когда он выйдет из машины, чтобы погрузить нас, у него, чего доброго, через руку будет перекинут сюртук, и первое, что увидит тетушка Кэлли, подойдя к машине, будет его саквояж на полу. Я испугался. И не только испугался, но и разозлился – не на Буна, это я понял, осознал сразу, а на себя самого, я должен был знать, предвидеть это, зная всю жизнь (это я тоже теперь осознал), что кто имеет дело с Буном, имеет дело с ребенком и должен не только справляться с его непредвиденными выходками, но и предугадывать их; суть была не столько в отсутствии у Буна малейших зачатков здравого смысла, сколько в том, что я позорно не сумел предугадать, предположить, что они у него начисто отсутствуют. Но я сказал, крикнул тому Некто, кому предъявляют обвинение в такие критические минуты Разве Ты не знаешь, что мне всего одиннадцать? Неужели Ты думаешь, я могу справиться со всем этим в мои одиннадцать лет? Разве Ты не понимаешь, что взваливаешь на меня больше, чем я могу выдержать? Хотя уже в следующую секунду я разозлился и на Буна тоже, не за то, что его глупость вконец загубила нашу поездку в Мемфис (правильно, Мемфис ни разу не упоминался как конечная цель ни в моем рассказе, ни в разговорах между Буном и мной. Зачем? Куда еще нам было ехать? В самом деле, куда еще в Северном Миссисипи можно хотеть поехать? Какое-нибудь престарелое, конченное существо на своем смертном одре могло бы предвкушать или со страхом предчувствовать более отдаленную станцию назначения, но только не Бун и не я). По правде говоря, в ту минуту я желал бы никогда не слышать ни о Мемфисе, ни о Буне, ни об автомобилях; я перешел на сторону полковника Сарториса, был за то, чтобы стереть с лица земли мистера Баффало с его мечтой в момент ее зачатия. Я разозлился на Буна за то, что он разрушил, уничтожил этим своим детским поступком, точно младенец, бессмысленно брыкнувший ножкой, непрочную и шальную постройку из моего вранья, и лживых обещаний, и лживых клятв и обнажил ту, другую фальшивку, на которую я променял, нет, за которую продал душу дьяволу; за это, а может быть, еще и за выставление напоказ полной негодности и никчемности моей души, – а я-то в своем тщеславии рассчитывал на выгодный договор с дьяволом, нимало не помышляя об удовольствии, а тем более о грехе, все равно как подчас теряют девственность – по какой-то ничтожной оплошности, к примеру, не поглядев, куда ступаешь. А затем и злость прошла. Ничего не осталось, ровным счетом ничего. Мне хотелось не ехать никуда вообще, не быть нигде. Я хочу сказать, не быть сейчас, в данный момент. А если уж быть, то чтобы раньше, в прошлом. Я говорил себе и верил в это (знаю, что верил, потому что с тех пор повторял это тысячу раз, и все еще верю в это, и надеюсь повторять это еще тысячу раз, пока живу, и бросаю вызов всякому, кто скажет, будто я в это уже не смогу поверить). Я больше никогда не стану врать. Слишком хлопотно. Все равно как пытаться воткнуть торчком перышко в песок, насыпанный на блюдечко. Этому никогда конца не будет. И отдыха не будет. И все равно ничего не выйдет. С песком-то все равно не справиться, так что уж лучше отказаться сразу.
Но ничего не случилось. Бун вылез из машины безо всякого сюртука. Нед уже грузил наши саквояжи, и корзинки, и узлы. Он хмуро сказал:
– Хи-хи-хи. – Потом добавил: – Давайте трогайтесь, чтоб ежели сломаетесь, еще успели починиться и вернуться обратно в город засветло. – Теперь он обращался к Буну. Он сказал: – Ты еще вернешься в город до того, как отвалишь?
На что Бун сказал:
– Куда отвалю?
– Поужинать, само собой, – сказал Нед. – Куда отваливают люди в здравом уме, когда солнце садится?
– А-а-а, – сказал Бун. – Ты о своем ужине беспокойся. Чужие ужины тебя не касаются.
