. Вам еще предстоит решить ваши финансовые дела, да и не следует вам сразу же уезжать – могут пойти кривотолки: мол, Дигона попросту заставили выступить с этим заявлением.
– А возможен ли такой вариант: я выступаю с заявлением, в котором благодарю немецкую юриспруденцию и медицину, а после этого вы отказываете мне в выезде на родину?
– Неужели вы думаете...
– Да, господин Эйхман, я думаю именно так. И мне нужны гарантии.
– Я могу понять вас, – после некоторой паузы ответил Эйхман. – Хорошо. Кого бы вы хотели иметь гарантом?
– Кого-либо из представителей наших фирм.
– Это будут американцы? Нет, такой вариант нас не устроит. Может быть, мы остановимся на ком-то из ваших немецких контрагентов?
– Пожалуйста.
– Кого бы вы хотели предложить?
– Доктор Шахт.
– Это невозможно. Доктор Ялмар Шахт – член имперского кабинета министров.
– Доктор Абс? А может быть, Дорнброк?
– Позвольте мне посоветоваться с руководством. Могу вам сказать, что оба эти человека, хотя и являются финансистами – а вы знаете, что наша партия выступает против финансового капитала и крупной буржуазии, – ничем себя не скомпрометировали и занимают нейтральную позицию. Естественно, мне придется переговорить с ними – согласятся ли они выступить вашими гарантами. Впрочем, нам нужен один гарант. Так кто же из них? Абс? Или Дорнброк?
– Хорошо, – пожевав беззубым ртом, ответил Дигон. – Давайте остановимся на Дорнброке.
...Дорнброк пожал худую руку Дигона и прошептал:
– Боже мой, что с вами, Самуэль? Какой ужас, бедный вы мой... Эйхман рассказал мне, что вас изуродовали бандиты в камере во время случайного ареста... Есть еще какой-то Дигон, которого искали, а взяли по ошибке вас...
– И вы поверили этому, Фриц? – горько усмехнулся Самуэль. – Фриц, это все ложь! Меня избил их следователь в гестапо! А теперь они хотят, чтобы я обелил их. Наверное, Барри нажал на них через государственный департамент. И они хотят, чтобы я сказал, будто все это, – он показал иссохшими руками на свое изуродованное лицо, – дело рук бандитов... Не тех бандитов, которые допрашивают, а маленьких, несчастных, темных жуликов. Я сделаю такое заявление, чтобы вырваться из этого ада...
– А дома вы скажете всю правду про этих изуверов, я понимаю вас...
– Конечно! Об этом нельзя молчать. Мир содрогнется, если рассказать об этих зверствах. Достаточно посмотреть на мое лицо... Это страшнее слов...
Дорнброк сказал Эйхману, заехав к нему в имперское управление безопасности:
– Его нельзя выпускать. Отправьте его в лагерь... В такой, словом, откуда не очень скоро выходят. Но пусть он будет жив... Им можно торговать. Естественно, вся собственность Дигона переходит в распоряжение моей компании, но это должно быть сделано секретно. Ариизация предприятий Дигонов, и все. А куда пошли их капиталы – это наше дело.
– Это наше дело, – согласился с Эйхманом Гейдрих, – именно поэтому мы скажем, что все еврейские капиталы переданы народным правительством в народные предприятия оборонных заводов Дорнброка. Я не люблю лис и уважаю позицию. Или – или. В данном случае это будет полезно не только для Дорнброка, но и для всех остальных наших магнатов... Уж если с нами – то во всем и до конца. А это возможно лишь через клятву на крови.
– Да, но Дорнброк провел с ним работу и написал о намерении еврея выступить против нас в Америке...
– А это его долг! И незачем из этого нормального поступка делать сенсацию. Теперь мы над Дорнброком, а не он над нами.
Назавтра Дигон был переведен в Дахау – без имени и фамилии, как превентивный заключенный под № 674267.
