Итак, жара была за сорок. Впрочем, в самолете было около пятидесяти. Летчик запустил моторы. Вместе со мной летели молодые францисканцы миссионеры из США, преподающие в здешних католических школах, молодые британцы - тоже миссионеры, яростно бранящие "старый" английский колониализм и приветствующие культуртрегерство Альбиона в нынешнем его выражении. Мой сосед, молодой францисканец из Америки, узнав, что я москвич, никак не мог поверить, вертел мой паспорт, сравнивал фото с оригиналом, а потом долго хлопал меня по плечу и говорил, что нет для него более любимого писателя, чем Достоевский, а композитора, чем Прокофьев.
В Кучинге я взял такси и двинулся в город - он расположен довольно далеко от аэродрома. Получить столик в ресторане "Аврора" было невозможно: все забито американцами, англичанами и австралийцами. Особенно много американцев, и не откуда-нибудь, а из Сайгона.
Голодным я отправился в этнографический музей. Искусство даяков резкое, сильное; ясно прочитывается изначалие - наскальная живопись. Зашел в газету, поговорил с коллегами.
Вот именно здесь, возле редакции, я и встретил того человека. Он спросил меня:
- Вы случаем не на аэродром?
- Именно туда.
- Вы не позволите подъехать с вами?
- Садитесь.
Мы ехали мимо ультрасовременных церквей и таких же мечетей; мимо кинотеатров, где крутят американские и гонконгские фильмы; мимо теннисных кортов, забитых европейцами, американцами и местной китайской буржуазией; мимо военных казарм - город на осадном положении, - и мой сосед, посасывая пустой мундштук, говорил:
- Там было еще одно такси, но в нем ехали две макаки... Я не хотел ехать с макаками...
- Какие макаки?
Он лениво посмотрел на меня:
- Вы что, из демократов? Тогда простите, я имел в виду здешних обезьян.
- Если наш шофер даст вам пощечину, он будет прав.
- Если он даст мне пощечину, я его пристрелю. Но он не даст мне пощечину, потому что не знает нашего с вами языка.
Он был здоровым парнем. У него были очень длинные руки, короткая стрижка бобриком и много мелких шрамов на лице, как у бывших буршей.
- Вы откуда? - спросил я его.
- Из Сайгона.
- По делам здесь?
- Нет. Мы тут отдыхаем. Я летчик. Хочу встретить своих ребят, они должны сегодня прилететь ко мне на пять дней. Здесь можно дешево отдохнуть, а инструкторы сюда еще не добрались.
- Какие инструкторы?
Он засмеялся.
- Наставники. Инструктируют нас, когда мы отдыхаем в Сиднее, Сингапуре, Токио или Бангкоке. Ну, чтобы мы расплачивались с девками, а не прогоняли их утром из номеров, чтобы носили штатское и не болтали, откуда мы, чтобы не дрались в кабаках и всюду ходили по трое, опасаясь провокаций.
- Скоро, видимо, вам придется сматывать удочки из Сайгона?
Он засмеялся.
- Начитались речей конгрессменов? Вы слушайте военных, а не политиков. Мы бомбили "чарли", бомбили их и будем бомбить до тех пор, пока они не выберут свободу, такую же, как на Юге.
Он назвал вьетнамцев "чарли" - так американские ультра узнают друг друга: это их пароль - называть народ обидным словечком. Так они называют негра "нигер", так он назвал даяков "макаками".
- Они никогда не выберут такую "свободу", какая есть в Сайгоне, а вот сайгонцы рано или поздно выберут свободу, какая существует в Ханое.
- Вы что, из этих, левых?
- Я из России. И довольно долго пробыл с солдатами Вьетнама.
Шофер резко затормозил машину возле аэропорта. Я расплатился и вышел. До рейса еще оставалось время, и я пошел в открытый бар - выпить кока-кола со льдом. За столиком рядом со мной сидел мой попутчик и медленно тянул виски. Лицо его до странности изменилось за эти минуты - оно было неподвижным, но временами странная судорога, изображавшая улыбку, растягивала губы, и обнажались желтые неровные зубы.
- Я тоже родом из России, - сказал наконец он.
- Тогда можем говорить по-русски.
- Я по-русски умел только допрашивать. Я умею говорить по-немецки, потому что я родом из Калининграда. Слыхали о таком городе?
- Ну как же... Хороший город.
- Он был значительно лучше, когда назывался Кенигсбергом...
- Это кому как.
- Он еще станет Кенигсбергом.
- Он никогда не станет Кенигсбергом.
- Погодите, мы сделаем здесь свое дело и займемся Европой.