Мы уселись и тронулись, я – впереди с Буном, остальные сзади. Мы пересекли по-субботнему людную площадь, и вот мы уже за городом. Но и только. Я хочу сказать, мы ни на шаг не продвинулись. Вот-вот мы доедем до развилки, откуда дорога ведет к дядюшке Захарии, но это совсем не то направление, которое нам нужно. А если бы мы даже ехали в том направлении, все равно мы не свободны: пока с нами на заднем сиденье тетушка Кэлли, и Лессеп, и Мори, и Александр, мы избавлены только от Неда и можем быть уверены только в том, что он не возникнет, где его никто не ждет, со своими «хи-хи-хи» и «ты еще вернешься в город до того, как…». Бун ни единого раза не взглянул на меня, а я на него. И он ни разу не заговорил со мной; может, он чувствовал, что напугал меня своей чистой рубашкой, и воротничком, и галстуком, и бритьем ни с того ни с сего в середине дня, и всей этой выдающей с головой атмосферой путешествия, отбытия, разлучения, отправления, расставания; чувствовал, что я не только напуган, но и злюсь, что поддался страху; и он продолжал ехать дальше, по освещенной полуденным солнцем дороге, впереди было еще семнадцать миль, но они не могли длиться вечно, надо было что-то решить, предпринять; дальше, по яркой майской земле, и пыль разлеталась из-под колес, и завивалась позади, и оседала, лишь когда нам приходилось замедлять ход при въезде на мост или на глубоком песке; эти семнадцать миль не могли продолжаться бесконечно, хоть их и было семнадцать, дорожные столбы мелькали слишком быстро один за другим, и что-то надо было решать, предпринимать, все быстрей, все неотвратимее, а я по-прежнему не знал – что; или хотя бы что-то сказать, чтобы раздался какой-то звук, шум, человеческий голос; неважно, какую жестокую плату может взыскать, содрать с вас He-Добродетель потом, но одиночество, отъединенность, молчание входить в эту плату не должны. И Бун наконец сделал попытку что-то предпринять. А может быть, дело было только в молчании, для него было лучше любое немолчание, пусть даже глупое, пусть заранее обреченное на провал. Впрочем, нет, дело было еще и в другом: мы проехали больше половины, и пора было начать, приступить, запустить.
– Дороги теперь хоть куда повсюду, даже дальше Йокнапатофы. Лучше дорог даже для долгой езды, к примеру для похорон, и то не пожелаешь. Докуда, думаешь, эта машина может доехать до заката?
Понимаешь? Он обратился в пространство, ни к кому, как тонущий высовывает в отчаянии руку из воды, надеясь ухватиться за соломинку. Но Бун соломинки не нашел.
– Не знаю, – сказала тетушка Кэлли с заднего сиденья; Александр спал у нее на руках с тех пор, как мы выехали из города, и не заслуживал, чтобы его и одну-то милю везли в машине, не то что семнадцать. – И ты тоже не узнаешь, торчавши со своей машиной под замком в сарае у хозяина на заднем дворе.
Мы почти доехали до места.
– Значит, ты хочешь?… – процедил Бун уголком рта, но так, чтобы я расслышал, нацелясь мне прямо в правое ухо, точно пулей, или стрелой, или горстью песка в закрытое окно.
– Заткнись, – сказал я точно таким же манером. Самое простое и трусливое было бы вдруг велеть ему остановиться, а самому выпрыгнуть из машины и убежать, предоставив тетушке Кэлли в какую-то долю секунды решить, бросить ли ей Александра на Буна и продираться за мной вдогонку сквозь кусты или остаться с Александром и преследовать меня только воплями. То есть чтобы Бун ехал дальше, высадил их где надо, а я чтобы выскочил из кустов и вскочил в машину, когда он будет проезжать мимо, обратно в город или в любом направлении, уводящем прочь от всех, кто может меня хватиться и посягнуть на мою свободу; путь трусливый, и непонятно, почему я им не воспользовался, ведь я уже стал отъявленным лжецом, погрязшим в обмане, почему же мне было не пойти до конца и не стать еще и трусом, погубить себя непоправимо и безвозвратно, как Фауст? Упиться своей низостью, заставить моего нового господина уважать меня за цельность, если даже он и презирал меня за мою мизерность. Но я не сделал этого. Ничего бы из этого не вышло, кому-то из нас двоих приходилось быть практичным; если допустить, что мы с Буном успели бы отъехать достаточно далеко, прежде чем тетя Луиза послала бы кого-нибудь в поле за дядюшкой Заком (во время сева он в три часа дня всегда был в поле), и если допустить, что дядюшка Зак не догнал бы нас верхом, то главное ведь в том, что он бы и не подумал нас догонять, он просто поехал бы прямиком в город и, проведя по минуте в обществе Неда и дядюшки Айка, знал бы совершенно точно, как ему поступить, и соответственно поступил бы, прибегнув к помощи телефона и полиции.
