Здесь равных Ленину нет.
В статье «Удержат ли большевики государственную власть?» Владимир Ильич обращается к воспоминаниям об июльских днях семнадцатого года, когда мирная демонстрация рабочих была разогнана огнем пулеметов, установленных на крышах и чердаках петроградских домов. Большевистская партия вновь очутилась в подполье. Как и при царе, Ленин опять должен был скрываться от полицейских ищеек. «Прятал нашего брата, конечно, рабочий», — говорит Ленин.
Это было время больших испытаний. Это было время мучительных внутренних раздумий, за которыми должны были последовать четкие и определенные решения. Что означал разгон июльской демонстрации? Означало ли это, что буржуазия укрепилась, осмелела, накопила силы и готова перейти в наступление по всему фронту? Или, наоборот, это была вспышка отчаяния (а значит, и слабости), попытка запугать массы, втягивающиеся в революционный процесс? Как ответить на этот вопрос? А отвечать на него надо, ибо от его решения зависела стратегия и тактика партии.
И ответ дала, как рассказывает Ленин, сама жизнь.
"В далеком рабочем предместье Питера, в маленькой рабочей квартире подают обед. Хозяйка приносит хлеб. Хозяин говорит:
«Смотри-ка, какой прекрасный хлеб. „Они“ не смеют теперь, небось, давать дурного хлеба. Мы забыли было и думать, что могут дать в Питере хороший хлеб». "О хлебе я, человек, не видавший нужды, не думал, — признается Ленин. — Хлеб являлся для меня как-то сам собой, нечто вроде побочного продукта писательской работы. К основе всего, к классовой борьбе за хлеб, мысль подходит через политический анализ необыкновенно сложным и запутанным путем.
А представитель угнетенного класса… берет прямо быка за рога, с той удивительной простотой и прямотой, с той твердой решительностью, с той поразительной ясностью взгляда, до которой нашему брату интеллигенту, как до звезды небесной, далеко".
Нет необходимости излагать дальнейший ход ленинских мыслей. Последующая цепь событий завершится Октябрьской революцией. Но как многозначаща в этой связи история, поведанная Лениным, о простом куске хлеба, который своей тяжестью перетянул противоположную чашу политических весов. Для меня она служит, пожалуй, ярчайшим подтверждением вот этой заповеди:
Предельная внимательность. Победа —
Лишь бдительность, и больше ничего.
Осенью 1963 года я приехал в Армению. Армянские пейзажи — земля с красноватым оттенком, камни, четкие линии гор — показались мне библейскими. Ощущение усугублялось тем, что в ясную погоду из Еревана отчетливо видна отлогая вершина, увенчанная снегами, название которой является нарицательным, — Арарат.
Центральным событием поездки стала встреча с Мартиросом Сарьяном. Встреча не планировалась, просто случайное стечение обстоятельств привело нашу группу — мы прибыли в Армению на Неделю молодежной книги — в двухэтажный дом художника. Хозяин — хотя мы свалились на него как снег на голову — принял нас в высшей степени гостеприимно. Синий рабочий халат, немного запачканный красками, берет, слегка сбившийся набок, удивительно светлое и доброе выражение лица — таким мне запомнился Сарьян. В то время ему было за восемьдесят, но возраст не ощущался: так легко и стремительно он двигался, показывая нам свои картины.
Наши похвалы он мягко и, незаметно отвел, направив разговор в совершенно иное русло. Стал пенять на себя, сказал, что был слишком ленив. Это он-то ленив, всемирно известный мастер, автор нескольких тысяч полотен!
"Был ленив, — настаивал на своем Сарьян. — Мог сделать гораздо больше. Если не сделал, то потому, что с определенного времени стал бояться; и знаете чего боялся? — повториться.
Когда человек достигает определенного уровня профессионализма, это чувство, по-моему, овладевает им непременно. Ведь, используя технические навыки, можно без конца варьировать одно и то же, имитируя движение, вместо того чтоб двигаться. По мне, уж лучше стоять, чем топтаться на месте. В искусстве нельзя идти по замкнутому кругу, как слепая лошадь по коновязи. Нужен прорыв, нужен взрыв".