- Кто это "мы"?
- Мы - это те американцы, которым дорога свобода.
- Вы немец, а не американец.
- Это неважно. Я воевал за свободу в Корее, я уже четыре года воюю здесь, скоро нас попросят о помощи в Лаосе, и я стану воевать там, а потом нас попросит о помощи Европа, и мы поможем Европе освободиться от вас...
- А за что вы воевали у нас в сорок первом?
Он вдруг засмеялся, допил свое виски и крикнул девчонке, стоявшей за баром:
- Пcт! Повторить!
Девочка принесла ему виски, и он, глядя на меня своими маленькими стальными глазами, медленно ответил:
- У вас я воевал против вас.
- За вашу "свободу"?
- Нет, против вашего варварства.
- И для этого вешали детей, расстреливали заложников, сгоняли людей в гетто и взрывали города? Культуртрегер со свастикой?
- Бросьте вы жонглировать свастикой. Я не был в СС, но мы стреляли наших заложников в Великих Луках и в Барановичах, потому что закон войны диктовал нам это. Сотня тысяч заложников стоит победы.
Он так и сказал - "сотня тысяч заложников", этот борец за "свободу", который убивал в России и в Белоруссии, в Корее и во Вьетнаме, собирается убивать в Лаосе, а потом убивать в Европе, сражаясь за "свободу". (Нацизм это всегда антисоветизм, который остро чует, где в мире вырастает "гребень" антикоммунизма.)
Я вспомнил Голливуд. Там как-то под вечер я пошел в район хиппи "добровольных отверженных Америки". Они спали на тротуарах, подстелив под себя газеты. Я пытался понять причину их "отверженности". Я начал говорить с ними. Мы спорили, смеялись, ругались, соглашались. И я не заметил, как за моей спиной выросла сухопарая фигура женщины. Она легонько ударяла себя сумочкой по бедру, прислушиваясь к нашему спору. А потом сказала:
- И здесь эти красные пользуются свободой, которую им гарантирует наша демократия.
А потом она стала истерично кричать, и акцент ее сделался заметен даже для меня, иностранца. Она кричала с явным немецким акцентом. Мои хиппи притихли: они боятся шума. Подошли два пожилых дяди и молча слушали вопли дамы. А потом подошел безрукий седой человек и сказал:
- Шат ап!
И она замолчала и быстро пошла к автобусной остановке. Безрукий подмигнул мне и сказал:
- Мы их так отлупили в сорок пятом, что до сих пор очухаться не могут проклятые наци... Она приехала оттуда в сорок пятом, я ее знаю, эту скотину, не обращай внимания, парень. В случае чего мы им и тут скрутим шею...
- Я один, - продолжал фашист, что сидел напротив меня. - Я не хотел заводить семью, я хотел быть свободным, чтобы мстить вам, чтобы сражаться против вас, где только можно. Наши толстозадые политики думают, что мы подчинимся им, если они надумают уйти из Вьетнама. Мы, армия, решим все.
- А когда вы были у Гитлера, за что вы воевали с вашей нынешней родиной с Америкой?
- Я воевал за того, в кого верил. Я помню - они забыли. Это все прошлое, я живу будущим. Я жду, когда на вас нападут, - это будет день моего торжества.
- Пойдете добровольцем?
- Обязательно.
- Вас мы отлупили - помните как? Всех, кто полезет, отлупим. Больно отлупим. Всерьез и надолго...
- Ладно, - сказал он, - мы еще посмотрим, чья возьмет.
- Посмотрим, - согласился я, - посмотрим.
Его пальцы сжали стакан. Я взял в правую руку большую бутылку из-под кока-кола. Мы сидели друг против друга, напрягшись, и было пусто в этом маленьком баре.
- Хэлло! - услышал я за спиной.
Мне нельзя было оглянуться; пьяный, багровый фашист из Сайгона по-прежнему сжимал в руке стакан. Стул рядом со мной взлетел в воздух, потом с грохотом опустился на пол, а верхом на стуле оказался здоровенный учитель-францисканец из Штатов, что летел со мной вместе из Сабаха.
- Как дела? - спросил он.
- Спасибо, - ответил я, - хорошо.
- Это красный, - сказал фашист американцу. - Он из России.
- Мы знакомы, - засмеялся францисканец, - мы вместе летели. А вы откуда? Из Германии?
Американцы сразу определяют иностранца: у них хорошо тренированный слух.
- Я теперь офицер ВВС США, - ответил фашист, - я из Сайгона. А это красный.
- Тейк ит изи, - тихо сказал миссионер, - полегче, офицер ВВС США из Сайгона.
