Но хотя дед купил машину уже почти год назад, никто из них, – дед, бабушка, или отец, или мама, – не знал, как она работает, и не дерзал (а может, и не хотел по недостатку любознательности) спросить у Буна или усомниться в его словах.
Итак, мы с ним остались стоять на платформе, и мама помахала нам из окошка, когда поезд тронулся. Теперь Буну предстояло действовать. Надо было что-то сказать, начать. Ему удалось расчистить поле действия и заполучить меня, – по крайней мере до тех пор, пока тетушка Кэлли не начнет размышлять, почему я опаздываю к обеду. То есть Бун не знал, что ему и говорить не надо, в крайнем случае сказать, куда мы едем, но даже это, даже конечная цель не имела значения. Бун так и не научился понимать человеческую природу и, видно, забыл даже то, чего когда-то не мог не знать о мальчиках.
И теперь Бун не знал, как начать. Он просил об удаче, и незамедлительно, так сказать, с обратной почтой, ему даровали такую удачу, что он не знал, как с ней справиться. Тебе, может быть, уже говорили, что Фортуна – переменчивая потаскуха Перифраз строк из трагедии английского драматурга Джона Вебстера (1580 – 1625) «Белый дьявол» (акт I, сц. I):
Фортуна – настоящая потаскуха: Если она и дает, то всем помаленьку…
, которая никому не отказывает и всем дает – либо хорошее, либо дурное, и хорошего больше, чем получающий, по его мнению (быть может, справедливому), заслуживает; и дурного больше, чем ему под силу. Так и с Буном. Он только и сказал:
– Ну вот.
Но я не стал ему помогать, я мстил. Да, но кому? Не Буну, конечно, а самому себе, своему позору; может быть, отцу с мамой, которые оставили меня на произвол позора; может быть, деду, чей автомобиль сделал позор возможным. Кто знает? Может быть, самому мистеру Баффало, этому одержимому, отмеченному богом маньяку, который в своей невинности затеял всю эту историю два года назад. Но мне стало жаль Буна – у него было так мало времени. Уже больше одиннадцати, тетушка Кэлли ждала, что я вот-вот появлюсь, но не оттого, что знала – с момента, как она услышит свисток двадцать третьего у нижнего переезда, и до нашего появления не может пройти более десяти минут, а оттого, что ей уже не терпелось покормить нас всех и отправиться к Маккаслинам. Она родилась в деревне и по-прежнему предпочитала ее городу. Бун не глядел на меня. Изо всех сил старался не глядеть.
– Триста миль, – сказал он. – Хорошо, что изобрели поезда. А пришлось бы им ехать мулами в фургоне, как бывало раньше, так им бы туда и за десять дней не добраться, не то что за те же десять обернуться.
– Отец говорил – четыре дня, – сказал я.
– Верно, – сказал Бун. – Говорил. Может, у нас целых четыре дня на то, чтоб вернуться домой, но и четыре дня не вечность. – Мы дошли до машины и уселись. Но Бун все еще не заводил мотора. – Может, когда Хозяин вернется через де… через четыре дня, он позволит мне научить тебя водить эту штуку. Ты уже большой. А потом, ты уже и так умеешь. Думал ты об этом?
– Нет, – сказал я. – Потому что он не позволит.
– Ну, не торопись. У тебя в запасе четыре дня, может, он и передумает. Только мне сдается, скорее десять. – Он по-прежнему не заводил мотора. – Десять дней, – сказал он. – Как ты считаешь, куда эта машина может доехать за десять дней?
– Отец сказал – четыре, – сказал я.
– Ну пускай, – сказал он. – А куда за четыре?
– Почем я знаю, – сказал я. – Никто мне этого не докладывал и не доложит.
– Ладно, – сказал он. Он внезапно завел мотор, дал задний ход, повернул, сразу набрал скорость и быстро покатил, но не к площади и не к бензокачке мистера Раунсвелла.
– Мы, кажется, собирались за бензином, – сказал я. Мы ехали на полной скорости.
– Я передумал, – сказал Бун. – Возьму после обеда, перед тем, как ехать к Маккаслинам. Чтоб поменьше испарилось, пока машина стоит на месте.
Мы ехали узкой улочкой, мчались между негритянскими хижинами, и огородами, и загончиками для кур, цыплята и дворняги, как безумные, выскакивали из пыли прямо перед нами, едва успевая увернуться от машины; мы выехали на ничейное поле, пустырь, кое-где со следами шин, но не копыт; и тут я узнал это место: самодельный автодром мистера Баффало, куда загнал его два года назад указ муниципалитета после случая с полковником Сарторисом и где он учил Буна водить машину. Но я все еще не понимал в чем дело, пока Бун не затормозил рывком и не сказал:
– Пересаживайся.