Картин было великое множество. Некоторые из них — относительно новые — стояли посредине мастерской на подрамниках. За день до нас у художника побывал американский писатель Джон Стей-нбек, и Сарьян написал его портрет. С холста на нас глядело жесткое, неприветливое лицо; щеку уродовало алое пятно. «Он прожил трудную жизнь», — как бы оправдывая его, сказал Сарьян.
У портрета Анны Ахматовой мы стояли довольно долго, любуясь ее величавой, царственной осанкой. "Этот портрет я написал в сорок шестом году, — сообщил Сарьян. — Видите, она как будто говорит: «Я такая, какая есть, и такой буду всегда».
Одну из картин Сарьяна — «Константинопольские собаки» — я помнил по многочисленным репродукциям. Она написана давно, в 1911 году.
«Боюсь, что на моей душе лежит грех, — со вздохом признался Са-рьян. — Этих собак называли „санитарами“, потому что они выполняли полезную работу: уничтожали вонючие отбросы большого города. Картина была выставлена в Париже. О ней много говорили, много писали. И константинопольские власти по-своему среагировали на этот шум: заявили, что ликвидируют позор своего города. Свезли собак-санитаров на какой-то остров в Мраморном море, и там они погибли. Если б знал, что так случится, ни за что не выставил бы картину».
Но — признаться — момент наибольшего удивления мы испытали у автопортрета Сарьяна, сделанного им в молодости. Странные, огненные, разноцветные полосы бороздили лицо, изображенное на холсте. Как это понять?
Сарьян рассказывал, что точно так же, как мы, удивлялись полотну все посетители его выставок. "А я так пояснил его замысел:
Солнце внутри меня, и я хотел это передать".
«Огромное, яркое солнце, как быстро ты убило бы меня, если бы во мне же самом не всходило такое же солнце», — процитировал я строки Уитмена.
"Да-да, — обратился Сарьян ко мне. — Это, пожалуй, точно передает содержание картины. Солнце, взошедшее внутри человека, уже не может погаснуть. Скорее оно сожжет самого человека, если — не дай Бог! — он вздумает погасить его.
Грешным делом, люблю легенды о Солнце. В^ одной из них я, например, прочитал, что Солнце — тоже планета, но самая совершенная планета нашей системы, и на ней обитают чистые и совершенные существа. В какой-то другой, утверждают, что всем в своей жизни мы обязаны Солнцу, что наше зримое тело есть не что иное, как уплотнение тела незримого, сотканного из солнечных лучей, нерасторжимо связующих нас с Солнцем.
Конечно, можно воспринимать все это как красивую аллегорию, но, с другой стороны, смею полагать, что в каждой легенде есть все же зернышко, есть крупица правды. «Сказка ложь, да в ней намек», — говаривал Пушкин. Потому, когда я слышу: «Сердце твое — повторение Солнца», иногда думаю, что это не только метафора, но и что-то реальное".
(Удивительное дело, считанные годы, спустя жизнь, как бы подтвердит «намек» великого художника: «Сердце твое — повторение Солнца». Исследования ученых Крымской обсерватории установят неизвестный дотоле факт, что Солнце подчиняется законам пульсации. Оно живет и действует в определенном ритме, сжимаясь и разжимаясь в четкие промежутки времени. Совсем как сердце. Как тут, не вспомнить другого великого художника, Николая Константиновича Рериха, который высказывал твердую уверенность в том, что наступает время, когда «древние символы знания должны превратиться в научные формулы».)
А Сарьян продолжал:
"Где-то я прочитал, что умирают на Земле, а воскресают на Солнце. Опять-таки можно сказать, что это — красивая аллегория, но, между нами говоря, в глубине души подозреваю, что я, как и всякий человек, живу не только на Земле, но и на Солнце. Просто под грудой дел и всяческой суеты забываю об этом. Но когда я берусь за кисть, то говорю самому себе:
— Я вновь живу на Солнце — я творю!"
Достоевский в «Дневнике писателя» дает прямо-таки космогоническую характеристику творчества Пушкина. Он пишет: «Пушкин, по обширности и глубине своего русского гения, до сих пор есть как солнце над всем нашим русским интеллигентным мировоззрением. Он великий и не понятый еще предвозвеститель». По мнению Достоевского, все другие писатели, какими бы выдающимися они ни были, рядом с Пушкиным лишь малые точки, малые планеты, вышедшие «из этого же великого светила».