Барри К. Дигон увидел на борту «Куин Элизабет» седого старика с обвислыми усами и белой длинной бородой. Ничего в этом старике не было от Самуэля, но он сразу же узнал в нем брата. Все в нем замерло, и он зарыдал.
Он продолжал рыдать и в машине, положив свою голову на худенькую, птичью грудь Самуэля, а тот тихонько гладил его голову и шептал:
– Ну, не надо, мальчик, не рви свое сердце, видишь, я вернулся, бог не оставил меня в беде...
Братья сидели в громадном «кадиллаке» и плакали, а кругом веселилась шумная толпа, праздновавшая победу, которую привезли из Европы ребята в зеленых куртках, и сквозь эту толпу было трудно ехать, шофер все время сигналил, то и дело оборачивался назад и с ужасом смотрел на живого мертвеца, который задумчиво гладил голову хозяина, крупнейшего банкира страны, человека, считавшегося одним из серьезнейших финансистов Америки.
Самуэль умер на следующий день. Он умер у себя в комнате, когда поднялся и подошел к окну и увидел маленький нью-йоркский садик, в котором ровными рядами были высажены розы и глицинии – точно такие же, как у нацистов, в Тюрингии, в тридцать восьмом году.
На похоронах, после панихиды в синагоге, тело Самуэля Дигона было перенесено в зал заседаний «Нэшнл банка». Здесь, выступая с кратким словом, Барри сказал:
– Вопреки традициям предков мы привезли Самуэля сюда, чтобы с ним могли попрощаться все те, кому дорога демократия, дарованная нашей стране мужеством ее сограждан и богом. Мы привезли Самуэля сюда, потому что традициями наших детей стали традиции Америки. Теперь, наученные бандой нацистов, мы станем непримиримы ко всем и всяческим проявлениям фашизма, где бы и в какой бы форме он ни возродился. Мы будем сражаться против фашизма как солдаты, с оружием в руках. Мы будем мстить не только за Самуэля – он лишь один из шести миллионов безвинно погубленных гитлеровцами евреев. Мы будем мстить за сотни тысяч погибших американцев и англичан, французов и поляков, русских и чехов. Прощение рождает прощение – гласит мудрость древних. Нет. Отмщение родит прощение или хотя бы даст нам возможность смотреть на немцев без содрогания и ненависти. Все те, кто был с Гитлером, все те, кто воевал под его знаменами, все те, кто привел его к власти и поддерживал его, должны быть наказаны. Мы не можем исповедовать доктрину душегубок, виселиц и пыток. Мы будем исповедовать закон. И этот закон воздаст каждому свое. Прости меня, брат, за то, что я не смог тебе ничем помочь! Спи спокойно, ты будешь отмщен!
ИСАЕВ
1
«А с ногами-то плохо дело, – подумал Максим Максимович, – и самое обидное заключается в том, что это в порядке вещей. Увы. Шестьдесят семь – это шестьдесят семь: без трех семьдесят. Возрастные границы – единственно непереходимые. Как лишение гражданства: туда можно, а обратно – тю-тю».
Он старался растирать ноги очень тихо, чтобы не разбудить Мишаню, всегдашнего своего спутника на охоте, механика их институтского гаража, но Томми, услыхав, что хозяин проснулся и трет ноги щеткой, поднялся, громко, с подвывом зевнул и вспрыгнул на сиденье. Он всегда спал у них в ногах – возле педалей «Волги». Но когда хозяин просыпался и начинал растирать щеткой ноги, Томми сразу же забирался на сиденье и ложился на Мишаню.
– Рано еще, – буркнул Миша, – ни свет ведь, ни заря, Максим Максимович... Не прилетели еще ваши куры...
– Сейчас мы уйдем, не сердись...
Но Миша уже не слышал его. Повернувшись на правый бок, он укрыл голову меховой курткой и сразу же начал посапывать – он засыпал мгновенно.