Мы приехали. Я вылез и открыл ворота (те же столбы, что и при старом Люции Квинтусе Карозерсе; твой нынешний двоюродный брат Карозерс устроил там автоматическое приспособление, чтобы не лез скот, но автомобилям, как бескопытным, въезд был свободный, и мы покатили дальше, по аллее, обсаженной белой акацией, к дому (он и сейчас там – бревенчатое строение из двух комнат, щели замазаны глиной – полужилье, полуфорт, который построил старый Люций, перевалив в 1813 вместе с рабами и гончими через горы из Каролины; он, этот дом, и сейчас где-то там, внутри, скрытый под досками, и под завитушками американского неоклассицизма Имеется в виду архитектурный стиль «Греческое возрождение», получивший широкое распространение в США в первой половине XIX в. Построенные в этом стиле здания имитировали древнегреческие постройки.
, и под резьбой, как на пароходных навесах, под всем, что последовательно накрутили на него женщины, на которых последовательно женились поколения Эдмондсов).
Тетя Луиза и остальные обитатели поместья услышали нас еще издали, и когда мы подъехали к дому и затормозили, все – за исключением, вероятно, тех, кого дядюшка Зак мог увидеть с лошади, – столпились на передней веранде, на ступенях и во дворе.
– Ладно, – сказал Бун опять уголком рта, – значит, хочешь.
Потому что, как вы нынче выражаетесь, все, точка: у него не осталось ни времени, ни тем более возможности с глазу на глаз поговорить со мной, услышать пусть самый отдаленный намек на то, что ему теперь было так нужно, так позарез необходимо знать. Потому что, видишь ли, мы – он и я – были абсолютными новичками. Хуже, чем любители, – невинные младенцы, да, истинные младенцы по части кражи автомобилей, даже при том, что ни один из нас не назвал бы это кражей, поскольку мы собирались возвратить его невредимым; даже если бы люди, весь мир (Джефферсон, по крайней мере) оставили нас в покое, не хватились нас. Даже если бы он спросил, а я ответил. Потому что мне приходилось еще хуже, чем ему: оба мы были в последней крайности, но моя крайность была, так сказать, более безотлагательной, так как мне надо было что-то сделать, причем быстро, в несколько секунд, а ему оставалось только сидеть в машине скрестив пальцы. Я не знал, что мне делать; я уже нагородил столько вранья, что сам себе удивлялся, и главное – мне удалось заставить других верить в это вранье или, во всяком случае, принимать его с неизменной легкостью, которая меня ошеломила, даже до смерти напугала. Я оказался в положении старого негра, который сказал: «Вот я перед тобой, Господи. Хочешь меня спасти – лучше случая и не представится, прямо сам в руки просится». Я спустил тетиву моего лука, и Бунова тоже. Если кто-нибудь из нас все еще интересовал He-Добродетель, ход был за ней.
И она сделала этот ход. Она приняла обличье дядюшки Захарии Эдмондса. Он в этот момент вышел из передней двери, и в тот же момент я увидел, что негритенок держит во дворе под уздцы его верховую лошадь. Понимаешь, что я хочу сказать? Захария Эдмондс, которого Джефферсон в глаза не видал по будним дням, начиная с первой распашки в марте и кончая уборкой урожая в июле, оказался этим утром в городе (что-то там срочное на мукомольне) и остановился у лавки дядюшки Айка несколькими минутами позже, чем я, и в результате He-Добродетель успела за час с хвостиком побрить Буна и переменить на нем рубашку, а дядюшка Зак успел за то же время доехать до дому и спешиться у себя во дворе как раз в ту минуту, когда мы подъезжали. Он сказал мне:
– Ты что тут делаешь? Айк мне говорил, ты собираешься заночевать сегодня в городе. И он хочет взять тебя завтра на рыбалку.