Думается, что сравнение такое не случайно и не просто возвышенный символ. Помимо прочего, оно как бы выявляет светоносную устремленность поэзии Пушкина, суть которой сконцентрирована в знаменитом лозунге: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» Нет нужды доказывать, что этот пушкинский лозунг — «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» — программа для творчества, ибо что такое творчество, как не утверждение Солнца на Земле!
Не стоит этому удивляться, встречая те же мысли или исследования, разрабатывающие тот же солнечный сюжет, но на другом материале, на других образцах. Вот что, например, пишет о Рабин-дранате Тагоре его биограф Кришна Крипалани:
«Тагор был тем, что в Индии называют кави, пророк, провидец. Его гений обогащал все, к чему он прикасался. Как само солнце, в честь которого он был назван („роби“ по-бенгальски — производное от „рови“ на санскрите и означает „солнце“), он излучал свет и тепло, оживлял интеллектуальную и духовную почву своей страны, открывал неизвестные горизонты мысли, перекидывал мост между Востоком и Западом».
В одном из писем Елена Ивановна Рерих признается в своем пристрастии к слову «ярый». Понимая трудности перевода этого своеобразного прилагательного на другие языки, она объясняет причины, по которым не в силах от него отказаться. «Очень люблю слово „ярый“. В нем столько огненного устремления. У славян бог Солнца именуется Ярило».
Что же касается Николая Константиновича Рериха, то он сопоставляет Солнце с другим, столь близким его сердцу и столь значимым для его духа понятием — «Учитель» с большой буквы. Недаром в своих книгах он не раз воспроизводит притчу о мальчике-индусе, нашедшем своего Гуру.
"Спросили его:
«Неужели солнце потемнеет для тебя, если увидишь его без Учителя?»
Мальчик улыбнулся:
«Солнце останется солнцем, но при Учителе мне будут светить двенадцать солнц».
Солнце мудрости Индии будет светить, ибо на берегу реки сидит мальчик, знающий Учителя".
Недаром также в программной поэме Рериха «Наставление ловцу, входящему в лес» Учитель произносит такие слова:
…из области Солнца говорю с тобою.
Твой друг и наставник и спутник.
В рериховском зале Музея искусств народов Востока в Москве есть картина, на которой изображена толпа людей, восторженно приветствующих первые лучи восходящего Солнца. Название картины четко проясняет ее сокровенный смысл: «Явление Учителя». Здесь, как и в стихах, как ив философских очерках, именуемых иногда еще и «духовными воззваниями», Рерих как бы утверждает все ту же основополагающую мысль:
Учитель — Солнце, льющееся в нас.
Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,
Неведомый сын удивительных вольных племен!
Как прежде скакали на голос удачи капризный,
Я буду скакать по следам миновавших времен…
Так начинается стихотворение Николая Рубцова, принадлежащее к числу шедевров нашей современной поэзии. Это стихотворение исполнено некой тайны, что и дарует ему особую притягательность: ведь тайн полна и душа человека, и безбрежность звездного мира. Образ всадника вырастает в символ. Пространство и время как бы обтекают его, глохнут и затихают, будучи не в силах подчинить себе его одухотворенное устремление.
Я буду скакать, не нарушив ночное дыханье
И тайные сны неподвижных больших деревень.
Никто меж полей не услышит глухое скаканье,
Никто не окликнет мелькнувшую легкую тень.
И только, страдая, израненный бывший десантник
Расскажет в бреду удивленной старухе своей,
Что ночью промчался какой-то таинственный всадник,
Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей…
«Неведомый отрок» — так персонифицирует свое авторское "я" Николай Рубцов. И надобно сказать, что это в духе сокровенной поэтической русской традиции.
Возьмем, к примеру, книгу стихов Николая Рериха «Цветы Мории», казалось бы, ни по каким параметрам не совместимую с поэзией Рубцова. И, однако, так же, как в стихотворении Рубцова, авторское "я" Рериха воплощено в образе мальчика, напрягающего все силы души, дабы постичь уроки Учителя с большой буквы, имя которому — Жизнь.