...Серая полоска над верхушками сосен была молочно-белой. Мир стал реальным и близким; Исаев увидел и валуны, которые торчали из тумана, и воду возле берега, которую, казалось, кипятили изнутри – такой пар дрожал над ней; увидел он и трех уток, которые плавали возле берега, то исчезая в тумане, то рельефно появляясь на темной, кипевшей воде.
Максим Максимович любил бить влет: когда сталкиваются точности двух скоростей – птицы и дроби, – в этом есть что-то от настоящего соревнования. Мишаня, правда, смеялся над Исаевым: и над его маскировочным халатом, и над винчестером с раструбом, и над особыми патронами, которые специально заряжал доктор Кирсанов, и над тем, как Исаев мазал по уткам с близкого расстояния. Сам Мишаня ко всей этой столь дорогой Исаеву охотничьей игре относился отрицательно: он сидел на зорьке в черном пиджаке, видный за версту, с курковой тулкой, патроны у него были отсыревшие; иногда он начинал петь песни, что приводило Исаева в ярость, но он боялся крикнуть, чтобы тот замолчал, потому что все время ждал появления уток – на вечерней зорьке они появляются из серых сумерек неожиданно и столь же неожиданно исчезают, охотнику остается лишь мгновение на выстрел. Однако, несмотря на все это, Мишаня на охоте был удачливее Исаева, и уток всегда приносил больше, и всегда вышучивал Максима Максимовича, когда они сидели по вечерам у костра и готовили себе кулеш.
Исаев решил поэтому взять этих трех уток, чтобы утереть рос Мише. Он выждал, пока утки сошлись, и выстрелил. Одна осталась лежать на воде бесформенной и жалкой, враз утратившей свою красоту, и то, что Исаев заметил это, помешало ему снять тех двух, которые свечой поднялись в серый туман. Одну он все-таки снял, но радости ему это не доставило.
– Чего, консервы будем открывать? – смешливо спросил Мишаня, хлопотавший у костра.
Исаев молча бросил двух уток к его ногам и сказал:
– Сегодня твоя очередь щипать, ты – пустой.
– Это почему же я пустой? – обиделся Мишаня и приоткрыл край брезента: там лежали три кряквы. – Они ко мне прямо сюда садятся. На болотце. Я их из машины бью.
Исаев снял сапоги и сказал:
– Издеваешься, да? Вода закипела?
– Дрова сырые, Максим Максимыч. Я уж их и бензином, и по-всякому... Критиковать вас буду – сухой бензин вы должны были купить, у вас в «Спорте» приятели работают...
– Не было сухого бензина, не ругайся. Туристский сезон...
– Вот из-за туристского сезона на поезд свой опоздаете... Народу на станции, наверное, тьма – пятница...
– Кто ж в пятницу едет в город?
– Колхозники – кто... Мы к ним, они – к нам, обмен опытом... – Мишаня засмеялся. – А вот для Томми вашего овсянки тут не достанешь... Чем я его две недели прокормлю?
– Я раньше вернусь... Через десять дней вернусь... Ты его покорми пшенкой или ядрицы в сельмаге возьми. Только ядрицу сначала в холодной воде замочи, ладно? И нормальной солью присаливай, а то он рыбацкую не переносит.
– Будет сделано, – ответил Мишаня. – Я тут с ним без вас всех птиц перестреляю.
Исаев ощипал уток, сварил кулеш, потом два часа поспал на стареньком надувном матраце возле озера, побрился, надел свой брезентовый походный пиджак и отправился на станцию – на прямую, через лес, до нее было десять километров. Мишаня предлагал подвезти, но Исаев отказался:
– Все равно самолет у меня только завтра утром, успею. Отдыхай, Мишаня. До встречи.
