А вообще чайная церемония, ее философская сущность заключается в том, чтобы уметь найти прекрасное в обыденном.
...Бывает так, что идешь по дороге и начинаешь привыкать к окружающей тебя диковинной красоте. Но вдруг подымешься на пригорок, откроется тебе новая даль, ты поразишься ее плавной голубизне, обернешься назад и заново увидишь многое из того, мимо чего прошел, привыкнувши. (Вспомнился Александр Трифонович Твардовский. Однажды рано утром он, гуляя по дорожкам нашего поселка, зашел ко мне. Пронзительные голубые глаза его - диковинные глаза, изумительной Детскости, открытости - были как-то по-особому светлы и прозрачны, будто бы "умыты" росой. Он тогда сказал одну из своих замечательных фраз, - он их пробрасывал, свои замечательные фразы, другому-то на это дни нужны: "С утречка посидел за столом, строчку нашел и словно на холм поднялся дорогу далеко-далеко увидал, петляет, а - прямая...")
Таким же "холмиком", взгорьем, с которого видно вперед и без которого трудно понять пройденное, для меня оказалась встреча с Маямой-сан.
"Иван Иванович" думал показать мне ее интереснейший театр, его поразительную архитектуру, а вышло так, что я провел у нее много дней, радуясь и удивляясь этой великой актрисе, режиссеру и драматургу Японии.
...Ивано-сан подъехал к старинному городку Хатиодзи - это неподалеку от Иокогамы, свернул с хайвэя на маленькое шоссе, миновал двухэтажные улочки центра, потом свернул еще раз - теперь уже на проселочную дорогу, точь-в-точь как у нас в Краснодарском крае (первая, кстати говоря, проселочная дорога в Японии, которую я увидел), проехал мимо домиков крестьян с крышами-молитвами (ладони, трепетно сложенные вместе) и остановил свой "брюберд" посреди горного урочища.
- Вот мы и приехали в театр Маямы-сан "Синсей-сакудза", - сказал он.
Я ошалело огляделся. Синее, высокое небо. Ржа коричневых кустарников на склонах крутых гор. Желтая земля. В углу урочища, образованного двумя скалами, - большая серая бетонная сцена.
Ивано-сан, внимательно следивший за моим взглядом, отрицательно покачал головой.
- Это лишь одна из сценических площадок, - сказал он, - зал на тысячу мест выбит в самой скале... Когда в прошлом году Маяма поставила спектакль о Вьетнаме, то главной сценической площадкой были склоны гор. Прожекторы высвечивали актеров, одетых в форму партизан, склоны скал были радиофицированы, поэтому создавалось впечатление соприсутствия с людьми, затаившимися в джунглях... Это было фантастическое зрелище... Тут собралось несколько тысяч человек, овация длилась чуть не полчаса...
И вот навстречу идет женщина, маленькая до невероятия, красота ее традиционна - такими рисовали японок на фарфоре. Она в кимоно и в деревянных крошечных гета. (Звук Японии - это когда по ночному городу слышен перестук деревянных гета.)
Она здоровается так, как, верно, здоровались в Японии в прошлом веке: приветствие - целый каскад поклонов, улыбок, вопросов, приглашений, разъяснений, шутливых недоумений; глаза ее - громадные, антрацитовые светятся таким открытым, нежным и мудрым доброжелательством (у Твардовского они голубые и поменьше, а так - одинаковые), что становится сразу легко и просто, словно ты приехал к давнишнему другу, и только одно странно: почему друг говорит по-японски, с каких это пор? (Мне хочется допустить мысль, что и Маяма тогда подумала: "С чего это Юлиано-сан заговорил по-русски?")
Эту женщину в Японии знают все. Ее книга "Вся Япония - моя сцена" издана несколькими тиражами, переведена на многие языки мира.
Она показывает рукой, чтобы я следовал за ней. Жест сдержан, он плавный, лебединый, полный грациозности. И мы идем осматривать театр, первый в мире театр-коммуну, у которого в стране миллионы поклонников и друзей. В скалу вбиты дома для актеров - великолепные квартиры. Детский сад для малышей. Библиотека. Бассейн. Зал, врубленный в скалу, обрушивается рядами кресел на сцену. Ощущение, что ты находишься в театре будущего. Акустика такая, что на сценической площадке даже шепот слышен.