Мальчик тревожится и сомневается («Если ты медлишь идти, значит, еще ты не знаешь, что есть начало и радость, первоначало и вечность»). Он внимает мудрым наставлениям, где, главный упор делается на воспитании нравственных качеств человека («Ошибаешься, мальчик! Зла — нет… Есть лишь несовершенство. Но, оно так же опасно, как то, что ты злом называешь»). Мальчик мужает, вырастает в воина («О враге ползущем скажи… Как бы, они ни пытались, будь тверд, тебя они не убьют»). И наконец, мальчик, как сказочный Георгий Победоносец, завершая длительное сражение, поражает копьем огнедышащего Змея. («Не смогут тебя победить, но выйдут биться с тобою… Но победа, тебе суждена, если победу захочешь».)
Интересно отметить, что не только люди искусства — это еще понятно — рисуют себе свое внутреннее "я" в виде мальчика или отрока, но люди науки — это уж совсем непонятно — тоже. Напомню об искренних и трогательных словах Ньютона: «Самому себе я кажусь лишь мальчиком, играющим на берегу моря…»
Кое-кого, пожалуй, такая тенденция великих мира сего может смутить и озадачить. Как это Ньютон — мальчик, Рерих — мальчик? А кто же тогда мы? Что может означать такое умаление? А означает оно лишь одно — это признак истинной мудрости, которая четко усвоила простую, но существенную мысль:
Кто не в силах учиться,
Тот не в силах учить.
Будьте как дети — гласит древняя заповедь. Старинные изречения — как айсберги, скрывающие основную свою массу под толщей воды. В них зашифровано гораздо больше, чем представляется с первого взгляда. Каждое время читает их по-своему. Современная наука, например, предлагает совершенно неожиданное толкование старинного, как мир, призыва: будьте как дети.
Исследования последних лет отмели как ошибочные прежние представления о том, что у новорожденных нет интеллекта и что они лишены сознания. В статье Мэджори Уоллеса «Большой мир маленьких детей», не так давно опубликованной в одной из лондонских газет и перепечатанной в нашем еженедельнике «За рубежом», говорится:
«Сейчас начинает выясняться, что дети — точно внеземные существа — понимают окружающий их мир и мыслят совершенно иначе, чем мы, взрослые. Мы пользуемся „бинарной“ логикой, согласно которой каждое утверждение либо истинно, либо ложно… младенцу свойствен иной ход мысли: для него вещи могут быть истинными или ложными, либо ложными и истинными одновременно, либо не истинными и не ложными».
Потом, по прошествии какого-то времени, младенец «будет вынужден отказаться от своих более обширных познаний и приспособиться к жизни в нашем ограниченном мире: ему придется изменить его систему логики йа нашу, более, так сказать, практичную. Именно в силу этих причин ребенок по мере роста постепенно теряет многие из своих прежних способностей… Вытесненные новыми этапами эволюции, его „лучшие годы“ к четырем месяцам остаются позади».
Вот эти поразительные открытия в области детской малышовой психологии, если хотите, по-особому высвечивают специфическую роль искусства как способа познания мира. Не является ли задачей искусства — по большей части оно ставило ее перед собой интуитивно — преодоление «бинарной», то есть плоскостной, двумерной, логики с целью усвоения объемной, парадоксально-непривычной логики, которую наука считает достоянием детского сознания или человеческого предсознания, как называют его некоторые ученые?
Будьте как дети. Как тут не вспомнить знаменитые стихи Тагора: «Каждое дитя приходит в мир с вестью, что Бог еще не разочаровался в людях».
В Индии весьма популярно предание оДараде. Нарада был великим йогином. Однажды по каким-то своим делам он отправился на небо. В лесу, через который проходил его путь, он встретил человека, сидевшего в неподвижной позе на муравейнике. Муравьи ползали по телу, грызли его, но человек ни малейшим движением мускулов не выдавал своих страданий. Это был аскет, который сознательно обрек себя на самоистязание, рассчитывая таким образом добиться освобождения от земных пут. (По индийским представлениям, человек живет не один, а множество раз, прикованный своими ошибками к цепи земных существований, и цель его усилий состоит в том, чтобы достичь такого состояния — оно обычно именуется «нирваной», — когда ему не нужно будет больше возвращаться на землю и он сможет уйти в иные, более высокие сферы звездного и надзвездного пространства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
В статье «Удержат ли большевики государственную власть?» Владимир Ильич обращается к воспоминаниям об июльских днях семнадцатого года, когда мирная демонстрация рабочих была разогнана огнем пулеметов, установленных на крышах и чердаках петроградских домов. Большевистская партия вновь очутилась в подполье. Как и при царе, Ленин опять должен был скрываться от полицейских ищеек. «Прятал нашего брата, конечно, рабочий», — говорит Ленин.