На станции народу было действительно полным-полно, билеты в кассе кончились, дежурный по вокзалу ни в какие объяснения входить не хотел: «Всем вам на базар только б и шлендать!» – и пришлось договариваться с проводницей, которая пустила Исаева за трешницу в переполненный бесплацкартный вагон с условием, что часть дороги он проедет в тамбуре, а если придут контролеры, то всю ответственность за безбилетный проезд возьмет на себя.
До дома Исаев добрался только в два ночи, разбитый, с головной болью. На столе в кабинете лежала записочка: «М. М., два дня, как ваш директор наказывал позвонить ему домой или в институт из-за неприятностей. Очень искал. Нюра».
Почерк у лифтерши, которая дважды в неделю приходила к Исаеву убираться, был детский, чуть заваленный вправо, иногда она путала мягкий знак с ятем, и Максима Максимовича всегда это очень веселило, и записочки ее он хранил.
«Какие неприятности? – подумал он. – Через три часа мне надо быть на аэродроме. Сейчас звонить поздно, а в пять утра – слишком рано. Пусть они подождут со своими неприятностями до моего возвращения».
Он принял ванну, потом погладил серый костюм, в котором всегда выступал на ученых советах, взял несколько галстуков, долго размышлял над тем, стоит ли брать плащ – в Берлине август и сентябрь самые жаркие месяцы; сложил в чемодан три рубашки, легкие брюки, лекарства и вызвал такси – он любил приезжать на вокзалы и на аэродромы загодя.
Пройдя таможенный досмотр и паспортный контроль, он оказался среди шумной толпы японских и американских туристов, которые летели через Западный Берлин в Мадрид («Странный маршрут – через Рим значительно быстрее»). Исаев вдруг усмехнулся, подумав о том, как поразительны смены человеческих состояний во времени: девять часов назад он стоял на зорьке, пять часов назад потел в тамбуре, сейчас толкается среди гомонливых американских старух с острыми локтями и фарфоровыми зубами, а еще через три часа он должен быть в западноберлинском институте социологии, чтобы оговорить график своих лекций и собеседований с коллегами по университету.
Это была его вторая поездка в западноберлинский институт социологии, и он, в общем-то, представлял себе программу. Он только не мог себе представить, что, когда самолет приземлится в Темпельгофе, и его встретят коллеги, и отвезут на завтрак, а потом поселят в респектабельном «Кайзере», и он получит у портье записочку от своего аспиранта из Болгарии Павла Кочева: «Профессор Максимыч, масса интересного материала, сегодня увижусь с сыном Дорнброка, может, задержусь на день-два, если хватит денег, позвоните на всякий случай ко мне в отель „Шеневальд“, мечтал бы вас повидать. Паша Кочев», и он позвонит Кочеву, и портье ответит ему, что «господин Кочев теперь не живет здесь, поскольку он запросил политическое убежище и переехал в другое место», – вот этого он себе представить не мог.
– Вы не скажете, как мне позвонить господину Кочеву по его новому адресу? – спросил Исаев.
– Нам неизвестен его новый адрес.
– Кто может знать?
– Вероятно, редактор «Курира» Ленц – он печатал интервью господина Кочева.
Исаев даже головой затряс – так все это было дико и неожиданно. Он нашел телефон «Курира» и позвонил Ленцу.
– Нам неизвестен его адрес, – ответил Лены. – Если вам очень нужен господин Кочев, обратитесь в полицию, они знают...
В полиции Исаеву сообщили, что делом болгарского интеллектуала Кочева занимался майор Гельтофф, однако никто из его сотрудников не знал адреса, по которому ныне проживает господин Кочев.
Исаев поехал в полицейское управление: майор Гельтофф, сказали ему, сейчас здесь в связи со срочным расследованием обстоятельств гибели Дорнброка-сына, но беседовать с майором Исаев не стал, потому что он увидел его, идущего по коридору, и сразу же отвернулся к стене, ибо узнал в нем своего «коллегу по работе в ставке рейхсфюрера» оберштурмбанфюрера СС Холтоффа, который по заданию шефа гестапо Мюллера проводил весной сорок пятого года операцию против него, Исаева, известного в то время Холтоффу как штандартенфюрер СС фон Штирлиц.
