я научился прикрывать правду, мелькнувшую во сне, чем-то, что не всегда было правдой. Но я научился также глубоко уважать правду Божью, которая изредка приоткрывается во сне, вырвавшись из тайников человеческой души. Я научился толковать и такие сны.
Теперь она уже умерла. Но мой сын жив, он следует за конунгом и потому я тоже следую за ним. Случается, я взываю к Богу по ночам: Избавь моего сына от необходимости идти путем конунга! Но я знаю, что он не свернет с этого пути, что путь этот будет долгий и кровавый, и, кто знает, что ждет их, победа или поражение? Я уверен только в одном: больше всего мне бы хотелось сейчас чинить корабль на берегу в Киркьюбё.
Корабли горят.
Я многое знаю о кораблях, о людях и кое-что даже об истине, которую Бог хранит в своем сердце.
Но больше всего я знаю о счастье, которое охватывает человека, когда он смотрит на прибрежные камни, и гордости, какую отец испытывает за своего сына.
Я, Симон из монастыря на Селье.
Когда наши корабли загорелись, я измазал голову конским навозом. Я стоял на пригорке и смотрел, как меня окутывает серый дым, мне пришлось бежать от него, чтобы не задохнуться. И я вспомнил, что мне сказала Катарина, монахиня нашей святой церкви, которую я выдавал за свою сестру и которой обладал жаркими ночами перед ракой святой Сунневы: Ты, лишивший меня девственности, когда-нибудь сгоришь в белом адском огне… Но она плакала, говоря эти слова, умоляла меня простить ее, я простил и мы снова обладали друг другом, я сорвал с нее монашеское одеяние, бросил ее на каменную скамью перед ракой святой Сунневы и овладел ею на этой скамье. Меня переполняла ненависть и блаженство, я вынес ее на руках из церкви, сияла летняя ночь, я овладел Катариной и поклялся, что буду любить ее, даже если кончу в белом адском огне. Я отправил Катарину, залив в ее поясе яд, к ярлу Эрлингу и конунгу Магнусу, чтобы отравить их. Но они схватили ее, и у подножья горы в Тунсберге ей пришлось заплатить за это жизнью, а я сидел в монастыре на Селье и пил.
Всегда был кто-нибудь, кого я ненавидел. Когда я был маленький, в нашу усадьбу в Суннмёре ворвались люди конунга — не помню, как звали, то чудовище, захватившее власть в стране, которому служил Эрлинг Кривой, — люди конунга ворвались в нашу усадьбу, связали мою мать веревками и вырвали ей ногти, чтобы она сказала, где прячется мой отец. Я ненавидел уже тогда. Я ненавидел и потом. Каждый мой день был отравлен ненавистью. Я стал священником нашей святой церкви не для того, чтобы любить Бога, а для того, чтобы иметь возможность скрывать оружие под облачением и использовать его, если кто-то вставал на моем пути. Потом ко мне пришел молодой человек, он назвал себя Сверриром, по его глазам я понял, что у него есть мужество и цель, ум и сила, и тогда я связал с ним свою судьбу и последовал за ним. Но я возненавидел его.
Я сражался в битве при Рэ, подвязав свою рясу так, чтобы она мне не мешала, я украл топор у убитого берестеника. Я рубил этим топором направо и налево и вышел из битвы с чужой кровью на руках, не пролив ни капли своей. Я пришел в Вермаланд и подстрекал Сверрира, чтобы он объявил себя конунгом, а потом последовал за ним сюда. Но я возненавидел его.
Меня мучит одна загадка, разгадать которую я не в силах. По ночам у костра я тосковал по Катарине, я ложился навзничь на влажную землю и пытался вспомнить молитвы, которые когда-то возносил к Богу. Я перестал быть человеком Бога. Я стал человеком конунга, но я возненавидел его.
Если он бывал добр, я восставал против доброты, если бывал жесток, я восставал против жестокости. Я знал, что его судьба — это моя судьба, что его смерть станет также и моей смертью. И все-таки я ненавидел его. Однажды ночью я пустил слух, — так легко пустить слух среди воинов, — что он, должно быть, продался дьяволу. Я хотел ослабить его. Но непостижимым образом это его только усилило. Расстояние между ним и людьми заметно увеличилось. Но уважение к нему не стало меньше. Конунг шел напролом, а темные бонды стояли у ворот со своими коровами и отдавали их ему без малейшего сопротивления в надежде, что они сохранят свои жизни. А конунг? Что делал конунг? Он тщательно взвешивал все за и против. Он хотел понять, что ему выгоднее, сказать на Эйратинге, что ему известно о слухах, будто он продался дьяволу? Или умолчать об этом?