Так что в конце концов я все-таки опоздал к обеду, тетушка Кэлли уже стояла на веранде с Александром на руках и начала вопить на нас с Буном еще до того, как Бун затормозил и я вылез. Бун в конце концов победил меня в честном бою; видно, он не совсем перезабыл все, что знал о мальчиках во времена своего детства. Теперь я, конечно, понимаю, да и тогда понимал, что падение Буна и мое совершилось не только мгновенно, но и одновременно – в тот самый миг, когда мама получила известие о смерти дедушки Лессепа. Но мне-то хотелось верить именно в то, что Бун меня победил. Во всяком случае, тогда я убеждал себя, что под защитой нерушимой и неотвратимой честности, сопутствующей той фамилии, которую я ношу, честности, созданной по образцам и примерам моих рыцарственных предков-мужчин, изустно завещанной, нет, навязанной мне отцом, еще больше развитой – и потому особенно уязвимой для позора – нежными увещеваниями мамы, я просто проверял Буна; не испытывал собственную добродетель, а просто проверял, может ли Бун пошатнуть ее, и в своей невинности слишком понадеялся, положился на ее доспехи и щит, предполагая, ожидая, требуя от нее больше, чем эта слабая, тончайшая как шелк преграда могла выдержать. Я говорю «слабая», не колеблясь, более того, настаивая на этом определении потому, что в свое время успел убедиться, сколь часто поборники добродетели и даже люди, практикующие добродетель, относятся с глубоким недоверием к ее прочности и полагаются и уповают не на самое добродетель, а скорее на бога или богиню, в чьем ведении добродетель находится; обходят добродетель, как бы выражая этим преданность Верховной Богине, и в отплату за это богиня должна либо отвести искушение, либо так или иначе встать между ними и искушением. Этим объясняется очень многое, потому что опять-таки в свое время я имел случай заметить, что богиня, ведающая добродетелью, ведает, видимо, и везением, а может, и безрассудством.
Итак, Бун победил меня в честном бою, пользуясь, как подобает и свойственно джентльменам, перчатками. Когда он затормозил и сказал «Пересаживайся», я решил, что знаю зачем. Мы и раньше проделывали это в четырех или, может, в пяти удобных и благоприятных случаях на дедовом участке: сидя на коленях у Буна, я крутил руль, а он поправлял меня и тихонько вел машину на малой скорости. Поэтому я успел подготовиться. Я был уже en garde Наготове (фр).
и даже собирался нанести контрудар – открыл рот, чтобы сказать Вот еще, садиться к тебе на колени, сегодня и без того жарища. И потом, пора двигать домой как вдруг увидел, что он, продолжая говорить, уже вылез из машины и стоит рядом, не снимая руки с руля, и мотор работает. Я еще секунду-две не мог поверить своим глазам.
– Скорей, – сказал он. – Того и гляди из проулка Кэлли с ребятенком под мышкой выскочит и завопит как резаная.
Я пересел за руль, а Бун рядом со мной, надо мной, поперек меня, держал одну руку на моей, чтобы переключать скорости, а другую на моей другой руке, чтобы регулировать газ, и мы принялись ездить взад и вперед по залитому слепящим солнцем пустырю, сперва немножко вперед, потом немножко назад, сосредоточенно, не ощущая течения времени, Бун, как и я, поглощенный, увлеченный, поправлял меня (ведь ты же понимаешь, ставка его была так велика), забыв о времени, вне времени, неподвластные ему, пока в полумиле от нас на здании суда часы не пробили двенадцать, вернув нас к действительности, швырнув назад в угрожающе-жестокий мир жульничества и обмана.
– Так, – сказал Бун, – теперь живо, – и, не дожидаясь, пока я пересяду, буквально подняв меня и перебросив через себя, сам сел за руль, а машина уже мчалась назад, через весь участок, к дому, и мы разговаривали уже как мужчина с мужчиной, взаимно связанные преступлением, сообщники, конечно, но еще не равные из-за моей детской невинности; я уже хотел было сказать А теперь что мне делать? Ты мне скажи, как опять Бун опередил меня и сделал нас наконец равными:
– Обмозговал, как быть дальше? Времени у нас, прямо скажем, в обрез.
– Ладно, – сказал я. – Давай. Поворачивай домой, пока тетушка Кэлли не начала вопить.