Театр начинал с "нуля", после крушения милитаризма в Японии. Из тюрем вышли коммунисты, социалисты. На книжных рынках появились новые имена, для Японии были по-настоящему открыты "По ком звонит колокол" и "Гроздья гнева", "Разгром" и "Тёркин", Арагон и Фадеев, Брехт и Лем. Новая литература рвалась на сцену, но ставить ее не могли: до сорок пятого года театр в Японии был сугубо традиционный, женщины на сцене не играли, варьировалась "самурайская" классика.
- Я засела за Станиславского, - вспоминает Мая-ма-сан, - изучала опыт Мейерхольда, Таирова, Товстоногова. Я убеждена, что вне национального искусство погибает, лишь национальное дает выход и к массам, и на международную арену. Но тяга к национальному - явление двузначное: в какой-то момент эта тяга может стать националистической, то есть, как я считаю, фашистской...
Когда мы начали, нас было всего двадцать человек. Жили у меня дома. Я потихоньку продавала платья, шубы, книги, чтобы кормить товарищей. Сейчас у нас в труппе восемьдесят действительных членов и сорок кандидатов (они станут действительными членами по прошествии пяти лет). Чем отличается статут кандидата? Лишь одним: он может уйти, если театру будет плохо, а действительный член труппы обязан остаться до конца, как бы ни было тяжело.
Мы гастролируем по всей Японии. Деньги от спектаклей идут на покрытие наших расходов, на транспорт, заработную плату актерам, а остальные деньги мы зарабатываем много - идут сельской интеллигенции: врачам, учителям, фельдшерам, ансамблям художественной самодеятельности... Связи у нас повсеместны, потому что наш театр - это театр на колесах; помимо представлений здесь, в Хатиодзи, актеры разъезжают по всей стране на автобусах и машинах, мы добираемся в самые далекие уголки, в самые глухие рыбацкие поселения, где люди до сих пор не знают, что такое поезд, и никогда не видали трехэтажного дома...
Маяма-сан пришла в театр из семьи известного японского писателя. Когда она вспоминает о детстве, глаза ее меняются - в них уже нет улыбки, они замирают и кажутся густо-синими, фиолетовыми.
- Отец часто пил, - негромко рассказывает она, обязательно чуть виновато улыбаясь. В окнах ее дома, стоящего на самой вершине горы, - звезды. Тишина. Раскрыт огромный концертный рояль, музыка - ее вторая жизнь. - Характер этого самого прекрасного человека, - продолжает она (Маяма говорит несколько фраз и надолго замолкает, уходит в себя), - был ожесточен всеобщей ложью. Он был очень честным и чистым человеком, а ему не давали писать ту правду, которая окружала нас. Это как живописец, которого заставляют вместо раннего утра писать ночь. Писать так, как этого требовали власти, он не умел.
...Когда девочке исполнилось пять лет, ссоры в доме стали особенно страшными: денег не было, семья голодала. Маяма взяла иголку и всю себя исколола, чтобы болью "уравновесить" ужас, который охватывал девочку во время страшных скандалов. Ее увезли в больницу, месяц она пролежала в палате без движения - форма детского паралича... В другой раз она во время скандала умудрилась залезть на высокий телеграфный столб, даже юноши не рисковали забираться так высоко, - чтобы отвлечь ссору на себя. Отец увидал ее - Маяма делала ему рожицы, прилипнув к высоченному телеграфному столбу. Отец то ли рассмеялся, то ли расплакался... Ушел к себе в кабинет, заперся там и несколько дней не выходил к столу.
- Я очень, очень любила его, - продолжает Маяма. - Возвращаясь из школы, я часами простаивала возле дверей его кабинета, чтобы услышать, как он встанет из-за стола, войти тогда и сказать так, как и принято в семье самураев: "Вот я пришел!" Так было всегда у самураев, - поясняет она. - Утром, перед школой, надо сказать: "Вот я ушел!" Раньше самурай, уходя, рисковал никогда впредь не вернуться. Возвращение в дом - это счастье, и все должны сразу же знать об этом... Он тогда обнимал меня, мой отец, сажал на колени и рассказывал смешные истории, но мне совсем не хотелось смеяться... Однажды я испытала ужас: отец недвижно лежал, отвернувшись к стене, а мама зло говорила: "Он вчера выпил все наши деньги". Я решила, что он развел монеты в кислоте и отравился...
Когда он умер, в доме осталось десять тысяч иен - этого с трудом хватило на дощатый гроб. Цветы на его могилу принесли два деревенских паренька...