Само собой, тетушка Кэлли сразу же начала вопить, так что мне не пришлось бы отвечать, даже если бы я знал, что ответить.
– На рыбалку? – завопила она. – В воскресенье? Слышал бы это его папочка – он бы вмиг с поезда соскочил, и телеграммы посылать не стал! И мамочка тоже! Мисс Элисон не велела ему ночевать в городе у мистера Айка или все равно у кого! Она ему велела ехать со мной и с малышами, а если он не будет слушаться, то чтоб мистер Зак его заставил!
– Да погоди ты, – сказал дядюшка Зак. – Перестань голосить хоть на минутку, мне его не слышно. Может, он передумал. Так?
– Как вы сказали, сэр? – сказал я. – Да, сэр. То есть нет, сэр.
– Что из двух – да или нет? Остаешься у нас или вернешься с Буном?
– Да, сэр, – сказал я. – Возвращаюсь. Дядюшка Айк велел мне спроситься у вас.
И тетушка Кэлли снова завопила (да она, в сущности, и не переставала, разве что перевела дух, когда дядюшка Зак приказал ей замолчать), но и только; она продолжала вопить, а дядюшка Зак говорить свое:
– Замолчи, замолчи. Я самого себя не слышу. Если Айк не привезет его сюда завтра, я пошлю за ним в понедельник.
Я направился к машине, Бун уже успел завести мотор.
– Ну, чтоб мне сдохнуть, – сказал он негромко, с полным почтением, даже, можно сказать, благоговением.
– Давай, – сказал я. – Гони отсюда скорей. – Мы тронулись, плавно, но быстро, все набирая скорость, по аллее назад к воротам.
– Может, я тебя зря на это трачу, подумаешь – поездка в машине, – сказал он. – Может, надо бы тебя пустить в дело так, чтоб денег заработать.
– Поезжай скорей, – сказал я. Как я мог ему сказать, вымолвить: «Мне до смерти надоело врать, тошнит от вранья». Потому что я теперь понял, осознал, что это только начало и конца-краю этому не будет, и не только тому новому вранью, которое придется накручивать, чтобы оправдать старое, но еще и не избавиться от старого, затасканного, которое я уже использовал и исчерпал.
Мы ехали обратно в город. На этот раз очень быстро: если вокруг и был пейзаж, то нам, в машине, было не до него. Время приближалось к пяти. Бун заговорил, напряженно и настойчиво, но совершенно спокойно:
– Надо ей дать немного остыть. В городе видели, как я увозил вашу ораву к Маккаслинам, теперь увидят только нас с тобой; они, понятно, будут ждать, что я поставлю машину на место в хозяйский сарай. После этого они должны увидеть нас двоих, меня и тебя, порознь, чтоб мы гуляли как ни в чем не бывало. – И опять, как я мог вымолвить: «Нет. Поехали сразу, сейчас. Если мне нужно врать еще, пусть уж я лучше буду врать чужим». А он продолжал говорить: -…машину. И что он там болтал: вернемся ли мы в город до того, как отвалим?
– Что? Кто болтал?
– Нед. Помнишь, когда мы уезжали из города.
– Не помню, – сказал я. – А что насчет машины?
– Где ее поставить. Пока я прогуляюсь по площади, а ты сходишь домой за чистой рубашкой и что там еще тебе нужно. Мне же пришлось выгрузить все барахло у Маккаслинов, сам знаешь. Твое тоже. Поставить на тот случай, если какой-нибудь чересчур любопытный проныра слоняется вокруг дома и сует нос куда но надо.
Объяснять не требовалось, – и так было ясно, о ком речь.
– А почему не запереть ее в каретном сарае?