Понял теперь, что я хотел сказать насчет Добродетели? Ты слыхал, а нет, так услышишь, как люди говорят про плохие времена или про плохие поколения. Таких вообще не существует. Ни одна историческая эпоха, ни одно людское поколение никогда не были, не бывают и не будут настолько велики, чтобы вместить, воплотить всю недобродетельность каждого отпущенного им мгновения, равно как не могут вместить, вдохнуть весь воздух каждого мгновения; единственно, на что они могут надеяться, это как можно меньше замараться, соприкасаясь с ней. Ведь такая жалость, что Добродетель не заботится, не умеет так заботиться о своих присных, как Не-Добродетель. Наверное, не умеет. И посвятившие себя Добродетели получают от нее в награду лишь безжизненный, бесцветный и безвкусный суррогат, ни в какое сравнение не идущий не только с блистательными дарами – грехом и наслаждением, но и с тем вечно бдительным, неслабеющим, прозорливым мастерством – этой необычайной, несравненной способностью изобретать и придумывать, – с каким даже неуверенные шаги младенчества твердо и неуклонно направляются He-Добродетелью на путь удовольствий. О да, я неслыханно созрел с тех пор, как две минуты назад пробили часы. Я заметил, что, помимо немногочисленных, частных случаев злокачественно преждевременной, если так можно выразиться, зрелости, дети, подобно поэтам, лгут скорее ради удовольствия, чем ради выгоды. До тех пор так оно было и со мной, если не считать незначительных исключений, случаев простой самозащиты от существ (моих родителей) больше и сильнее меня. Но не после. Во всяком случае, не в ту минуту. В ту минуту я был так же криводушен, как Бун, а на следующем этапе стал даже еще виновнее, чем он. Потому что я оказался сообразительнее Буна (я и сам чувствовал, нет, знал, это было очевидно, Бун тоже недвусмысленно дал мне это понять) и вдруг ощутил, испытал тот самый лихорадочный приступ ликования, какой, должно быть, испытал сам Фауст: я сделал открытие, что из нас двоих, обреченных, безвозвратно погибших, я – хозяин, глава, вождь.
Тетушка Кэлли уже стояла на веранде с Александром на руках и вопила.
– Замолчи, – сказал я. – Обед готов? Машина сломалась. Бун ее чинил. Мы не успели даже за бензином заехать, так что сейчас мне надо скорей поесть и ехать заливать с ним бак.
Я прошел в столовую. Обед уже был на столе. Лессеп и Мори уже ели. Тетушка Кэлли уже одела их (для того, чтобы съездить за семнадцать миль к дядюшке Заку на четыре дня, она одела их так, будто они ехали в Мемфис; уж не знаю зачем, разве что ей нечего было делать между отъездом мамы с отцом и обедом. Ведь Мори и Александру еще полагалось соснуть перед отъездом), но судя по тому, в каком виде была спереди рубашка на Мори, тетушке Кэлли еще предстояло отмывать его и переодевать.
И все равно я кончил раньше всех и опять убежал во двор деда (тетушка Кэлли, конечно, опять принялась вопить, хотя в доме, понятно, чуть потише. Но что она могла поделать, одна-одинешенька, да еще негритянка, против He-Добродетели?). Нед, наверное, смылся в город, как только автомобиль отъехал на станцию. Но, наверное, вернется пообедать. Так оно и было, уже вернулся. Мы с ним стояли на заднем дворе. Он прищурился на меня. Часто – в общем почти всегда – его глаза отсвечивали красным, как у лисицы.
– А ты что, у них не останешься? – спросил он.
– Я обещал ребятам пойти завтра поудить, один там нашел новую яму.
Нед прищурился.
– Значит, думаешь проехаться к Маккаслинам, а потом тут же воротишься с Буном. Тогда придется тебе придумать, что сказать мисс Луизе, а то она тебя не отпустит, вот тут-то я тебе пригожусь.
– Нет, – сказал я. – Без тебя обойдусь. Я тебе это просто так говорю, чтоб ты знал, где я, тогда тебя потом ругать не будут. Я тебя и беспокоить не стану. Переночую у дядюшки Айка. – Раньше, когда еще не появились на свет остальные, то есть мои братья, если мама с отцом возвращались домой поздно, а дед и бабушка тоже уходили куда-нибудь, я обычно оставался до их возвращения у Неда с Дельфиной. Иногда я даже ночевал у них просто так, для развлечения. Я и сейчас мог бы, но какой в этом был смысл? Дядюшка Айк жил один в единственной комнате над своей скобяной лавкой. Даже если бы Нед (или кто другой из заинтересованных лиц) спросил его напрямик, ночевал ли я у него с субботы на воскресенье, к тому времени наступил бы уже по крайней мере понедельник, а я уже твердо и бесповоротно решил не думать о понедельнике. Понимаешь, если бы люди не решали твердо и бесповоротно не думать о следующем понедельнике, Добродетели не выпадало бы столько тяжелой, неблагодарной работы.