- Потом, когда его перехоронили в Токио, - вспоминает Маяма, - и было много цветов, торжественных речей и важных господ в смокингах и фраках, я думала, что те, деревенские похороны в последний год войны и цветы деревенских мальчиков, которые робко стояли у гроба, были честней и выше духом, чем показная печаль степенных буржуа... У его могилы в деревне я сказала ему: "Прощай, отец... Твои мучения кончились, но я продолжу твой путь, ибо я готова к моим мучениям..."
Десять лет она играла в театре. Ее занимали в глазных ролях, слава ее росла. Потом Маяму пригласили в кинематограф. Ей поручили роль проститутки в остром социальном фильме о "профсоюзе проституток" - был и такой во времена американской оккупации. Когда режиссер сложил весь материал, он дал название фильму по роли Маямы - "Проститутка". Когда Маяма работала над ролью, она встречалась с десятками этих несчастных. Однажды на студию пришла молоденькая девушка, вульгарная, развязная, которой нравилось бросать вызов благопристойной "кинопублике". А двум дамам, которые смотрели на нее с нескрываемым презрением, она сказала: "Я обычная шлюха, я торгую телом, но это не так страшно, как торговать честью, мыслью и сердцем".
После того как фильм вышел на экраны, успех на Маяму обрушился невиданный. Продюсер устроил банкет. Маяму попросили сказать спич. Она поднялась на сцену:
- Я буду говорить только теми словами, которые у меня были в фильме.
А фильм был немой - предтеча "Голого острова". И Маяма захохотала так, как она хохотала в фильме, в финале, перед самоубийством.
- Я помню, какая была тишина в том фешенебельном ресторане. Кажется, продюсер обиделся на меня, потому что все тихо, без слов и без выпивки, разошлись по домам, смущаясь смотреть друг на друга... Между прочим, - черты ее лица внезапно смягчаются, нет резкой продольной морщины на лбу, - я была в Ленинграде, на представлении "Чио-Чио-сан". Я обожаю ваше искусство, но в Ленинграде я была очень огорчена: много неправды в показе японского быта. Например, я замирала, когда ваша актриса начинала обмахиваться веером. - Лицо Маямы становится страдальческим. - Юлиано-сан, веер - это ракетно-ядерное оружие женщины. Оно так же сильно. Поэтому обращаться с ним надо ответственно и строго. Разве мужчина сможет быть спокойным, если увидит в руках у женщины веер? Любой мужчина потеряет голову. Ваша Чио-Чио-сан встречала мужчину, прохаживаясь по кабинету. Это, - она улыбается, - "гнусная клевета на японскую действительность". Мужчину надо встречать поклоном с колен, Юлиано-сан. Это высшая гордость женщины, когда в ее дом входит мужчина! А как ваша Чио умирала? С криком и беготней, как базарная курица. Уж если женщина решила умереть от любви и ее смерть не принесет горя мужчине, который уехал, бросив ее, она должна тщательно продумать ритуал самоубийства. Высшая эстетика и честь женщины сокрыта в фазе смерти. Во-первых, надо завязать колени тугим жгутом. Во-вторых, следует обернуть кинжал бумагой. Зачем связывать колени? Для того, чтобы после смерти упасть вперед. Что может быть унизительнее фривольной позы после смерти? Представьте себе, что у Чио-Чио-сан будут видны оголенные ноги! Зачем бумага на кинжале? Чтобы она впитала кровь. Вид лужи крови на земле может вызвать отрицательные эмоции у тех, кто придет в комнату и обнаружит труп. Вы не сердитесь на меня? Быть может, вам нравится постановка "Чио-Чио-сан" в Ленинграде - тогда, пожалуйста, простите меня. Но мне кажется, что вы согласны со мной, - улыбается Маяма. - Мне вообще-то легче понимать мужчин, потому что самые талантливые актеры - это мужчины... Мужчина может так сыграть женщину, что ему поверят. А когда женщина играет роль мужчины, это всегда смешно. И в жизни, и на сцене... Я люблю разозлить актера на сцене, я знаю, как его обрадовать. Я фиксирую эти его состояния: радость и злость наиболее запоминаемые эмоции у художника.
...Поздно ночью Маяма пригласила меня на свой спектакль, посвященный Варшавскому восстанию 1944 года. Кинокадры разрушенной Варшавы. Расстрелы патриотов. Панорама по лицам солдат Красной Армии и Войска Польского, которые готовятся к штурму. Звучит Шопен. Мощное ощущение гнева и гордости. В зале были только Маяма-сан и я. Но я ощущал высокое волнение, словно был затерян среди тысячи других зрителей, и поэтому не было зазорным, когда в глазах закипали слезы и горло перехватывало спазмой.