Это было время больших испытаний. Это было время мучительных внутренних раздумий, за которыми должны были последовать четкие и определенные решения. Что означал разгон июльской демонстрации? Означало ли это, что буржуазия укрепилась, осмелела, накопила силы и готова перейти в наступление по всему фронту? Или, наоборот, это была вспышка отчаяния (а значит, и слабости), попытка запугать массы, втягивающиеся в революционный процесс? Как ответить на этот вопрос? А отвечать на него надо, ибо от его решения зависела стратегия и тактика партии.
И ответ дала, как рассказывает Ленин, сама жизнь.
"В далеком рабочем предместье Питера, в маленькой рабочей квартире подают обед. Хозяйка приносит хлеб. Хозяин говорит:
«Смотри-ка, какой прекрасный хлеб. „Они“ не смеют теперь, небось, давать дурного хлеба. Мы забыли было и думать, что могут дать в Питере хороший хлеб». "О хлебе я, человек, не видавший нужды, не думал, — признается Ленин. — Хлеб являлся для меня как-то сам собой, нечто вроде побочного продукта писательской работы. К основе всего, к классовой борьбе за хлеб, мысль подходит через политический анализ необыкновенно сложным и запутанным путем.
А представитель угнетенного класса… берет прямо быка за рога, с той удивительной простотой и прямотой, с той твердой решительностью, с той поразительной ясностью взгляда, до которой нашему брату интеллигенту, как до звезды небесной, далеко".
Нет необходимости излагать дальнейший ход ленинских мыслей. Последующая цепь событий завершится Октябрьской революцией. Но как многозначаща в этой связи история, поведанная Лениным, о простом куске хлеба, который своей тяжестью перетянул противоположную чашу политических весов. Для меня она служит, пожалуй, ярчайшим подтверждением вот этой заповеди:
Предельная внимательность. Победа —
Лишь бдительность, и больше ничего.
Осенью 1963 года я приехал в Армению. Армянские пейзажи — земля с красноватым оттенком, камни, четкие линии гор — показались мне библейскими. Ощущение усугублялось тем, что в ясную погоду из Еревана отчетливо видна отлогая вершина, увенчанная снегами, название которой является нарицательным, — Арарат.
Центральным событием поездки стала встреча с Мартиросом Сарьяном. Встреча не планировалась, просто случайное стечение обстоятельств привело нашу группу — мы прибыли в Армению на Неделю молодежной книги — в двухэтажный дом художника. Хозяин — хотя мы свалились на него как снег на голову — принял нас в высшей степени гостеприимно. Синий рабочий халат, немного запачканный красками, берет, слегка сбившийся набок, удивительно светлое и доброе выражение лица — таким мне запомнился Сарьян. В то время ему было за восемьдесят, но возраст не ощущался: так легко и стремительно он двигался, показывая нам свои картины.
Наши похвалы он мягко и, незаметно отвел, направив разговор в совершенно иное русло. Стал пенять на себя, сказал, что был слишком ленив. Это он-то ленив, всемирно известный мастер, автор нескольких тысяч полотен!
"Был ленив, — настаивал на своем Сарьян. — Мог сделать гораздо больше. Если не сделал, то потому, что с определенного времени стал бояться; и знаете чего боялся? — повториться.
Когда человек достигает определенного уровня профессионализма, это чувство, по-моему, овладевает им непременно. Ведь, используя технические навыки, можно без конца варьировать одно и то же, имитируя движение, вместо того чтоб двигаться. По мне, уж лучше стоять, чем топтаться на месте. В искусстве нельзя идти по замкнутому кругу, как слепая лошадь по коновязи. Нужен прорыв, нужен взрыв".