– Так, так, – сказал Нед. – Без меня, значит, обойдешься. Просто ты такой добренький, не хочешь беспокоить и тревожить меня. Никого не хочешь беспокоить и тревожить, когда начнется переполох, станут спрашивать, почему ты не у Маккаслинов, как тебе велел твой папочка. – Он прищурился на меня. – Хи-хи-хи, – сказал он.
– Ладно, – сказал я. – Скажешь отцу, что я пошел удить в воскресенье, когда они уехали. Мне наплевать.
– Ничего я никому не собираюсь про тебя говорить, – сказал он. – Ты не моя забота. Пока твоя мамочка не вернулась, ты Кэллина забота. Или, как ты говоришь, на сегодняшнюю ночь – мистера Айка. – Он прищурился. – А когда Бун Хогганбек за вами пожалует?
– С минуты на минуту, – сказал я. – Твое счастье, что отец или дед не слышат, как ты называешь его Буном Хогганбеком.
– Я его величаю мистером чаще, чем он того стоит, уж не говорю – заслуживает, – сказал Нед. – Хи-хи-хи, – сказал он.
Понимаешь? Я делал все, что мог. Только вот беда – в качестве орудий мне были даны всего-навсего невинность и неведенье; ни силы, ни знаний, ни даже времени. Когда судьба, боги, – ну, ладно, He-Добродетель, – предоставляют вам удобный случай, в придачу следовало бы предоставить и время. Хорошо хоть – дядюшку Айка легко было разыскать в субботу.
– Что за разговор! – сказал он. – Переночуешь у меня. Может, мы с тобой завтра сходим на рыбалку, только отцу не проговорись.
– Нет, сэр, – сказал я. – Сегодня не останусь. Пойду, как всегда, к Неду и Дельфине. Просто я хотел сказать вам, раз не могу сказать маме. В смысле, спроситься у нее.
Понимаешь? Я делал все, что мог, пускал в ход все, что имел, знал. Не то чтобы я терял веру в конечный успех, а просто мне казалось, что He-Добродетель, подвергая меня испытанию, теряет время, такое нужное, так отчаянно необходимое для более важных целей. Я отправился домой, но не бегом – Джефферсон не должен видеть меня бегущим. Но только что не бегом. Понимаешь, я боялся оставить Буна одного, без поддержки, в руках тетушки Кэлли.
Я поспел вовремя. Собственно, опоздал Бун с автомобилем. Тетушка Кэлли даже успела снова переодеть Мори и Александра; если они и поспали после обеда, значит, это был самый недолгий, самый скоропалительный сон во всей истории нашей семьи. Нед тоже торчал там, хотя ему и не полагалось. Нет, не так. Я хочу сказать: то, что он находился там, было совершенно ненормально. Ненормально не то, что он находился в нашем доме, – он там часто бывал, – а то, что старался сделать что-то полезное в отсутствие деда и бабушки. Сейчас он выносил багаж: плетеную корзину с пеленками Александра и прочими его персональными пожитками, саквояжи с одеждой – моей, Лессепа и Мори на четыре дня, и вещи тетушки Кэлли, увязанные в скатерть. Нед свалил все это в кучу у ворот и сказал тетушке Кэлли:
– За те же деньги можешь и посидеть, побереги свои ноги. Бун Хогганбек где-то поломал свою телегу и старается ее починить. Хочешь взаправду выехать к Маккаслинам засветло – позвони мистеру Бэллоту в конюшню, пускай пришлет Сана Томаса с коляской, а уж я отвезу вас туда чинно-благородно, как людей.