А потом на сцену вышли актеры - без грима, - и они играли граждан сегодняшней Польши, и я забыл, что это японцы, и я только поражался тому, как художник, только художник, может отдать свое сердце любви к другому народу, а потом актеры начали петь песни комсомольцев двадцатого года, песни, которые они с трудом находили в наших газетах тех лет, песни забытые (к стыду нашему), песни поразительные, их слушать сидя нельзя и нельзя им не подпевать.
- Но я ничего не могу поделать, - тихо, улыбчиво сказала на прощание Маяма-сан, - мы все-таки поем "комсоморцы-доброворцы" - я знаю, тут есть ошибки, но мы никак не можем научиться произносить эту невозможно трудную русскую букву "л". Простите нас за это великодушно.
Зашел в аптеку, искал лекарство от головной боли - заработался, всю ночь просидел за машинкой и диктофоном. Увидел "золотые" браслетики, те самые магнитные браслеты от давления, за которыми у нас так гоняются. Спросил продавца:
- Как вы относитесь к этому товару?
Он виновато развел руками, сказал:
- Момент!
Убежал куда-то и вернулся с молоденькой девушкой, дочерью владельца аптеки.
- Что вам угодно, сэр? - спросила она по-английски.
- Как вы относитесь к магнитным браслетам? Вы ведь связаны и с медицинской промышленностью, и с больными, которые считают магнитный браслет панацеей от высокого давления.
- Откуда вы, сэр?
- Из Москвы.
Она улыбнулась.
- Я люблю Советскую Россию, поэтому могу вам дать рекомендацию - ни в коем случае не покупайте браслет: магнит - это тайна, которая не разгадана человечеством, и у нас эти браслеты, как правило, покупают только иностранцы.
Разговаривая как-то с одним из ведущих физиков в Японии, я спросил его:
- Вам ничего не говорит имя - Юрий Холодов?
- Я знаю имя Колодов-сан, - ответил мой собеседник, - это русский ученый из Москвы. Мы с большим интересом относимся к его работам. Мы очень многого ждем от Колодов-сан.
В классе мы звали его Грубым. Это прозвище укоренилось за ним прочно потому, что он был самым высоким среди нас, говорил неторопливо, объемно, с рязанским чуть заметным "аканьем".
В послевоенные годы, когда жилось ему сугубо трудно, подчас голодно, - на руках матери, Анастасии Кузьминичны, остались трое сирот: отец погиб на фронте, - Юра Холодов начал свои опыты, над которыми мы потешались. В Филях, где тогда еще не было многоэтажных домов, а стояли дачки и редкие купальщики приезжали на дребезжащем трамвае от Киевского вокзала, он собирал лягушек, привозил их в махонькую - окна на землю - комнатку на Извозной улице и часами колдовал над ними, обложившись учебниками, отнюдь не школьными.
Я далек от того, чтобы писать о моем стародавнем друге, докторе наук Юрии Холодове как о прописном положительном герое. Он был крепок в драке, хотя никогда не нападал первым, и прилежно учился танцевать вальс-бостон, когда в нашу мужскую школу приглашали девочек. Он был нормальным отличником, увлеченным своими лягушками, - однажды я схлопотал от него оплеуху в этой связи, и это была оправданная оплеуха... Вообще-то он довольно стойко сносил наши издевательства: и от Саши Быкова, который сейчас работает заместителем директора научно-исследовательского института, и от Юры Фадеева, ставшего дипломатом, и от подполковника Коли Зерцалова, и от кандидата химических наук Никиты Богословского.