Картин было великое множество. Некоторые из них — относительно новые — стояли посредине мастерской на подрамниках. За день до нас у художника побывал американский писатель Джон Стей-нбек, и Сарьян написал его портрет. С холста на нас глядело жесткое, неприветливое лицо; щеку уродовало алое пятно. «Он прожил трудную жизнь», — как бы оправдывая его, сказал Сарьян.
У портрета Анны Ахматовой мы стояли довольно долго, любуясь ее величавой, царственной осанкой. "Этот портрет я написал в сорок шестом году, — сообщил Сарьян. — Видите, она как будто говорит: «Я такая, какая есть, и такой буду всегда».
Одну из картин Сарьяна — «Константинопольские собаки» — я помнил по многочисленным репродукциям. Она написана давно, в 1911 году.
«Боюсь, что на моей душе лежит грех, — со вздохом признался Са-рьян. — Этих собак называли „санитарами“, потому что они выполняли полезную работу: уничтожали вонючие отбросы большого города. Картина была выставлена в Париже. О ней много говорили, много писали. И константинопольские власти по-своему среагировали на этот шум: заявили, что ликвидируют позор своего города. Свезли собак-санитаров на какой-то остров в Мраморном море, и там они погибли. Если б знал, что так случится, ни за что не выставил бы картину».
Но — признаться — момент наибольшего удивления мы испытали у автопортрета Сарьяна, сделанного им в молодости. Странные, огненные, разноцветные полосы бороздили лицо, изображенное на холсте. Как это понять?
Сарьян рассказывал, что точно так же, как мы, удивлялись полотну все посетители его выставок. "А я так пояснил его замысел:
Солнце внутри меня, и я хотел это передать".
«Огромное, яркое солнце, как быстро ты убило бы меня, если бы во мне же самом не всходило такое же солнце», — процитировал я строки Уитмена.
"Да-да, — обратился Сарьян ко мне. — Это, пожалуй, точно передает содержание картины. Солнце, взошедшее внутри человека, уже не может погаснуть. Скорее оно сожжет самого человека, если — не дай Бог! — он вздумает погасить его.
Грешным делом, люблю легенды о Солнце. В^ одной из них я, например, прочитал, что Солнце — тоже планета, но самая совершенная планета нашей системы, и на ней обитают чистые и совершенные существа. В какой-то другой, утверждают, что всем в своей жизни мы обязаны Солнцу, что наше зримое тело есть не что иное, как уплотнение тела незримого, сотканного из солнечных лучей, нерасторжимо связующих нас с Солнцем.
Конечно, можно воспринимать все это как красивую аллегорию, но, с другой стороны, смею полагать, что в каждой легенде есть все же зернышко, есть крупица правды. «Сказка ложь, да в ней намек», — говаривал Пушкин. Потому, когда я слышу: «Сердце твое — повторение Солнца», иногда думаю, что это не только метафора, но и что-то реальное".
(Удивительное дело, считанные годы, спустя жизнь, как бы подтвердит «намек» великого художника: «Сердце твое — повторение Солнца». Исследования ученых Крымской обсерватории установят неизвестный дотоле факт, что Солнце подчиняется законам пульсации. Оно живет и действует в определенном ритме, сжимаясь и разжимаясь в четкие промежутки времени. Совсем как сердце. Как тут, не вспомнить другого великого художника, Николая Константиновича Рериха, который высказывал твердую уверенность в том, что наступает время, когда «древние символы знания должны превратиться в научные формулы».)
А Сарьян продолжал:
"Где-то я прочитал, что умирают на Земле, а воскресают на Солнце. Опять-таки можно сказать, что это — красивая аллегория, но, между нами говоря, в глубине души подозреваю, что я, как и всякий человек, живу не только на Земле, но и на Солнце. Просто под грудой дел и всяческой суеты забываю об этом. Но когда я берусь за кисть, то говорю самому себе:
— Я вновь живу на Солнце — я творю!"
Достоевский в «Дневнике писателя» дает прямо-таки космогоническую характеристику творчества Пушкина. Он пишет: «Пушкин, по обширности и глубине своего русского гения, до сих пор есть как солнце над всем нашим русским интеллигентным мировоззрением. Он великий и не понятый еще предвозвеститель». По мнению Достоевского, все другие писатели, какими бы выдающимися они ни были, рядом с Пушкиным лишь малые точки, малые планеты, вышедшие «из этого же великого светила».