– Так ключа-то у меня нет, – сказал он. – А есть один замок. Хозяин взял у меня ключ сегодня утром, и отпер замок, и отдал ключ на хранение мистеру Бэллоту, пока не вернется. А я должен поставить машину на место, как только вернусь от Маккаслинов, и защелкнуть замок, а Хозяин даст телеграмму мистеру Бэллоту, к какому поезду отпереть дверь, чтоб я их встретил.
– Значит, придется рискнуть, – сказал я.
– Да, придется. Раз Хозяина нет и мисс Сары нет, так, может, даже Дельфине не видать его до понедельника. – Так что мы рискнули. Бун заехал в сарай, и достал откуда-то сверху припрятанные саквояж и сюртук, и снова протянул руки, и стянул вниз сложенный брезент, и бросил саквояж и сюртук в машину на заднее сиденье. Бензиновый бак стоял наготове; этот новенький пятигаллоновый бак жестянщик, сделавший и ящик для инструментов, переделал по дедушкиному приказанию так, чтобы он не пропускал запаха, – бабушке не нравился запах бензина; баком мы, правда, ни разу еще не пользовались, потому что машина до сих пор никуда далеко не заезжала; воронка и замшевый фильтр лежали в ящике для инструментов вместе с насосом, и домкратом, и гаечным ключом, которые с самого начала были при машине, и с фонарем, и топором, и лопатой, и мотком колючей проволоки, и лебедкой, которые добавил дед, равно как и жестяное ведро, чтобы заливать радиатор, когда проезжаешь мимо ручьев или ям с грунтовой водой. Бун поставил бак, наполненный до самой крышки (может, потому нам тогда и пришлось так долго его ждать), на заднее сиденье и взял брезент, но не стал разворачивать его полностью, а бросил туда же, так что все спрятанное там выглядело теперь как скомканный брезент.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Но ничего не случилось. Бун вылез из машины безо всякого сюртука. Нед уже грузил наши саквояжи, и корзинки, и узлы. Он хмуро сказал:
– Хи-хи-хи. – Потом добавил: – Давайте трогайтесь, чтоб ежели сломаетесь, еще успели починиться и вернуться обратно в город засветло. – Теперь он обращался к Буну. Он сказал: – Ты еще вернешься в город до того, как отвалишь?
На что Бун сказал:
– Куда отвалю?
– Поужинать, само собой, – сказал Нед. – Куда отваливают люди в здравом уме, когда солнце садится?
– А-а-а, – сказал Бун. – Ты о своем ужине беспокойся. Чужие ужины тебя не касаются.
Мы уселись и тронулись, я – впереди с Буном, остальные сзади. Мы пересекли по-субботнему людную площадь, и вот мы уже за городом. Но и только. Я хочу сказать, мы ни на шаг не продвинулись. Вот-вот мы доедем до развилки, откуда дорога ведет к дядюшке Захарии, но это совсем не то направление, которое нам нужно. А если бы мы даже ехали в том направлении, все равно мы не свободны: пока с нами на заднем сиденье тетушка Кэлли, и Лессеп, и Мори, и Александр, мы избавлены только от Неда и можем быть уверены только в том, что он не возникнет, где его никто не ждет, со своими «хи-хи-хи» и «ты еще вернешься в город до того, как…». Бун ни единого раза не взглянул на меня, а я на него. И он ни разу не заговорил со мной; может, он чувствовал, что напугал меня своей чистой рубашкой, и воротничком, и галстуком, и бритьем ни с того ни с сего в середине дня, и всей этой выдающей с головой атмосферой путешествия, отбытия, разлучения, отправления, расставания; чувствовал, что я не только напуган, но и злюсь, что поддался страху; и он продолжал ехать дальше, по освещенной полуденным солнцем дороге, впереди было еще семнадцать миль, но они не могли длиться вечно, надо было что-то решить, предпринять; дальше, по яркой майской земле, и пыль разлеталась из-под колес, и завивалась позади, и оседала, лишь когда нам приходилось замедлять ход при въезде на мост или на глубоком песке; эти семнадцать миль не могли продолжаться бесконечно, хоть их и было семнадцать, дорожные столбы мелькали слишком быстро один за другим, и что-то надо было решать, предпринимать, все быстрей, все неотвратимее, а я по-прежнему не знал – что; или хотя бы что-то сказать, чтобы раздался какой-то звук, шум, человеческий голос; неважно, какую жестокую плату может взыскать, содрать с вас He-Добродетель потом, но одиночество, отъединенность, молчание входить в эту плату не должны. И Бун наконец сделал попытку что-то предпринять. А может быть, дело было только в молчании, для него было лучше любое немолчание, пусть даже глупое, пусть заранее обреченное на провал. Впрочем, нет, дело было еще и в другом: мы проехали больше половины, и пора было начать, приступить, запустить.