Не скрою - примерно с шестого класса я усердно списывал у моего соседа Грубого почти все задачи по математике, физике и химии. Я не очень-то понимал, что я "скатывал": Юрка решал задачки не по учебнику - он сам придумывал наиболее экономные способы решений. Однако он окончил школу с медалью, а меня выручил тройкой с минусом наш добрый математик Вениамин Ильич. Поэтому, читая кандидатскую и докторскую диссертации Юрия Холодова, особенно докторскую "Непосредственное действие электрополей на центральную нервную систему", я испытывал уважение к научному поиску моего друга, который вот уже четверть века колдует со своими лягушками, рыбами, кроликами и обезьянами... Мне было трудно продраться сквозь логику математических формул и физических выкладок, хотя смысл его поиска меня интересовал, как и всякого, кто пытается следить за поразительным развитием нашей науки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
...Бывает так, что идешь по дороге и начинаешь привыкать к окружающей тебя диковинной красоте. Но вдруг подымешься на пригорок, откроется тебе новая даль, ты поразишься ее плавной голубизне, обернешься назад и заново увидишь многое из того, мимо чего прошел, привыкнувши. (Вспомнился Александр Трифонович Твардовский. Однажды рано утром он, гуляя по дорожкам нашего поселка, зашел ко мне. Пронзительные голубые глаза его - диковинные глаза, изумительной Детскости, открытости - были как-то по-особому светлы и прозрачны, будто бы "умыты" росой. Он тогда сказал одну из своих замечательных фраз, - он их пробрасывал, свои замечательные фразы, другому-то на это дни нужны: "С утречка посидел за столом, строчку нашел и словно на холм поднялся дорогу далеко-далеко увидал, петляет, а - прямая...")
Таким же "холмиком", взгорьем, с которого видно вперед и без которого трудно понять пройденное, для меня оказалась встреча с Маямой-сан.
"Иван Иванович" думал показать мне ее интереснейший театр, его поразительную архитектуру, а вышло так, что я провел у нее много дней, радуясь и удивляясь этой великой актрисе, режиссеру и драматургу Японии.
...Ивано-сан подъехал к старинному городку Хатиодзи - это неподалеку от Иокогамы, свернул с хайвэя на маленькое шоссе, миновал двухэтажные улочки центра, потом свернул еще раз - теперь уже на проселочную дорогу, точь-в-точь как у нас в Краснодарском крае (первая, кстати говоря, проселочная дорога в Японии, которую я увидел), проехал мимо домиков крестьян с крышами-молитвами (ладони, трепетно сложенные вместе) и остановил свой "брюберд" посреди горного урочища.
- Вот мы и приехали в театр Маямы-сан "Синсей-сакудза", - сказал он.
Я ошалело огляделся. Синее, высокое небо. Ржа коричневых кустарников на склонах крутых гор. Желтая земля. В углу урочища, образованного двумя скалами, - большая серая бетонная сцена.
Ивано-сан, внимательно следивший за моим взглядом, отрицательно покачал головой.
- Это лишь одна из сценических площадок, - сказал он, - зал на тысячу мест выбит в самой скале... Когда в прошлом году Маяма поставила спектакль о Вьетнаме, то главной сценической площадкой были склоны гор. Прожекторы высвечивали актеров, одетых в форму партизан, склоны скал были радиофицированы, поэтому создавалось впечатление соприсутствия с людьми, затаившимися в джунглях... Это было фантастическое зрелище... Тут собралось несколько тысяч человек, овация длилась чуть не полчаса...
И вот навстречу идет женщина, маленькая до невероятия, красота ее традиционна - такими рисовали японок на фарфоре. Она в кимоно и в деревянных крошечных гета. (Звук Японии - это когда по ночному городу слышен перестук деревянных гета.)
Она здоровается так, как, верно, здоровались в Японии в прошлом веке: приветствие - целый каскад поклонов, улыбок, вопросов, приглашений, разъяснений, шутливых недоумений; глаза ее - громадные, антрацитовые светятся таким открытым, нежным и мудрым доброжелательством (у Твардовского они голубые и поменьше, а так - одинаковые), что становится сразу легко и просто, словно ты приехал к давнишнему другу, и только одно странно: почему друг говорит по-японски, с каких это пор? (Мне хочется допустить мысль, что и Маяма тогда подумала: "С чего это Юлиано-сан заговорил по-русски?")
Эту женщину в Японии знают все. Ее книга "Вся Япония - моя сцена" издана несколькими тиражами, переведена на многие языки мира.
Она показывает рукой, чтобы я следовал за ней. Жест сдержан, он плавный, лебединый, полный грациозности. И мы идем осматривать театр, первый в мире театр-коммуну, у которого в стране миллионы поклонников и друзей. В скалу вбиты дома для актеров - великолепные квартиры. Детский сад для малышей. Библиотека. Бассейн. Зал, врубленный в скалу, обрушивается рядами кресел на сцену. Ощущение, что ты находишься в театре будущего. Акустика такая, что на сценической площадке даже шепот слышен.