Исаев знал, что Шелленберг умер в пятьдесят четвертом; Айсман трудится в концерне Дорнброка. Единственный, кто исчез из поля зрения Исаева, был Холтофф.
Изменив голос, Исаев позвонил к майору из автомата.
– Право господина Кочева не открывать свой адрес, – отрезал майор, – он живет в демократической стране и пользуется гарантиями нашего законодательства. С кем я говорю?
– Со мной, – ответил Исаев и повесил трубку.
В тот же вечер Максим Максимович связался с профессором Штруббе, который отвечал за программу Исаева, и попросил внести коррективы для того, чтобы ближайшие три дня были у него совершенно свободными.
Назавтра Исаев посетил своего издателя, который третьим тиражом выпустил его монографию «Германия, апрель сорок пятого», и – впервые за все его поездки – не стал отказываться от предложенного гонорара. После этого он засел в библиотеке, пересмотрел гору литературы по математике и физике, сделал выписки из телефонных справочников Эссена, Киля и Гамбурга, связался по телефону с Мюнхеном и Франкфуртом и наконец нашел того, кого искал, – физика Рунге.
2
– Извините, что я к вам так поздно, доктор Рунге.
– Кто вы?
– Мое имя вам ничего не скажет, но дело у меня к вам крайне срочное.
Они стояли в дверях. Хозяин заслонил дверь и не приглашал гостя войти.
– Я сейчас занят. Очень сожалею...
– Минута у вас найдется?
– Минута – да. Только вряд ли «крайне срочное дело» можно решить за минуту.
– Это лицо вам знакомо? – спросил Исаев, показав Рунге маленькую фотографию.
– Очень знакомый молодой человек...
– Ему сейчас пятьдесят шесть.
– У меня плохая память на лица.
– Кто с вами работал в концлагере Фленсбург?
– Холтофф?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
– А возможен ли такой вариант: я выступаю с заявлением, в котором благодарю немецкую юриспруденцию и медицину, а после этого вы отказываете мне в выезде на родину?
– Неужели вы думаете...
– Да, господин Эйхман, я думаю именно так. И мне нужны гарантии.
– Я могу понять вас, – после некоторой паузы ответил Эйхман. – Хорошо. Кого бы вы хотели иметь гарантом?
– Кого-либо из представителей наших фирм.
– Это будут американцы? Нет, такой вариант нас не устроит. Может быть, мы остановимся на ком-то из ваших немецких контрагентов?
– Пожалуйста.
– Кого бы вы хотели предложить?
– Доктор Шахт.
– Это невозможно. Доктор Ялмар Шахт – член имперского кабинета министров.
– Доктор Абс? А может быть, Дорнброк?
– Позвольте мне посоветоваться с руководством. Могу вам сказать, что оба эти человека, хотя и являются финансистами – а вы знаете, что наша партия выступает против финансового капитала и крупной буржуазии, – ничем себя не скомпрометировали и занимают нейтральную позицию. Естественно, мне придется переговорить с ними – согласятся ли они выступить вашими гарантами. Впрочем, нам нужен один гарант. Так кто же из них? Абс? Или Дорнброк?
– Хорошо, – пожевав беззубым ртом, ответил Дигон. – Давайте остановимся на Дорнброке.
...Дорнброк пожал худую руку Дигона и прошептал:
– Боже мой, что с вами, Самуэль? Какой ужас, бедный вы мой... Эйхман рассказал мне, что вас изуродовали бандиты в камере во время случайного ареста... Есть еще какой-то Дигон, которого искали, а взяли по ошибке вас...