Думается, что сравнение такое не случайно и не просто возвышенный символ. Помимо прочего, оно как бы выявляет светоносную устремленность поэзии Пушкина, суть которой сконцентрирована в знаменитом лозунге: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» Нет нужды доказывать, что этот пушкинский лозунг — «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» — программа для творчества, ибо что такое творчество, как не утверждение Солнца на Земле!
Не стоит этому удивляться, встречая те же мысли или исследования, разрабатывающие тот же солнечный сюжет, но на другом материале, на других образцах. Вот что, например, пишет о Рабин-дранате Тагоре его биограф Кришна Крипалани:
«Тагор был тем, что в Индии называют кави, пророк, провидец. Его гений обогащал все, к чему он прикасался. Как само солнце, в честь которого он был назван („роби“ по-бенгальски — производное от „рови“ на санскрите и означает „солнце“), он излучал свет и тепло, оживлял интеллектуальную и духовную почву своей страны, открывал неизвестные горизонты мысли, перекидывал мост между Востоком и Западом».
В одном из писем Елена Ивановна Рерих признается в своем пристрастии к слову «ярый». Понимая трудности перевода этого своеобразного прилагательного на другие языки, она объясняет причины, по которым не в силах от него отказаться. «Очень люблю слово „ярый“. В нем столько огненного устремления. У славян бог Солнца именуется Ярило».
Что же касается Николая Константиновича Рериха, то он сопоставляет Солнце с другим, столь близким его сердцу и столь значимым для его духа понятием — «Учитель» с большой буквы. Недаром в своих книгах он не раз воспроизводит притчу о мальчике-индусе, нашедшем своего Гуру.
"Спросили его:
«Неужели солнце потемнеет для тебя, если увидишь его без Учителя?»
Мальчик улыбнулся:
«Солнце останется солнцем, но при Учителе мне будут светить двенадцать солнц».
Солнце мудрости Индии будет светить, ибо на берегу реки сидит мальчик, знающий Учителя".
Недаром также в программной поэме Рериха «Наставление ловцу, входящему в лес» Учитель произносит такие слова:
…из области Солнца говорю с тобою.
Твой друг и наставник и спутник.
В рериховском зале Музея искусств народов Востока в Москве есть картина, на которой изображена толпа людей, восторженно приветствующих первые лучи восходящего Солнца. Название картины четко проясняет ее сокровенный смысл: «Явление Учителя». Здесь, как и в стихах, как ив философских очерках, именуемых иногда еще и «духовными воззваниями», Рерих как бы утверждает все ту же основополагающую мысль:
Учитель — Солнце, льющееся в нас.
Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,
Неведомый сын удивительных вольных племен!
Как прежде скакали на голос удачи капризный,
Я буду скакать по следам миновавших времен…
Так начинается стихотворение Николая Рубцова, принадлежащее к числу шедевров нашей современной поэзии. Это стихотворение исполнено некой тайны, что и дарует ему особую притягательность: ведь тайн полна и душа человека, и безбрежность звездного мира. Образ всадника вырастает в символ. Пространство и время как бы обтекают его, глохнут и затихают, будучи не в силах подчинить себе его одухотворенное устремление.
Я буду скакать, не нарушив ночное дыханье
И тайные сны неподвижных больших деревень.
Никто меж полей не услышит глухое скаканье,
Никто не окликнет мелькнувшую легкую тень.
И только, страдая, израненный бывший десантник
Расскажет в бреду удивленной старухе своей,
Что ночью промчался какой-то таинственный всадник,
Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей…
«Неведомый отрок» — так персонифицирует свое авторское "я" Николай Рубцов. И надобно сказать, что это в духе сокровенной поэтической русской традиции.
Возьмем, к примеру, книгу стихов Николая Рериха «Цветы Мории», казалось бы, ни по каким параметрам не совместимую с поэзией Рубцова. И, однако, так же, как в стихотворении Рубцова, авторское "я" Рериха воплощено в образе мальчика, напрягающего все силы души, дабы постичь уроки Учителя с большой буквы, имя которому — Жизнь.