Театр начинал с "нуля", после крушения милитаризма в Японии. Из тюрем вышли коммунисты, социалисты. На книжных рынках появились новые имена, для Японии были по-настоящему открыты "По ком звонит колокол" и "Гроздья гнева", "Разгром" и "Тёркин", Арагон и Фадеев, Брехт и Лем. Новая литература рвалась на сцену, но ставить ее не могли: до сорок пятого года театр в Японии был сугубо традиционный, женщины на сцене не играли, варьировалась "самурайская" классика.
- Я засела за Станиславского, - вспоминает Мая-ма-сан, - изучала опыт Мейерхольда, Таирова, Товстоногова. Я убеждена, что вне национального искусство погибает, лишь национальное дает выход и к массам, и на международную арену. Но тяга к национальному - явление двузначное: в какой-то момент эта тяга может стать националистической, то есть, как я считаю, фашистской...
Когда мы начали, нас было всего двадцать человек. Жили у меня дома. Я потихоньку продавала платья, шубы, книги, чтобы кормить товарищей. Сейчас у нас в труппе восемьдесят действительных членов и сорок кандидатов (они станут действительными членами по прошествии пяти лет). Чем отличается статут кандидата? Лишь одним: он может уйти, если театру будет плохо, а действительный член труппы обязан остаться до конца, как бы ни было тяжело.
Мы гастролируем по всей Японии. Деньги от спектаклей идут на покрытие наших расходов, на транспорт, заработную плату актерам, а остальные деньги мы зарабатываем много - идут сельской интеллигенции: врачам, учителям, фельдшерам, ансамблям художественной самодеятельности... Связи у нас повсеместны, потому что наш театр - это театр на колесах; помимо представлений здесь, в Хатиодзи, актеры разъезжают по всей стране на автобусах и машинах, мы добираемся в самые далекие уголки, в самые глухие рыбацкие поселения, где люди до сих пор не знают, что такое поезд, и никогда не видали трехэтажного дома...
Маяма-сан пришла в театр из семьи известного японского писателя. Когда она вспоминает о детстве, глаза ее меняются - в них уже нет улыбки, они замирают и кажутся густо-синими, фиолетовыми.
- Отец часто пил, - негромко рассказывает она, обязательно чуть виновато улыбаясь. В окнах ее дома, стоящего на самой вершине горы, - звезды. Тишина. Раскрыт огромный концертный рояль, музыка - ее вторая жизнь. - Характер этого самого прекрасного человека, - продолжает она (Маяма говорит несколько фраз и надолго замолкает, уходит в себя), - был ожесточен всеобщей ложью. Он был очень честным и чистым человеком, а ему не давали писать ту правду, которая окружала нас. Это как живописец, которого заставляют вместо раннего утра писать ночь. Писать так, как этого требовали власти, он не умел.
...Когда девочке исполнилось пять лет, ссоры в доме стали особенно страшными: денег не было, семья голодала. Маяма взяла иголку и всю себя исколола, чтобы болью "уравновесить" ужас, который охватывал девочку во время страшных скандалов. Ее увезли в больницу, месяц она пролежала в палате без движения - форма детского паралича... В другой раз она во время скандала умудрилась залезть на высокий телеграфный столб, даже юноши не рисковали забираться так высоко, - чтобы отвлечь ссору на себя. Отец увидал ее - Маяма делала ему рожицы, прилипнув к высоченному телеграфному столбу. Отец то ли рассмеялся, то ли расплакался... Ушел к себе в кабинет, заперся там и несколько дней не выходил к столу.
- Я очень, очень любила его, - продолжает Маяма. - Возвращаясь из школы, я часами простаивала возле дверей его кабинета, чтобы услышать, как он встанет из-за стола, войти тогда и сказать так, как и принято в семье самураев: "Вот я пришел!" Так было всегда у самураев, - поясняет она. - Утром, перед школой, надо сказать: "Вот я ушел!" Раньше самурай, уходя, рисковал никогда впредь не вернуться. Возвращение в дом - это счастье, и все должны сразу же знать об этом... Он тогда обнимал меня, мой отец, сажал на колени и рассказывал смешные истории, но мне совсем не хотелось смеяться... Однажды я испытала ужас: отец недвижно лежал, отвернувшись к стене, а мама зло говорила: "Он вчера выпил все наши деньги". Я решила, что он развел монеты в кислоте и отравился...
Когда он умер, в доме осталось десять тысяч иен - этого с трудом хватило на дощатый гроб. Цветы на его могилу принесли два деревенских паренька...