Между тем стало похоже, что Нед прав. В половине второго (и все это время Александр с Мори могли бы преспокойно спать) Буна не было; затем Мори с Александром могли бы поспать еще полчасика на верхосытку, а Нед успел повторить «я вам говорил» уже столько раз, что тетушка Кэлли перестала вопить из-за Буна и принялась вопить на самого Неда, так что он ушел и уселся в беседке, увитой виноградом; тетушка Кэлли собралась было послать меня на поиски Буна с автомобилем, когда он наконец подъехал. Я взглянул на него и обмер. Он переоделся. То есть он еще и побрился, и надел не просто белую рубашку, а чистую, с воротничком и галстуком;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Итак, мы с ним остались стоять на платформе, и мама помахала нам из окошка, когда поезд тронулся. Теперь Буну предстояло действовать. Надо было что-то сказать, начать. Ему удалось расчистить поле действия и заполучить меня, – по крайней мере до тех пор, пока тетушка Кэлли не начнет размышлять, почему я опаздываю к обеду. То есть Бун не знал, что ему и говорить не надо, в крайнем случае сказать, куда мы едем, но даже это, даже конечная цель не имела значения. Бун так и не научился понимать человеческую природу и, видно, забыл даже то, чего когда-то не мог не знать о мальчиках.
И теперь Бун не знал, как начать. Он просил об удаче, и незамедлительно, так сказать, с обратной почтой, ему даровали такую удачу, что он не знал, как с ней справиться. Тебе, может быть, уже говорили, что Фортуна – переменчивая потаскуха Перифраз строк из трагедии английского драматурга Джона Вебстера (1580 – 1625) «Белый дьявол» (акт I, сц. I):
Фортуна – настоящая потаскуха: Если она и дает, то всем помаленьку…
, которая никому не отказывает и всем дает – либо хорошее, либо дурное, и хорошего больше, чем получающий, по его мнению (быть может, справедливому), заслуживает; и дурного больше, чем ему под силу. Так и с Буном. Он только и сказал:
– Ну вот.
Но я не стал ему помогать, я мстил. Да, но кому? Не Буну, конечно, а самому себе, своему позору; может быть, отцу с мамой, которые оставили меня на произвол позора; может быть, деду, чей автомобиль сделал позор возможным. Кто знает? Может быть, самому мистеру Баффало, этому одержимому, отмеченному богом маньяку, который в своей невинности затеял всю эту историю два года назад. Но мне стало жаль Буна – у него было так мало времени. Уже больше одиннадцати, тетушка Кэлли ждала, что я вот-вот появлюсь, но не оттого, что знала – с момента, как она услышит свисток двадцать третьего у нижнего переезда, и до нашего появления не может пройти более десяти минут, а оттого, что ей уже не терпелось покормить нас всех и отправиться к Маккаслинам. Она родилась в деревне и по-прежнему предпочитала ее городу. Бун не глядел на меня. Изо всех сил старался не глядеть.
– Триста миль, – сказал он. – Хорошо, что изобрели поезда. А пришлось бы им ехать мулами в фургоне, как бывало раньше, так им бы туда и за десять дней не добраться, не то что за те же десять обернуться.
– Отец говорил – четыре дня, – сказал я.
– Верно, – сказал Бун. – Говорил. Может, у нас целых четыре дня на то, чтоб вернуться домой, но и четыре дня не вечность. – Мы дошли до машины и уселись. Но Бун все еще не заводил мотора. – Может, когда Хозяин вернется через де… через четыре дня, он позволит мне научить тебя водить эту штуку. Ты уже большой. А потом, ты уже и так умеешь. Думал ты об этом?
– Нет, – сказал я. – Потому что он не позволит.
– Ну, не торопись. У тебя в запасе четыре дня, может, он и передумает. Только мне сдается, скорее десять. – Он по-прежнему не заводил мотора. – Десять дней, – сказал он. – Как ты считаешь, куда эта машина может доехать за десять дней?
– Отец сказал – четыре, – сказал я.
– Ну пускай, – сказал он. – А куда за четыре?
– Почем я знаю, – сказал я. – Никто мне этого не докладывал и не доложит.
– Ладно, – сказал он. Он внезапно завел мотор, дал задний ход, повернул, сразу набрал скорость и быстро покатил, но не к площади и не к бензокачке мистера Раунсвелла.
– Мы, кажется, собирались за бензином, – сказал я. Мы ехали на полной скорости.
– Я передумал, – сказал Бун. – Возьму после обеда, перед тем, как ехать к Маккаслинам. Чтоб поменьше испарилось, пока машина стоит на месте.
Мы ехали узкой улочкой, мчались между негритянскими хижинами, и огородами, и загончиками для кур, цыплята и дворняги, как безумные, выскакивали из пыли прямо перед нами, едва успевая увернуться от машины; мы выехали на ничейное поле, пустырь, кое-где со следами шин, но не копыт; и тут я узнал это место: самодельный автодром мистера Баффало, куда загнал его два года назад указ муниципалитета после случая с полковником Сарторисом и где он учил Буна водить машину. Но я все еще не понимал в чем дело, пока Бун не затормозил рывком и не сказал:
– Пересаживайся.