Мальчик тревожится и сомневается («Если ты медлишь идти, значит, еще ты не знаешь, что есть начало и радость, первоначало и вечность»). Он внимает мудрым наставлениям, где, главный упор делается на воспитании нравственных качеств человека («Ошибаешься, мальчик! Зла — нет… Есть лишь несовершенство. Но, оно так же опасно, как то, что ты злом называешь»). Мальчик мужает, вырастает в воина («О враге ползущем скажи… Как бы, они ни пытались, будь тверд, тебя они не убьют»). И наконец, мальчик, как сказочный Георгий Победоносец, завершая длительное сражение, поражает копьем огнедышащего Змея. («Не смогут тебя победить, но выйдут биться с тобою… Но победа, тебе суждена, если победу захочешь».)
Интересно отметить, что не только люди искусства — это еще понятно — рисуют себе свое внутреннее "я" в виде мальчика или отрока, но люди науки — это уж совсем непонятно — тоже. Напомню об искренних и трогательных словах Ньютона: «Самому себе я кажусь лишь мальчиком, играющим на берегу моря…»
Кое-кого, пожалуй, такая тенденция великих мира сего может смутить и озадачить. Как это Ньютон — мальчик, Рерих — мальчик? А кто же тогда мы? Что может означать такое умаление? А означает оно лишь одно — это признак истинной мудрости, которая четко усвоила простую, но существенную мысль:
Кто не в силах учиться,
Тот не в силах учить.
Будьте как дети — гласит древняя заповедь. Старинные изречения — как айсберги, скрывающие основную свою массу под толщей воды. В них зашифровано гораздо больше, чем представляется с первого взгляда. Каждое время читает их по-своему. Современная наука, например, предлагает совершенно неожиданное толкование старинного, как мир, призыва: будьте как дети.
Исследования последних лет отмели как ошибочные прежние представления о том, что у новорожденных нет интеллекта и что они лишены сознания. В статье Мэджори Уоллеса «Большой мир маленьких детей», не так давно опубликованной в одной из лондонских газет и перепечатанной в нашем еженедельнике «За рубежом», говорится:
«Сейчас начинает выясняться, что дети — точно внеземные существа — понимают окружающий их мир и мыслят совершенно иначе, чем мы, взрослые. Мы пользуемся „бинарной“ логикой, согласно которой каждое утверждение либо истинно, либо ложно… младенцу свойствен иной ход мысли: для него вещи могут быть истинными или ложными, либо ложными и истинными одновременно, либо не истинными и не ложными».
Потом, по прошествии какого-то времени, младенец «будет вынужден отказаться от своих более обширных познаний и приспособиться к жизни в нашем ограниченном мире: ему придется изменить его систему логики йа нашу, более, так сказать, практичную. Именно в силу этих причин ребенок по мере роста постепенно теряет многие из своих прежних способностей… Вытесненные новыми этапами эволюции, его „лучшие годы“ к четырем месяцам остаются позади».
Вот эти поразительные открытия в области детской малышовой психологии, если хотите, по-особому высвечивают специфическую роль искусства как способа познания мира. Не является ли задачей искусства — по большей части оно ставило ее перед собой интуитивно — преодоление «бинарной», то есть плоскостной, двумерной, логики с целью усвоения объемной, парадоксально-непривычной логики, которую наука считает достоянием детского сознания или человеческого предсознания, как называют его некоторые ученые?
Будьте как дети. Как тут не вспомнить знаменитые стихи Тагора: «Каждое дитя приходит в мир с вестью, что Бог еще не разочаровался в людях».
В Индии весьма популярно предание оДараде. Нарада был великим йогином. Однажды по каким-то своим делам он отправился на небо. В лесу, через который проходил его путь, он встретил человека, сидевшего в неподвижной позе на муравейнике. Муравьи ползали по телу, грызли его, но человек ни малейшим движением мускулов не выдавал своих страданий. Это был аскет, который сознательно обрек себя на самоистязание, рассчитывая таким образом добиться освобождения от земных пут. (По индийским представлениям, человек живет не один, а множество раз, прикованный своими ошибками к цепи земных существований, и цель его усилий состоит в том, чтобы достичь такого состояния — оно обычно именуется «нирваной», — когда ему не нужно будет больше возвращаться на землю и он сможет уйти в иные, более высокие сферы звездного и надзвездного пространства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49