– И вы поверили этому, Фриц? – горько усмехнулся Самуэль. – Фриц, это все ложь! Меня избил их следователь в гестапо! А теперь они хотят, чтобы я обелил их. Наверное, Барри нажал на них через государственный департамент. И они хотят, чтобы я сказал, будто все это, – он показал иссохшими руками на свое изуродованное лицо, – дело рук бандитов... Не тех бандитов, которые допрашивают, а маленьких, несчастных, темных жуликов. Я сделаю такое заявление, чтобы вырваться из этого ада...
– А дома вы скажете всю правду про этих изуверов, я понимаю вас...
– Конечно! Об этом нельзя молчать. Мир содрогнется, если рассказать об этих зверствах. Достаточно посмотреть на мое лицо... Это страшнее слов...
Дорнброк сказал Эйхману, заехав к нему в имперское управление безопасности:
– Его нельзя выпускать. Отправьте его в лагерь... В такой, словом, откуда не очень скоро выходят. Но пусть он будет жив... Им можно торговать. Естественно, вся собственность Дигона переходит в распоряжение моей компании, но это должно быть сделано секретно. Ариизация предприятий Дигонов, и все. А куда пошли их капиталы – это наше дело.
– Это наше дело, – согласился с Эйхманом Гейдрих, – именно поэтому мы скажем, что все еврейские капиталы переданы народным правительством в народные предприятия оборонных заводов Дорнброка. Я не люблю лис и уважаю позицию. Или – или. В данном случае это будет полезно не только для Дорнброка, но и для всех остальных наших магнатов... Уж если с нами – то во всем и до конца. А это возможно лишь через клятву на крови.
– Да, но Дорнброк провел с ним работу и написал о намерении еврея выступить против нас в Америке...
– А это его долг! И незачем из этого нормального поступка делать сенсацию. Теперь мы над Дорнброком, а не он над нами.
Назавтра Дигон был переведен в Дахау – без имени и фамилии, как превентивный заключенный под № 674267.
Барри К. Дигон увидел на борту «Куин Элизабет» седого старика с обвислыми усами и белой длинной бородой. Ничего в этом старике не было от Самуэля, но он сразу же узнал в нем брата. Все в нем замерло, и он зарыдал.
Он продолжал рыдать и в машине, положив свою голову на худенькую, птичью грудь Самуэля, а тот тихонько гладил его голову и шептал:
– Ну, не надо, мальчик, не рви свое сердце, видишь, я вернулся, бог не оставил меня в беде...
Братья сидели в громадном «кадиллаке» и плакали, а кругом веселилась шумная толпа, праздновавшая победу, которую привезли из Европы ребята в зеленых куртках, и сквозь эту толпу было трудно ехать, шофер все время сигналил, то и дело оборачивался назад и с ужасом смотрел на живого мертвеца, который задумчиво гладил голову хозяина, крупнейшего банкира страны, человека, считавшегося одним из серьезнейших финансистов Америки.
Самуэль умер на следующий день. Он умер у себя в комнате, когда поднялся и подошел к окну и увидел маленький нью-йоркский садик, в котором ровными рядами были высажены розы и глицинии – точно такие же, как у нацистов, в Тюрингии, в тридцать восьмом году.
На похоронах, после панихиды в синагоге, тело Самуэля Дигона было перенесено в зал заседаний «Нэшнл банка». Здесь, выступая с кратким словом, Барри сказал:
– Вопреки традициям предков мы привезли Самуэля сюда, чтобы с ним могли попрощаться все те, кому дорога демократия, дарованная нашей стране мужеством ее сограждан и богом. Мы привезли Самуэля сюда, потому что традициями наших детей стали традиции Америки. Теперь, наученные бандой нацистов, мы станем непримиримы ко всем и всяческим проявлениям фашизма, где бы и в какой бы форме он ни возродился. Мы будем сражаться против фашизма как солдаты, с оружием в руках. Мы будем мстить не только за Самуэля – он лишь один из шести миллионов безвинно погубленных гитлеровцами евреев. Мы будем мстить за сотни тысяч погибших американцев и англичан, французов и поляков, русских и чехов. Прощение рождает прощение – гласит мудрость древних. Нет. Отмщение родит прощение или хотя бы даст нам возможность смотреть на немцев без содрогания и ненависти. Все те, кто был с Гитлером, все те, кто воевал под его знаменами, все те, кто привел его к власти и поддерживал его, должны быть наказаны. Мы не можем исповедовать доктрину душегубок, виселиц и пыток. Мы будем исповедовать закон. И этот закон воздаст каждому свое. Прости меня, брат, за то, что я не смог тебе ничем помочь! Спи спокойно, ты будешь отмщен!