Так что в конце концов я все-таки опоздал к обеду, тетушка Кэлли уже стояла на веранде с Александром на руках и начала вопить на нас с Буном еще до того, как Бун затормозил и я вылез. Бун в конце концов победил меня в честном бою; видно, он не совсем перезабыл все, что знал о мальчиках во времена своего детства. Теперь я, конечно, понимаю, да и тогда понимал, что падение Буна и мое совершилось не только мгновенно, но и одновременно – в тот самый миг, когда мама получила известие о смерти дедушки Лессепа. Но мне-то хотелось верить именно в то, что Бун меня победил. Во всяком случае, тогда я убеждал себя, что под защитой нерушимой и неотвратимой честности, сопутствующей той фамилии, которую я ношу, честности, созданной по образцам и примерам моих рыцарственных предков-мужчин, изустно завещанной, нет, навязанной мне отцом, еще больше развитой – и потому особенно уязвимой для позора – нежными увещеваниями мамы, я просто проверял Буна; не испытывал собственную добродетель, а просто проверял, может ли Бун пошатнуть ее, и в своей невинности слишком понадеялся, положился на ее доспехи и щит, предполагая, ожидая, требуя от нее больше, чем эта слабая, тончайшая как шелк преграда могла выдержать. Я говорю «слабая», не колеблясь, более того, настаивая на этом определении потому, что в свое время успел убедиться, сколь часто поборники добродетели и даже люди, практикующие добродетель, относятся с глубоким недоверием к ее прочности и полагаются и уповают не на самое добродетель, а скорее на бога или богиню, в чьем ведении добродетель находится; обходят добродетель, как бы выражая этим преданность Верховной Богине, и в отплату за это богиня должна либо отвести искушение, либо так или иначе встать между ними и искушением. Этим объясняется очень многое, потому что опять-таки в свое время я имел случай заметить, что богиня, ведающая добродетелью, ведает, видимо, и везением, а может, и безрассудством.
Итак, Бун победил меня в честном бою, пользуясь, как подобает и свойственно джентльменам, перчатками. Когда он затормозил и сказал «Пересаживайся», я решил, что знаю зачем. Мы и раньше проделывали это в четырех или, может, в пяти удобных и благоприятных случаях на дедовом участке: сидя на коленях у Буна, я крутил руль, а он поправлял меня и тихонько вел машину на малой скорости. Поэтому я успел подготовиться. Я был уже en garde Наготове (фр).
и даже собирался нанести контрудар – открыл рот, чтобы сказать Вот еще, садиться к тебе на колени, сегодня и без того жарища. И потом, пора двигать домой как вдруг увидел, что он, продолжая говорить, уже вылез из машины и стоит рядом, не снимая руки с руля, и мотор работает. Я еще секунду-две не мог поверить своим глазам.
– Скорей, – сказал он. – Того и гляди из проулка Кэлли с ребятенком под мышкой выскочит и завопит как резаная.
Я пересел за руль, а Бун рядом со мной, надо мной, поперек меня, держал одну руку на моей, чтобы переключать скорости, а другую на моей другой руке, чтобы регулировать газ, и мы принялись ездить взад и вперед по залитому слепящим солнцем пустырю, сперва немножко вперед, потом немножко назад, сосредоточенно, не ощущая течения времени, Бун, как и я, поглощенный, увлеченный, поправлял меня (ведь ты же понимаешь, ставка его была так велика), забыв о времени, вне времени, неподвластные ему, пока в полумиле от нас на здании суда часы не пробили двенадцать, вернув нас к действительности, швырнув назад в угрожающе-жестокий мир жульничества и обмана.
– Так, – сказал Бун, – теперь живо, – и, не дожидаясь, пока я пересяду, буквально подняв меня и перебросив через себя, сам сел за руль, а машина уже мчалась назад, через весь участок, к дому, и мы разговаривали уже как мужчина с мужчиной, взаимно связанные преступлением, сообщники, конечно, но еще не равные из-за моей детской невинности; я уже хотел было сказать А теперь что мне делать? Ты мне скажи, как опять Бун опередил меня и сделал нас наконец равными:
– Обмозговал, как быть дальше? Времени у нас, прямо скажем, в обрез.
– Ладно, – сказал я. – Давай. Поворачивай домой, пока тетушка Кэлли не начала вопить.