- Потом, когда его перехоронили в Токио, - вспоминает Маяма, - и было много цветов, торжественных речей и важных господ в смокингах и фраках, я думала, что те, деревенские похороны в последний год войны и цветы деревенских мальчиков, которые робко стояли у гроба, были честней и выше духом, чем показная печаль степенных буржуа... У его могилы в деревне я сказала ему: "Прощай, отец... Твои мучения кончились, но я продолжу твой путь, ибо я готова к моим мучениям..."
Десять лет она играла в театре. Ее занимали в глазных ролях, слава ее росла. Потом Маяму пригласили в кинематограф. Ей поручили роль проститутки в остром социальном фильме о "профсоюзе проституток" - был и такой во времена американской оккупации. Когда режиссер сложил весь материал, он дал название фильму по роли Маямы - "Проститутка". Когда Маяма работала над ролью, она встречалась с десятками этих несчастных. Однажды на студию пришла молоденькая девушка, вульгарная, развязная, которой нравилось бросать вызов благопристойной "кинопублике". А двум дамам, которые смотрели на нее с нескрываемым презрением, она сказала: "Я обычная шлюха, я торгую телом, но это не так страшно, как торговать честью, мыслью и сердцем".
После того как фильм вышел на экраны, успех на Маяму обрушился невиданный. Продюсер устроил банкет. Маяму попросили сказать спич. Она поднялась на сцену:
- Я буду говорить только теми словами, которые у меня были в фильме.
А фильм был немой - предтеча "Голого острова". И Маяма захохотала так, как она хохотала в фильме, в финале, перед самоубийством.
- Я помню, какая была тишина в том фешенебельном ресторане. Кажется, продюсер обиделся на меня, потому что все тихо, без слов и без выпивки, разошлись по домам, смущаясь смотреть друг на друга... Между прочим, - черты ее лица внезапно смягчаются, нет резкой продольной морщины на лбу, - я была в Ленинграде, на представлении "Чио-Чио-сан". Я обожаю ваше искусство, но в Ленинграде я была очень огорчена: много неправды в показе японского быта. Например, я замирала, когда ваша актриса начинала обмахиваться веером. - Лицо Маямы становится страдальческим. - Юлиано-сан, веер - это ракетно-ядерное оружие женщины. Оно так же сильно. Поэтому обращаться с ним надо ответственно и строго. Разве мужчина сможет быть спокойным, если увидит в руках у женщины веер? Любой мужчина потеряет голову. Ваша Чио-Чио-сан встречала мужчину, прохаживаясь по кабинету. Это, - она улыбается, - "гнусная клевета на японскую действительность". Мужчину надо встречать поклоном с колен, Юлиано-сан. Это высшая гордость женщины, когда в ее дом входит мужчина! А как ваша Чио умирала? С криком и беготней, как базарная курица. Уж если женщина решила умереть от любви и ее смерть не принесет горя мужчине, который уехал, бросив ее, она должна тщательно продумать ритуал самоубийства. Высшая эстетика и честь женщины сокрыта в фазе смерти. Во-первых, надо завязать колени тугим жгутом. Во-вторых, следует обернуть кинжал бумагой. Зачем связывать колени? Для того, чтобы после смерти упасть вперед. Что может быть унизительнее фривольной позы после смерти? Представьте себе, что у Чио-Чио-сан будут видны оголенные ноги! Зачем бумага на кинжале? Чтобы она впитала кровь. Вид лужи крови на земле может вызвать отрицательные эмоции у тех, кто придет в комнату и обнаружит труп. Вы не сердитесь на меня? Быть может, вам нравится постановка "Чио-Чио-сан" в Ленинграде - тогда, пожалуйста, простите меня. Но мне кажется, что вы согласны со мной, - улыбается Маяма. - Мне вообще-то легче понимать мужчин, потому что самые талантливые актеры - это мужчины... Мужчина может так сыграть женщину, что ему поверят. А когда женщина играет роль мужчины, это всегда смешно. И в жизни, и на сцене... Я люблю разозлить актера на сцене, я знаю, как его обрадовать. Я фиксирую эти его состояния: радость и злость наиболее запоминаемые эмоции у художника.
...Поздно ночью Маяма пригласила меня на свой спектакль, посвященный Варшавскому восстанию 1944 года. Кинокадры разрушенной Варшавы. Расстрелы патриотов. Панорама по лицам солдат Красной Армии и Войска Польского, которые готовятся к штурму. Звучит Шопен. Мощное ощущение гнева и гордости. В зале были только Маяма-сан и я. Но я ощущал высокое волнение, словно был затерян среди тысячи других зрителей, и поэтому не было зазорным, когда в глазах закипали слезы и горло перехватывало спазмой.