Я встречал людей более сильных, чем я, и они тоже кого-нибудь ненавидели. Лишь одного человека я встретил, который никого не ненавидел и был сильнее меня. Он преодолел ненависть ясностью мысли, и все его действия были подчинены его воле. Я часто задаю себе вопрос: Как он ведет себя, когда обладает женщиной? Поднимает ее к небесам или опускает на землю, кружит в воздухе, отстраняет от себя и снова прижимает к себе? Как он ведет себя? Где крайняя точка его мысли, что управляет им во время страсти?
Он сильнее, чем я. Он умнее, чем я. Поэтому я должен ненавидеть его. И теперь, когда корабли горят и дым ест мне глаза, я знаю, что, если среди ожесточенного войска берестеников появится новый конунг, я поддержу этого нового. Не потому что так будет умно. И не потому, что так будет справедливо. А лишь потому, что я ненавижу.
Они вырвали моей матери все ногти, и заставили меня смотреть на это. Что значит сила крови Христовой по сравнению с силой той ненависти, которая родилась во мне, когда они выдирали у матери ногти? Иногда у меня перед глазами мелькают красные пятна, чаще всего по ночам, когда я не могу ни заснуть, ни найти утешения в вине — появится ли у берестеников новый конунг?…
Ты мог бы?… спросил у меня чей-то голос.
Нет, нет, ответил я, на это у меня хватило ума, капля ума у меня еще осталась, несмотря на мою ненависть. Но голос продолжал: Может, он сделает тебя епископом?… Тогда ты возглавишь епископство и сможешь дергать за невидимые нити. В один прекрасный день конунг придет к тебе с Библией в руке, ты встретишь его и он подведет тебя к обтянутой шелком скамье епископа и ты преклонишь колени…
Однако я ненавидел его. И когда он в Нидаросе припер меня к стенке и отказался дать мне епископский сан, я понял, что возненавидел его навсегда. Я вышел тогда из дома, меня вырвало, я достал нож, с которым не расстаюсь, и попробовал, острый ли он.
Но ум мой все-таки не умер. Нет, нет, если бы я его зарезал, тут же зарезали бы и меня самого, если 6 я его отравил, меня казнили бы. Нет, нет, сказал я. Придет день и среди берестеников появится новый конунг. Дождись этого! А до тех пор сражайся! И ненавидь!
Пока корабли горели, я думал:
Правда ли, что я продал свою душу дьяволу?…
Что ж, дьявол — это дьявол, может, он покупает злые души, а они даже не знают об этом? Ха-ха, дьявол купил мою душу и ничего не сказал мне об этом!
Корабли среди прибрежных камней пылают адским огнем, дым чуть не задушил меня, тогда я от страха упал на колени и измазал волосы конским навозом. Я взывал к всемогущему Богу, моля простить меня, как в тот день, когда я соблазнил монахиню Катарину и овладел ею.
Но вскоре дьявол помог мне. Я скинул с волос конский навоз и смыл в ручье его остатки.
Я опять стал Симоном, настоятелем монастыря на Селье, орудием дьявола и человеком конунга Сверрира.
Я, Халльвард Губитель Лосей,
последовавший за конунгом Сверриром, дабы испытать радость, убив кого-нибудь в сражении. Но единственное, чего я добился тем летом, это потерял три пальца и стал всеобщим посмешищем. Когда я вспоминаю дни, что прошли с тех пор, как я встретил конунга и его людей, я понимаю, что первый день был самый счастливый. Я сидел у очага и учил Кормильца печь хлеб. Конунг ел мой хлеб и насытился им.
Сейчас, когда горят корабли и черный дым скрыл берег, у меня мелькает грешная мысль: хорошо бы конунг мирно поселился в этой стране и я пек бы для него хлеб. Знаю, это работа для женщин, но ведь я пеку хлеб лучше любой женщины, и если бы я пек хлеб только для конунга, это было бы честью, а не позором. Личный пекарь конунга достоин большего уважения, чем Кормилец, ибо Кормилец готовит варево для всех, а я, избранный, пек бы хлеб только для одного человека. Конунг призывал бы меня и говорил своим гостям: Это Халльвард Губитель Лосей, он печет хлеб только для меня.