Понял теперь, что я хотел сказать насчет Добродетели? Ты слыхал, а нет, так услышишь, как люди говорят про плохие времена или про плохие поколения. Таких вообще не существует. Ни одна историческая эпоха, ни одно людское поколение никогда не были, не бывают и не будут настолько велики, чтобы вместить, воплотить всю недобродетельность каждого отпущенного им мгновения, равно как не могут вместить, вдохнуть весь воздух каждого мгновения; единственно, на что они могут надеяться, это как можно меньше замараться, соприкасаясь с ней. Ведь такая жалость, что Добродетель не заботится, не умеет так заботиться о своих присных, как Не-Добродетель. Наверное, не умеет. И посвятившие себя Добродетели получают от нее в награду лишь безжизненный, бесцветный и безвкусный суррогат, ни в какое сравнение не идущий не только с блистательными дарами – грехом и наслаждением, но и с тем вечно бдительным, неслабеющим, прозорливым мастерством – этой необычайной, несравненной способностью изобретать и придумывать, – с каким даже неуверенные шаги младенчества твердо и неуклонно направляются He-Добродетелью на путь удовольствий. О да, я неслыханно созрел с тех пор, как две минуты назад пробили часы. Я заметил, что, помимо немногочисленных, частных случаев злокачественно преждевременной, если так можно выразиться, зрелости, дети, подобно поэтам, лгут скорее ради удовольствия, чем ради выгоды. До тех пор так оно было и со мной, если не считать незначительных исключений, случаев простой самозащиты от существ (моих родителей) больше и сильнее меня. Но не после. Во всяком случае, не в ту минуту. В ту минуту я был так же криводушен, как Бун, а на следующем этапе стал даже еще виновнее, чем он. Потому что я оказался сообразительнее Буна (я и сам чувствовал, нет, знал, это было очевидно, Бун тоже недвусмысленно дал мне это понять) и вдруг ощутил, испытал тот самый лихорадочный приступ ликования, какой, должно быть, испытал сам Фауст: я сделал открытие, что из нас двоих, обреченных, безвозвратно погибших, я – хозяин, глава, вождь.
Тетушка Кэлли уже стояла на веранде с Александром на руках и вопила.
– Замолчи, – сказал я. – Обед готов? Машина сломалась. Бун ее чинил. Мы не успели даже за бензином заехать, так что сейчас мне надо скорей поесть и ехать заливать с ним бак.
Я прошел в столовую. Обед уже был на столе. Лессеп и Мори уже ели. Тетушка Кэлли уже одела их (для того, чтобы съездить за семнадцать миль к дядюшке Заку на четыре дня, она одела их так, будто они ехали в Мемфис; уж не знаю зачем, разве что ей нечего было делать между отъездом мамы с отцом и обедом. Ведь Мори и Александру еще полагалось соснуть перед отъездом), но судя по тому, в каком виде была спереди рубашка на Мори, тетушке Кэлли еще предстояло отмывать его и переодевать.
И все равно я кончил раньше всех и опять убежал во двор деда (тетушка Кэлли, конечно, опять принялась вопить, хотя в доме, понятно, чуть потише. Но что она могла поделать, одна-одинешенька, да еще негритянка, против He-Добродетели?). Нед, наверное, смылся в город, как только автомобиль отъехал на станцию. Но, наверное, вернется пообедать. Так оно и было, уже вернулся. Мы с ним стояли на заднем дворе. Он прищурился на меня. Часто – в общем почти всегда – его глаза отсвечивали красным, как у лисицы.
– А ты что, у них не останешься? – спросил он.
– Я обещал ребятам пойти завтра поудить, один там нашел новую яму.
Нед прищурился.
– Значит, думаешь проехаться к Маккаслинам, а потом тут же воротишься с Буном. Тогда придется тебе придумать, что сказать мисс Луизе, а то она тебя не отпустит, вот тут-то я тебе пригожусь.
– Нет, – сказал я. – Без тебя обойдусь. Я тебе это просто так говорю, чтоб ты знал, где я, тогда тебя потом ругать не будут. Я тебя и беспокоить не стану. Переночую у дядюшки Айка. – Раньше, когда еще не появились на свет остальные, то есть мои братья, если мама с отцом возвращались домой поздно, а дед и бабушка тоже уходили куда-нибудь, я обычно оставался до их возвращения у Неда с Дельфиной. Иногда я даже ночевал у них просто так, для развлечения. Я и сейчас мог бы, но какой в этом был смысл? Дядюшка Айк жил один в единственной комнате над своей скобяной лавкой. Даже если бы Нед (или кто другой из заинтересованных лиц) спросил его напрямик, ночевал ли я у него с субботы на воскресенье, к тому времени наступил бы уже по крайней мере понедельник, а я уже твердо и бесповоротно решил не думать о понедельнике. Понимаешь, если бы люди не решали твердо и бесповоротно не думать о следующем понедельнике, Добродетели не выпадало бы столько тяжелой, неблагодарной работы.