А потом на сцену вышли актеры - без грима, - и они играли граждан сегодняшней Польши, и я забыл, что это японцы, и я только поражался тому, как художник, только художник, может отдать свое сердце любви к другому народу, а потом актеры начали петь песни комсомольцев двадцатого года, песни, которые они с трудом находили в наших газетах тех лет, песни забытые (к стыду нашему), песни поразительные, их слушать сидя нельзя и нельзя им не подпевать.
- Но я ничего не могу поделать, - тихо, улыбчиво сказала на прощание Маяма-сан, - мы все-таки поем "комсоморцы-доброворцы" - я знаю, тут есть ошибки, но мы никак не можем научиться произносить эту невозможно трудную русскую букву "л". Простите нас за это великодушно.
Зашел в аптеку, искал лекарство от головной боли - заработался, всю ночь просидел за машинкой и диктофоном. Увидел "золотые" браслетики, те самые магнитные браслеты от давления, за которыми у нас так гоняются. Спросил продавца:
- Как вы относитесь к этому товару?
Он виновато развел руками, сказал:
- Момент!
Убежал куда-то и вернулся с молоденькой девушкой, дочерью владельца аптеки.
- Что вам угодно, сэр? - спросила она по-английски.
- Как вы относитесь к магнитным браслетам? Вы ведь связаны и с медицинской промышленностью, и с больными, которые считают магнитный браслет панацеей от высокого давления.
- Откуда вы, сэр?
- Из Москвы.
Она улыбнулась.
- Я люблю Советскую Россию, поэтому могу вам дать рекомендацию - ни в коем случае не покупайте браслет: магнит - это тайна, которая не разгадана человечеством, и у нас эти браслеты, как правило, покупают только иностранцы.
Разговаривая как-то с одним из ведущих физиков в Японии, я спросил его:
- Вам ничего не говорит имя - Юрий Холодов?
- Я знаю имя Колодов-сан, - ответил мой собеседник, - это русский ученый из Москвы. Мы с большим интересом относимся к его работам. Мы очень многого ждем от Колодов-сан.
В классе мы звали его Грубым. Это прозвище укоренилось за ним прочно потому, что он был самым высоким среди нас, говорил неторопливо, объемно, с рязанским чуть заметным "аканьем".
В послевоенные годы, когда жилось ему сугубо трудно, подчас голодно, - на руках матери, Анастасии Кузьминичны, остались трое сирот: отец погиб на фронте, - Юра Холодов начал свои опыты, над которыми мы потешались. В Филях, где тогда еще не было многоэтажных домов, а стояли дачки и редкие купальщики приезжали на дребезжащем трамвае от Киевского вокзала, он собирал лягушек, привозил их в махонькую - окна на землю - комнатку на Извозной улице и часами колдовал над ними, обложившись учебниками, отнюдь не школьными.
Я далек от того, чтобы писать о моем стародавнем друге, докторе наук Юрии Холодове как о прописном положительном герое. Он был крепок в драке, хотя никогда не нападал первым, и прилежно учился танцевать вальс-бостон, когда в нашу мужскую школу приглашали девочек. Он был нормальным отличником, увлеченным своими лягушками, - однажды я схлопотал от него оплеуху в этой связи, и это была оправданная оплеуха... Вообще-то он довольно стойко сносил наши издевательства: и от Саши Быкова, который сейчас работает заместителем директора научно-исследовательского института, и от Юры Фадеева, ставшего дипломатом, и от подполковника Коли Зерцалова, и от кандидата химических наук Никиты Богословского.
Не скрою - примерно с шестого класса я усердно списывал у моего соседа Грубого почти все задачи по математике, физике и химии. Я не очень-то понимал, что я "скатывал": Юрка решал задачки не по учебнику - он сам придумывал наиболее экономные способы решений. Однако он окончил школу с медалью, а меня выручил тройкой с минусом наш добрый математик Вениамин Ильич. Поэтому, читая кандидатскую и докторскую диссертации Юрия Холодова, особенно докторскую "Непосредственное действие электрополей на центральную нервную систему", я испытывал уважение к научному поиску моего друга, который вот уже четверть века колдует со своими лягушками, рыбами, кроликами и обезьянами... Мне было трудно продраться сквозь логику математических формул и физических выкладок, хотя смысл его поиска меня интересовал, как и всякого, кто пытается следить за поразительным развитием нашей науки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27