Теперь, когда мы сожгли корабли, этот день непременно придет.
Но сперва я должен убить человека и стать равным тем, кто так наловчился убивать.
Я, Хагбард Монетчик, посланец конунга, ходивший из Вермаланда в Теламёрк.
Я всегда ношу на плечах своего сына-калеку. Сейчас мой сын остался в Бувике, где поселилась молодая жена Сигурда. Но я тоскую без мальчика и, будь моя воля, я бросил бы эти горящие корабли, и лесами вернулся бы обратно к сыну. Но я в этом не волен.
Конунг сказал: Хагбард, когда-нибудь ты будешь чеканить монету с моим знаком!…
Сперва я изготовлю знак конунга в железе и залью формы серебром. Но в свободное время, а его у меня будет достаточно, когда мир, словно манна небесная, снизойдет на нашу землю, я изготовлю в железе личико Малыша и залью форму серебром. Я сделаю три таких монеты: одну для Малыша, одну — для себя и третью дам конунгу. Конунг возьмет ее, поблагодарит меня и скажет:
— Я конунг этой страны. А Малыш — конунг своего отца.
Но мир в этой стране наступит еще не скоро.
Я, человек, который не сумел сосчитать павших, после сражения в Ямталанде, телохранитель конунга, повсюду следующий за ним.
Сейчас я стою позади конунга, смотрю, как горят корабли, и считаю их. Теперь я умею считать.
Дым тянет на нас, конунг кашляет, я оглядываюсь по сторонам — все вокруг кашляют. Не знаю, о чем они думают, и мне это безразлично, но, когда ветер ненадолго относит дым в сторону, я считаю корабли и у меня это получается.
Вот что значит быть человеком конунга: это приносит радость знаний тому, у кого есть желание учиться. После следующего сражения я уже сумею сосчитать павших.
Я, Гаут, однорукий,
я хожу по стране, чтобы прощать. Когда от дыма горящих кораблей стало першить в горле и щипать глаза, я вспомнил, что один раз в детстве бросил что-то в костер, горевший возле ручья и сказал, что это сделал не я. Уже не помню, что это было. У ручья полыхал большой костер, я сидел рядом и с чем-то играл, потом бросил это в костер и сказал, что это сделал не я. Должно быть, я свалил вину на брата.
— Это сделал брат!… — крикнул я.
Но мать не ответила мне, я шел за ней и кричал:
— Это сделал брат!
Уж не котенка ли я бросил тогда в костер? Когда я стал старше, об этом никогда не вспоминали. Я помню запах паленого и как я кричал, что это сделал мой брат. Но он был моложе меня, мать еще кормила его грудью. Кажется, она что-то выхватила из огня, но было уже поздно, что-то, горя каталось по земле и кричало, отвратительный запах ударил мне в нос, над ручьем тек дым.
— Это сделал мой брат!…
Весь день я ходил за матерью, плакал и говорил:
— Это сделал мой брат!
Но она молчала. Молчала и уходила от меня, а я шел за ней и все плакал и говорил, что во всем виноват мой брат. Но куда-то подевался наш котенок…
— А где котенок? — спросил я вечером.
Мать взглянула на меня — я до сих пор помню ее взгляд — и склонила голову, это я тоже помню. Должно быть, она молилась сыну всемогущего Бога и Деве Марии, чтобы ее злой отпрыск когда-нибудь все-таки спасся.
Ручей назывался моим именем — Ручьем Гаута. Лучше бы он назывался именем моего доброго отца, усадьба которого стояла на этом ручье, или моей матери, склонившей голову в молитве за своего злого отпрыска. Но люди в Нидаросе звали ручей моим именем. В детстве я всегда играл у этого ручья, а воины и путники, мирные бонды и женщины проходили мимо меня в город навстречу своей нелегкой судьбе. Я играл у ручья. Какой красивый мальчик, говорили они. Многие давали мне комки меда, а кое-кто — и небольшие подарки, я был еще мал, чтобы работать, и меня, к сожалению, никогда не наказывали, что, несомненно, принесло бы мне пользу в будущем.