– Дороги теперь хоть куда повсюду, даже дальше Йокнапатофы. Лучше дорог даже для долгой езды, к примеру для похорон, и то не пожелаешь. Докуда, думаешь, эта машина может доехать до заката?
Понимаешь? Он обратился в пространство, ни к кому, как тонущий высовывает в отчаянии руку из воды, надеясь ухватиться за соломинку. Но Бун соломинки не нашел.
– Не знаю, – сказала тетушка Кэлли с заднего сиденья; Александр спал у нее на руках с тех пор, как мы выехали из города, и не заслуживал, чтобы его и одну-то милю везли в машине, не то что семнадцать. – И ты тоже не узнаешь, торчавши со своей машиной под замком в сарае у хозяина на заднем дворе.
Мы почти доехали до места.
– Значит, ты хочешь?… – процедил Бун уголком рта, но так, чтобы я расслышал, нацелясь мне прямо в правое ухо, точно пулей, или стрелой, или горстью песка в закрытое окно.
– Заткнись, – сказал я точно таким же манером. Самое простое и трусливое было бы вдруг велеть ему остановиться, а самому выпрыгнуть из машины и убежать, предоставив тетушке Кэлли в какую-то долю секунды решить, бросить ли ей Александра на Буна и продираться за мной вдогонку сквозь кусты или остаться с Александром и преследовать меня только воплями. То есть чтобы Бун ехал дальше, высадил их где надо, а я чтобы выскочил из кустов и вскочил в машину, когда он будет проезжать мимо, обратно в город или в любом направлении, уводящем прочь от всех, кто может меня хватиться и посягнуть на мою свободу; путь трусливый, и непонятно, почему я им не воспользовался, ведь я уже стал отъявленным лжецом, погрязшим в обмане, почему же мне было не пойти до конца и не стать еще и трусом, погубить себя непоправимо и безвозвратно, как Фауст? Упиться своей низостью, заставить моего нового господина уважать меня за цельность, если даже он и презирал меня за мою мизерность. Но я не сделал этого. Ничего бы из этого не вышло, кому-то из нас двоих приходилось быть практичным; если допустить, что мы с Буном успели бы отъехать достаточно далеко, прежде чем тетя Луиза послала бы кого-нибудь в поле за дядюшкой Заком (во время сева он в три часа дня всегда был в поле), и если допустить, что дядюшка Зак не догнал бы нас верхом, то главное ведь в том, что он бы и не подумал нас догонять, он просто поехал бы прямиком в город и, проведя по минуте в обществе Неда и дядюшки Айка, знал бы совершенно точно, как ему поступить, и соответственно поступил бы, прибегнув к помощи телефона и полиции.
Мы приехали. Я вылез и открыл ворота (те же столбы, что и при старом Люции Квинтусе Карозерсе; твой нынешний двоюродный брат Карозерс устроил там автоматическое приспособление, чтобы не лез скот, но автомобилям, как бескопытным, въезд был свободный, и мы покатили дальше, по аллее, обсаженной белой акацией, к дому (он и сейчас там – бревенчатое строение из двух комнат, щели замазаны глиной – полужилье, полуфорт, который построил старый Люций, перевалив в 1813 вместе с рабами и гончими через горы из Каролины; он, этот дом, и сейчас где-то там, внутри, скрытый под досками, и под завитушками американского неоклассицизма Имеется в виду архитектурный стиль «Греческое возрождение», получивший широкое распространение в США в первой половине XIX в. Построенные в этом стиле здания имитировали древнегреческие постройки.
, и под резьбой, как на пароходных навесах, под всем, что последовательно накрутили на него женщины, на которых последовательно женились поколения Эдмондсов).