ИСАЕВ
1
«А с ногами-то плохо дело, – подумал Максим Максимович, – и самое обидное заключается в том, что это в порядке вещей. Увы. Шестьдесят семь – это шестьдесят семь: без трех семьдесят. Возрастные границы – единственно непереходимые. Как лишение гражданства: туда можно, а обратно – тю-тю».
Он старался растирать ноги очень тихо, чтобы не разбудить Мишаню, всегдашнего своего спутника на охоте, механика их институтского гаража, но Томми, услыхав, что хозяин проснулся и трет ноги щеткой, поднялся, громко, с подвывом зевнул и вспрыгнул на сиденье. Он всегда спал у них в ногах – возле педалей «Волги». Но когда хозяин просыпался и начинал растирать щеткой ноги, Томми сразу же забирался на сиденье и ложился на Мишаню.
– Рано еще, – буркнул Миша, – ни свет ведь, ни заря, Максим Максимович... Не прилетели еще ваши куры...
– Сейчас мы уйдем, не сердись...
Но Миша уже не слышал его. Повернувшись на правый бок, он укрыл голову меховой курткой и сразу же начал посапывать – он засыпал мгновенно.
...Серая полоска над верхушками сосен была молочно-белой. Мир стал реальным и близким; Исаев увидел и валуны, которые торчали из тумана, и воду возле берега, которую, казалось, кипятили изнутри – такой пар дрожал над ней; увидел он и трех уток, которые плавали возле берега, то исчезая в тумане, то рельефно появляясь на темной, кипевшей воде.
Максим Максимович любил бить влет: когда сталкиваются точности двух скоростей – птицы и дроби, – в этом есть что-то от настоящего соревнования. Мишаня, правда, смеялся над Исаевым: и над его маскировочным халатом, и над винчестером с раструбом, и над особыми патронами, которые специально заряжал доктор Кирсанов, и над тем, как Исаев мазал по уткам с близкого расстояния. Сам Мишаня ко всей этой столь дорогой Исаеву охотничьей игре относился отрицательно: он сидел на зорьке в черном пиджаке, видный за версту, с курковой тулкой, патроны у него были отсыревшие; иногда он начинал петь песни, что приводило Исаева в ярость, но он боялся крикнуть, чтобы тот замолчал, потому что все время ждал появления уток – на вечерней зорьке они появляются из серых сумерек неожиданно и столь же неожиданно исчезают, охотнику остается лишь мгновение на выстрел. Однако, несмотря на все это, Мишаня на охоте был удачливее Исаева, и уток всегда приносил больше, и всегда вышучивал Максима Максимовича, когда они сидели по вечерам у костра и готовили себе кулеш.
Исаев решил поэтому взять этих трех уток, чтобы утереть рос Мише. Он выждал, пока утки сошлись, и выстрелил. Одна осталась лежать на воде бесформенной и жалкой, враз утратившей свою красоту, и то, что Исаев заметил это, помешало ему снять тех двух, которые свечой поднялись в серый туман. Одну он все-таки снял, но радости ему это не доставило.
– Чего, консервы будем открывать? – смешливо спросил Мишаня, хлопотавший у костра.