– Так, так, – сказал Нед. – Без меня, значит, обойдешься. Просто ты такой добренький, не хочешь беспокоить и тревожить меня. Никого не хочешь беспокоить и тревожить, когда начнется переполох, станут спрашивать, почему ты не у Маккаслинов, как тебе велел твой папочка. – Он прищурился на меня. – Хи-хи-хи, – сказал он.
– Ладно, – сказал я. – Скажешь отцу, что я пошел удить в воскресенье, когда они уехали. Мне наплевать.
– Ничего я никому не собираюсь про тебя говорить, – сказал он. – Ты не моя забота. Пока твоя мамочка не вернулась, ты Кэллина забота. Или, как ты говоришь, на сегодняшнюю ночь – мистера Айка. – Он прищурился. – А когда Бун Хогганбек за вами пожалует?
– С минуты на минуту, – сказал я. – Твое счастье, что отец или дед не слышат, как ты называешь его Буном Хогганбеком.
– Я его величаю мистером чаще, чем он того стоит, уж не говорю – заслуживает, – сказал Нед. – Хи-хи-хи, – сказал он.
Понимаешь? Я делал все, что мог. Только вот беда – в качестве орудий мне были даны всего-навсего невинность и неведенье; ни силы, ни знаний, ни даже времени. Когда судьба, боги, – ну, ладно, He-Добродетель, – предоставляют вам удобный случай, в придачу следовало бы предоставить и время. Хорошо хоть – дядюшку Айка легко было разыскать в субботу.
– Что за разговор! – сказал он. – Переночуешь у меня. Может, мы с тобой завтра сходим на рыбалку, только отцу не проговорись.
– Нет, сэр, – сказал я. – Сегодня не останусь. Пойду, как всегда, к Неду и Дельфине. Просто я хотел сказать вам, раз не могу сказать маме. В смысле, спроситься у нее.
Понимаешь? Я делал все, что мог, пускал в ход все, что имел, знал. Не то чтобы я терял веру в конечный успех, а просто мне казалось, что He-Добродетель, подвергая меня испытанию, теряет время, такое нужное, так отчаянно необходимое для более важных целей. Я отправился домой, но не бегом – Джефферсон не должен видеть меня бегущим. Но только что не бегом. Понимаешь, я боялся оставить Буна одного, без поддержки, в руках тетушки Кэлли.
Я поспел вовремя. Собственно, опоздал Бун с автомобилем. Тетушка Кэлли даже успела снова переодеть Мори и Александра; если они и поспали после обеда, значит, это был самый недолгий, самый скоропалительный сон во всей истории нашей семьи. Нед тоже торчал там, хотя ему и не полагалось. Нет, не так. Я хочу сказать: то, что он находился там, было совершенно ненормально. Ненормально не то, что он находился в нашем доме, – он там часто бывал, – а то, что старался сделать что-то полезное в отсутствие деда и бабушки. Сейчас он выносил багаж: плетеную корзину с пеленками Александра и прочими его персональными пожитками, саквояжи с одеждой – моей, Лессепа и Мори на четыре дня, и вещи тетушки Кэлли, увязанные в скатерть. Нед свалил все это в кучу у ворот и сказал тетушке Кэлли:
– За те же деньги можешь и посидеть, побереги свои ноги. Бун Хогганбек где-то поломал свою телегу и старается ее починить. Хочешь взаправду выехать к Маккаслинам засветло – позвони мистеру Бэллоту в конюшню, пускай пришлет Сана Томаса с коляской, а уж я отвезу вас туда чинно-благородно, как людей.
Между тем стало похоже, что Нед прав. В половине второго (и все это время Александр с Мори могли бы преспокойно спать) Буна не было; затем Мори с Александром могли бы поспать еще полчасика на верхосытку, а Нед успел повторить «я вам говорил» уже столько раз, что тетушка Кэлли перестала вопить из-за Буна и принялась вопить на самого Неда, так что он ушел и уселся в беседке, увитой виноградом; тетушка Кэлли собралась было послать меня на поиски Буна с автомобилем, когда он наконец подъехал. Я взглянул на него и обмер. Он переоделся. То есть он еще и побрился, и надел не просто белую рубашку, а чистую, с воротничком и галстуком;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33