Тетя Луиза и остальные обитатели поместья услышали нас еще издали, и когда мы подъехали к дому и затормозили, все – за исключением, вероятно, тех, кого дядюшка Зак мог увидеть с лошади, – столпились на передней веранде, на ступенях и во дворе.
– Ладно, – сказал Бун опять уголком рта, – значит, хочешь.
Потому что, как вы нынче выражаетесь, все, точка: у него не осталось ни времени, ни тем более возможности с глазу на глаз поговорить со мной, услышать пусть самый отдаленный намек на то, что ему теперь было так нужно, так позарез необходимо знать. Потому что, видишь ли, мы – он и я – были абсолютными новичками. Хуже, чем любители, – невинные младенцы, да, истинные младенцы по части кражи автомобилей, даже при том, что ни один из нас не назвал бы это кражей, поскольку мы собирались возвратить его невредимым; даже если бы люди, весь мир (Джефферсон, по крайней мере) оставили нас в покое, не хватились нас. Даже если бы он спросил, а я ответил. Потому что мне приходилось еще хуже, чем ему: оба мы были в последней крайности, но моя крайность была, так сказать, более безотлагательной, так как мне надо было что-то сделать, причем быстро, в несколько секунд, а ему оставалось только сидеть в машине скрестив пальцы. Я не знал, что мне делать; я уже нагородил столько вранья, что сам себе удивлялся, и главное – мне удалось заставить других верить в это вранье или, во всяком случае, принимать его с неизменной легкостью, которая меня ошеломила, даже до смерти напугала. Я оказался в положении старого негра, который сказал: «Вот я перед тобой, Господи. Хочешь меня спасти – лучше случая и не представится, прямо сам в руки просится». Я спустил тетиву моего лука, и Бунова тоже. Если кто-нибудь из нас все еще интересовал He-Добродетель, ход был за ней.
И она сделала этот ход. Она приняла обличье дядюшки Захарии Эдмондса. Он в этот момент вышел из передней двери, и в тот же момент я увидел, что негритенок держит во дворе под уздцы его верховую лошадь. Понимаешь, что я хочу сказать? Захария Эдмондс, которого Джефферсон в глаза не видал по будним дням, начиная с первой распашки в марте и кончая уборкой урожая в июле, оказался этим утром в городе (что-то там срочное на мукомольне) и остановился у лавки дядюшки Айка несколькими минутами позже, чем я, и в результате He-Добродетель успела за час с хвостиком побрить Буна и переменить на нем рубашку, а дядюшка Зак успел за то же время доехать до дому и спешиться у себя во дворе как раз в ту минуту, когда мы подъезжали. Он сказал мне:
– Ты что тут делаешь? Айк мне говорил, ты собираешься заночевать сегодня в городе. И он хочет взять тебя завтра на рыбалку.
Само собой, тетушка Кэлли сразу же начала вопить, так что мне не пришлось бы отвечать, даже если бы я знал, что ответить.
– На рыбалку? – завопила она. – В воскресенье? Слышал бы это его папочка – он бы вмиг с поезда соскочил, и телеграммы посылать не стал! И мамочка тоже! Мисс Элисон не велела ему ночевать в городе у мистера Айка или все равно у кого! Она ему велела ехать со мной и с малышами, а если он не будет слушаться, то чтоб мистер Зак его заставил!
– Да погоди ты, – сказал дядюшка Зак. – Перестань голосить хоть на минутку, мне его не слышно. Может, он передумал. Так?
– Как вы сказали, сэр? – сказал я. – Да, сэр. То есть нет, сэр.
– Что из двух – да или нет? Остаешься у нас или вернешься с Буном?
– Да, сэр, – сказал я. – Возвращаюсь. Дядюшка Айк велел мне спроситься у вас.
И тетушка Кэлли снова завопила (да она, в сущности, и не переставала, разве что перевела дух, когда дядюшка Зак приказал ей замолчать), но и только; она продолжала вопить, а дядюшка Зак говорить свое:
– Замолчи, замолчи. Я самого себя не слышу. Если Айк не привезет его сюда завтра, я пошлю за ним в понедельник.