- Ты что, тоже из красных?
- Я из белых, - ответил францисканец, - но я всегда очень не любил нацистов...
- Из-за таких белых, как ты, погибнет Америка! Там, где надо стрелять в лоб, вы разводите антимонии...
Францисканец медленно поднялся из-за стола. А фашист сидел, и пальцы его побелели, сдавливая стакан. А потом и он поднялся. Мы расходились, не сводя глаз друг с друга. А потом он затерялся в толпе: приехали пять такси с пассажирами, - диктор объявил, что отправляется самолет в Гонконг...
...Францисканец пошел пить пиво, а я остался один, дожидаясь своего рейса, - как и обычно, самолеты здесь либо опаздывают, либо прибывают раньше времени.
Моим соседом по самолету был маленький лысый китаец в чесучовом крахмальном пиджаке и в черных заутюженных брюках. (Мне что-то везет на соседей-стариков в самолетах!)
- Вы писатель из Москвы, - утверждающе спросил старик.
- Откуда вам это известно?
- Я читаю газеты. Я видел ваше фото и читал интервью. Как вам показался Кучинг, мистер Сай Мьен-фу?
(Так меня еще ни разу не называли.)
- Интересный город.
- Но еще более интересны проблемы нашего прекрасного города и нашего любимого Саравака. - Старик улыбнулся и закурил. - Позавчера в джунглях убили моего внука, он был функционером "Пассукан Герилья Рекъят Саравак". Это народная партизанская армия, детище Мао Цзе-дуна. Я не пойду на похороны, потому что ребенок сделал зло всей семье. Впрочем, я могу его понять. Только понять, - оправдать его невозможно.
- Почему?
- Тяга к восстаниям в Кучинге понятна, мистер Сай Мьен-фу. До сорок шестого года нами правили белые колонизаторы. А мы из чувства протеста учили детей мандаринскому языку и жили замкнутой общиной. А когда пришло время пускать детей и внуков - особенно внуков - в жизнь, они в ней не нашли себя. На мандаринском языке хорошо читать стихи любимой, но не договариваться о продаже товара или ремонте автомобиля. Агитаторы, которых сюда забрасывают на катерах из Пекина, говорят с нашими внуками на хорошем мандаринском языке. Они обещают им - после победы идей Мао - возможность говорить со всеми на мандаринском языке. "Пусть другие учат китайский, зачем нам учить их язык?" говорят нашим внукам. В партизаны уходят или из богатых, или из очень бедных семей, мистер Сай Мьен-фу. Одни пресыщены, другие голодны. Рабочие моих магазинов и ателье не идут в партизаны.
- Как вас зовут?
- Меня зовут Чень У-ли, мистер Сай Мьен-фу. Я хочу, чтобы вы поняли меня. Я не зря сказал вам про внука и про то, что я не пойду на похороны. Не считайте всех китайцев слепыми пешками Мао.
- Вы летите в Сингапур, мистер Чень У-ли?
- Нет.
- Куда, если не секрет?
- Я лечу в Гонконг, - ответил старик и, заученно улыбнувшись, вытер слезу, показавшуюся в уголке его немигающего, до странности круглого левого глаза.
В Сингапуре сразу же позвонил редактору поэтического журнала, единственного в республике, профессору Эдвину Тамбу. Пошли с ним в новый, великолепный отель "Малайзия". В холодном кондиционированном зале, попивая зеленый чай, Эдвин читал мне свои стихи. Я сделал перевод его стихов.
Я видел сильных мира сего,
Которые живут в двух ипостасях:
Одна - для друзей,
Другая - для видимости могущества.
(Они похожи на тень
Государственной машины.)
Несчастные люди - эти "сильные мира сего",
Ибо тень и есть тень.
Она меняется вместе с той объективностью,
Которая отражена
На воде, на жарком асфальте,
И на холоде тюремной стены.
Я понимаю это, и я стараюсь помочь
Бедным сильным мира сего
Сохранить в себе как можно дольше баланс:
Дружелюбия и официального могущества.
Но, видимо, нельзя пройти Сциллу и Харибду,
А я поэт, и у меня нет канатов,
Чтобы привязать их к мачте.
Да и откуда у меня мачта?
А если б она и была у меня
Сильные мира сего отнюдь не Одиссеи
Увы, не Одиссеи.
Бедные сильные мира сего!
Они лишены прекрасной
И недоступной для них возможности:
Терять вещи,
Ненужные вещи,
А может быть, нужные вещи.
Но ведь взамен утерянного
Они получат богатство и могущество,
Истинное могущество,
Ибо они получат дружбу,
Пусть дружбу слабых,
Но это сильнее, чем их нынешнее - видимое могущество.