Я рано потерял моих добрых родителей. Когда я стоял над их могилами, — они захворали и умерли, — я вдруг понял, что оставлен жить на прекрасной Божьей земле, чтобы молиться за души моих покойных родителей. Потом я подумал: наверное, было бы лучше, если бы Всемогущий сохранил им жизнь, чтобы они молились за мою злую душу? Я стал странником, скрывая свою гордыню под ветхим плащом. Я всегда приходил туда, где строилась новая церковь. Но оставался там недолго и уходил дальше до того, как был положен последний камень и первые слуги Божьи могли войти внутрь, чтобы молиться и петь псалмы. Я спешил дальше, всегда дальше, ища то, от чего ни один человек не мог избавить меня. Как бы невзначай я рассказывал обо всех местах, где побывал и обо всех церквах, которые строил. И люди всегда относились ко мне с уважением.
Но вот мне отрубили руку, и кем же я стал тогда? Смелый человек, говорили про меня многие, а кто-то, заглянув в свое жалкое сердце, искал в нем благородства. Может быть, так и было, не знаю. Иногда мне казалось, что от моей души пахнет паленым. Она всегда терпит адскую муку, всегда корчится в вечном огне… Горят корабли и, по-своему, это красивое зрелище, справа от меня плачет Аудун, рядом с ним стоит конунг, он не плачет, и я понимаю, что мне следовало броситься в этот огонь и крикнуть им перед смертью: Вам не надо было жечь корабли! Вам следовало сжечь свое оружие!…
Но сегодня мужество мне изменило.
Люди конунга Сверрира отрубили руку молодому парню. Аудун сказал мне тогда: Теперь вы вместе сможете ходить и прощать! Однако вместо благодарности я испытал лишь тревогу, что отныне мне придется делить с ним расположение людей. Неужели он тоже будет ходить по стране и прощать? Не думаю. Не у всех хватит настойчивости, чтобы ходить и прощать. Но сознавать, что этот однорукий парень живет в Нидаросе и что он будет отвлекать от меня внимание людей…
Не по этой ли причине я предпочел последовать за конунгом Сверриром на его опасном пути?
Не знаю. Знаю только, что нынче, когда мне следовало броситься в огонь и крикнуть: Бросьте сюда свое оружие! — мужество изменило мне. Мое сердце стучит: Больше оно тебе не изменит!
Когда-то я бросил в огонь котенка. Конечно, это был котенок, это было живое существо. И моя добрая матушка в конце концов простила меня.
Потом я ходил и прощал людей. Но кто знает, хороший ли я человек, может, Сверрир, конунг Норвегии, гораздо лучше, чем я. И все-таки я считаю, что мой путь лучше его пути, даже если мое сердце не лучше его сердца.
Я, Сверрир, конунг Норвегии, неважно, сын я конунга или нет, я изгой.
Когда мы покинули Нидарос и только мои самые близкие люди знали, что корабли, на которых мы плывем, вскоре пожрет огонь, я понимал, что они, знавшие о моем решении, молятся в глубине сердца, чтобы я переменил его и не стал жечь корабли. Но они не понимают меня и моих замыслов! Что им известно о той ноше, которую я несу, о том, что значит не только быть конунгом в изгнании, но и повелевать в изгнании своими людьми?
Разве я не знаю, что враг, идущий с юга, сильнее нас и у нас есть только один выход: бежать отсюда. Но разве в таком случае не следует уничтожить все, что могло бы принести пользу Эрлингу Кривому и его людям? Разве с легким сердцем я крикнул своим людям: Принесите смолу, разведите огонь, сожгите корабли? Мое сердце горит вместе с кораблями.
Эти красивые корабли несли нас по волнам, первые, какие я захватил в сражении и мог назвать своими. Я так люблю корабли, люблю чувствовать под ногами морскую глубину, она убаюкивает меня всякий раз, когда корабль несет меня по черному блестящему морю. А теперь я смотрю на горящие корабли. И в дыме от них я вижу тень Унаса, моего отца… Кто знает, отец он мне или нет? В конунговой усадьбе я схватил его за грудки и тряс, чтобы вытрясти из него хмель, а Аудун смотрел на меня и боялся, что я зарублю его. Я вытряс из него хмель и сказал: Ты должен уйти отсюда!… Разве я не твой отец? — спросил он. Нет, ответил я. А если все-таки отец? Кто знает? Я дал ему серебра и даже поцеловал его, но не был ли это поцелуй Иуды? Не знаю. Знаю только: есть то, что есть. Я выбрал путь конунга. Выбрал, ибо знал, что рожден быть конунгом, о потому был вынужден выбрать этот путь. Кто зовет меня, Бог или дьявол, которому, как считают некоторые, я продал свою душу? Не знаю. Знаю только, что одно следует из другого: я конунг и потому должен идти путем конунга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36