Я направился к машине, Бун уже успел завести мотор.
– Ну, чтоб мне сдохнуть, – сказал он негромко, с полным почтением, даже, можно сказать, благоговением.
– Давай, – сказал я. – Гони отсюда скорей. – Мы тронулись, плавно, но быстро, все набирая скорость, по аллее назад к воротам.
– Может, я тебя зря на это трачу, подумаешь – поездка в машине, – сказал он. – Может, надо бы тебя пустить в дело так, чтоб денег заработать.
– Поезжай скорей, – сказал я. Как я мог ему сказать, вымолвить: «Мне до смерти надоело врать, тошнит от вранья». Потому что я теперь понял, осознал, что это только начало и конца-краю этому не будет, и не только тому новому вранью, которое придется накручивать, чтобы оправдать старое, но еще и не избавиться от старого, затасканного, которое я уже использовал и исчерпал.
Мы ехали обратно в город. На этот раз очень быстро: если вокруг и был пейзаж, то нам, в машине, было не до него. Время приближалось к пяти. Бун заговорил, напряженно и настойчиво, но совершенно спокойно:
– Надо ей дать немного остыть. В городе видели, как я увозил вашу ораву к Маккаслинам, теперь увидят только нас с тобой; они, понятно, будут ждать, что я поставлю машину на место в хозяйский сарай. После этого они должны увидеть нас двоих, меня и тебя, порознь, чтоб мы гуляли как ни в чем не бывало. – И опять, как я мог вымолвить: «Нет. Поехали сразу, сейчас. Если мне нужно врать еще, пусть уж я лучше буду врать чужим». А он продолжал говорить: -…машину. И что он там болтал: вернемся ли мы в город до того, как отвалим?
– Что? Кто болтал?
– Нед. Помнишь, когда мы уезжали из города.
– Не помню, – сказал я. – А что насчет машины?
– Где ее поставить. Пока я прогуляюсь по площади, а ты сходишь домой за чистой рубашкой и что там еще тебе нужно. Мне же пришлось выгрузить все барахло у Маккаслинов, сам знаешь. Твое тоже. Поставить на тот случай, если какой-нибудь чересчур любопытный проныра слоняется вокруг дома и сует нос куда но надо.
Объяснять не требовалось, – и так было ясно, о ком речь.
– А почему не запереть ее в каретном сарае?
– Так ключа-то у меня нет, – сказал он. – А есть один замок. Хозяин взял у меня ключ сегодня утром, и отпер замок, и отдал ключ на хранение мистеру Бэллоту, пока не вернется. А я должен поставить машину на место, как только вернусь от Маккаслинов, и защелкнуть замок, а Хозяин даст телеграмму мистеру Бэллоту, к какому поезду отпереть дверь, чтоб я их встретил.
– Значит, придется рискнуть, – сказал я.
– Да, придется. Раз Хозяина нет и мисс Сары нет, так, может, даже Дельфине не видать его до понедельника. – Так что мы рискнули. Бун заехал в сарай, и достал откуда-то сверху припрятанные саквояж и сюртук, и снова протянул руки, и стянул вниз сложенный брезент, и бросил саквояж и сюртук в машину на заднее сиденье. Бензиновый бак стоял наготове; этот новенький пятигаллоновый бак жестянщик, сделавший и ящик для инструментов, переделал по дедушкиному приказанию так, чтобы он не пропускал запаха, – бабушке не нравился запах бензина; баком мы, правда, ни разу еще не пользовались, потому что машина до сих пор никуда далеко не заезжала; воронка и замшевый фильтр лежали в ящике для инструментов вместе с насосом, и домкратом, и гаечным ключом, которые с самого начала были при машине, и с фонарем, и топором, и лопатой, и мотком колючей проволоки, и лебедкой, которые добавил дед, равно как и жестяное ведро, чтобы заливать радиатор, когда проезжаешь мимо ручьев или ям с грунтовой водой. Бун поставил бак, наполненный до самой крышки (может, потому нам тогда и пришлось так долго его ждать), на заднее сиденье и взял брезент, но не стал разворачивать его полностью, а бросил туда же, так что все спрятанное там выглядело теперь как скомканный брезент.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33