Потом он прочитал стихотворение, которое называется "Брат":
Африканец может быть мне братом
До тех пор, пока он остается самим собой.
Но некоторые, выучив мини-смех и макси-манеры,
Важничают перед тем, как протянуть руку,
Или меряют меня надменным взглядом,
Встретившись в холодном баре.
Или, наоборот, чрезмерно зкзальтированы, подвижны,
А в этом проглядывает рабство
И желание спрятать это рабство
Не убить его и не отринуть,
Но именно спрятать.
Нет, эти африканцы лишь играют в африканцев,
И они не братья мне.
...В моем городе жил клерк,
Который так заботливо готовил себе одежду для смерти,
Что потерял самого себя при жизни.
Мы долго сидели с Эдвином.
- Понимаешь, сейчас появилась тенденция превратить Сингапур в экваториальный Китай, - говорил он. - Я против, когда Сингапур называют "экваториальной Европой". Но я не хочу стать подданным "экваториального Китая". Я за то, чтобы мы были просто Сингапуром, республикой, прекрасным, благословенным островом. Да, действительно, подавляющее большинство населения китайское. Да, нас, малайцев, здесь сто пятьдесят тысяч. Но я считаю: если мы хотим быть независимыми, если мы хотим быть республикой, мы не должны быть слепком - ни Пекина, ни Лондона, ни Тайбэя.
Готовлюсь к вылету в Австралию. Вечером писал корреспонденцию для "Правды".
Когда наш громадный "боинг" стало трясти, как лист, а он все летел и летел, несмотря на грозу, я подумал, что демократизм революционного технического мышления ярче всего выражается в вибрирующей мягкости креплений турбин и крыльев. Жесткость в сочленениях единого целого, подчиненного скорости, крепка только на первый взгляд.
Боже мой, как же обманчивы географические карты! И как чувствуется в них надменность европейцев! Путь из Лондона в Афины - если промерить по карте кажется более длинным, чем дорога из Сингапура в Австралию. Если на глазок часа два лёту, не больше. А лететь надо семь часов - над океаном. До Перта. Там нужно проходить паспортный контроль. А потом нужно пересекать всю Австралию - это еще шесть часов. Вот тебе и карты с глобусами! Тринадцать часов лёту - через утро и вечер, грозу и туман, солнце и сумрак.
В Перте в наш "боинг", порядком уставший во время перелета, - грозовой фронт преследовал нас от самого экватора (я вообще отношусь к аэропланам как к живым существам - у каждого из них своя история), - села японская семья: отец, мать, трое детей. Когда самолет взял курс на Сидней и пассажирам разрешили "закурить, отстегнув привязные ремни", я поразился тому, как слаженно и четко начал работать "механизм" этого маленького японского заоблачного сообщества. Ни суеты, ни громких указаний родителей. Все отлажено: старшая девочка занялась младшими братьями, жена укрыла ноги мужа пледом, а глава семьи углубился в изучение биржевых новостей, набранных петитом на восемнадцатой странице газеты.
Именно тогда я понял, что меня более всего покорило в Японии. Дисциплина чувств и отношений. Я никогда не видел в Японии надутых физиономий. Показывать окружающим обиду считается признаком дурного тона. Человек, который может кричать на других, - либо сумасшедший, либо гений. Толкнуть соседа в метро повод для трехминутных извинений. Плакать на людях - невозможное для японцев унижение. Ссориться при всех - такого не бывает, такого просто нельзя себе представить! Недосдать сдачу в кафе или в такси? Нет, это невозможно.
Могут возразить: а как же драки в парламенте? Я нашел для себя объяснение этому кажущемуся парадоксу. Политика, вернее - видимые ее проявления (истинная политика свершается в тиши скромных кабинетов руководителей концернов), в Японии стала профессией, "отчужденной" от норм и правил поведения общества. Они, "видимые политики", уподобляются лицедеям; у тех тоже есть сверхзадача вызывать эмоции у зрителей. Популярность художника определяется тем, как он может влиять на сдержанных, дисциплинированных, собранных, традиционно воспитанных людей.
Семья - это открытая карта; здесь все известно каждому. Отец - бог, мать его пророк, а дети - их паства. Детям с младенчества объясняют, что мир составлен из разных людей, из разных, далеко не всегда приятных "иллюзий". Чтобы не разбить себе лоб в зрелости, надо сызмальства подчинить себя добровольной дисциплине - только тогда обычная неприятность не станет крушением, а встреча с дурным человеком - трагедией.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27