Исаев молча бросил двух уток к его ногам и сказал:
– Сегодня твоя очередь щипать, ты – пустой.
– Это почему же я пустой? – обиделся Мишаня и приоткрыл край брезента: там лежали три кряквы. – Они ко мне прямо сюда садятся. На болотце. Я их из машины бью.
Исаев снял сапоги и сказал:
– Издеваешься, да? Вода закипела?
– Дрова сырые, Максим Максимыч. Я уж их и бензином, и по-всякому... Критиковать вас буду – сухой бензин вы должны были купить, у вас в «Спорте» приятели работают...
– Не было сухого бензина, не ругайся. Туристский сезон...
– Вот из-за туристского сезона на поезд свой опоздаете... Народу на станции, наверное, тьма – пятница...
– Кто ж в пятницу едет в город?
– Колхозники – кто... Мы к ним, они – к нам, обмен опытом... – Мишаня засмеялся. – А вот для Томми вашего овсянки тут не достанешь... Чем я его две недели прокормлю?
– Я раньше вернусь... Через десять дней вернусь... Ты его покорми пшенкой или ядрицы в сельмаге возьми. Только ядрицу сначала в холодной воде замочи, ладно? И нормальной солью присаливай, а то он рыбацкую не переносит.
– Будет сделано, – ответил Мишаня. – Я тут с ним без вас всех птиц перестреляю.
Исаев ощипал уток, сварил кулеш, потом два часа поспал на стареньком надувном матраце возле озера, побрился, надел свой брезентовый походный пиджак и отправился на станцию – на прямую, через лес, до нее было десять километров. Мишаня предлагал подвезти, но Исаев отказался:
– Все равно самолет у меня только завтра утром, успею. Отдыхай, Мишаня. До встречи.
На станции народу было действительно полным-полно, билеты в кассе кончились, дежурный по вокзалу ни в какие объяснения входить не хотел: «Всем вам на базар только б и шлендать!» – и пришлось договариваться с проводницей, которая пустила Исаева за трешницу в переполненный бесплацкартный вагон с условием, что часть дороги он проедет в тамбуре, а если придут контролеры, то всю ответственность за безбилетный проезд возьмет на себя.
До дома Исаев добрался только в два ночи, разбитый, с головной болью. На столе в кабинете лежала записочка: «М. М., два дня, как ваш директор наказывал позвонить ему домой или в институт из-за неприятностей. Очень искал. Нюра».
Почерк у лифтерши, которая дважды в неделю приходила к Исаеву убираться, был детский, чуть заваленный вправо, иногда она путала мягкий знак с ятем, и Максима Максимовича всегда это очень веселило, и записочки ее он хранил.
«Какие неприятности? – подумал он. – Через три часа мне надо быть на аэродроме. Сейчас звонить поздно, а в пять утра – слишком рано. Пусть они подождут со своими неприятностями до моего возвращения».
Он принял ванну, потом погладил серый костюм, в котором всегда выступал на ученых советах, взял несколько галстуков, долго размышлял над тем, стоит ли брать плащ – в Берлине август и сентябрь самые жаркие месяцы; сложил в чемодан три рубашки, легкие брюки, лекарства и вызвал такси – он любил приезжать на вокзалы и на аэродромы загодя.
Пройдя таможенный досмотр и паспортный контроль, он оказался среди шумной толпы японских и американских туристов, которые летели через Западный Берлин в Мадрид («Странный маршрут – через Рим значительно быстрее»). Исаев вдруг усмехнулся, подумав о том, как поразительны смены человеческих состояний во времени: девять часов назад он стоял на зорьке, пять часов назад потел в тамбуре, сейчас толкается среди гомонливых американских старух с острыми локтями и фарфоровыми зубами, а еще через три часа он должен быть в западноберлинском институте социологии, чтобы оговорить график своих лекций и собеседований с коллегами по университету.
Это была его вторая поездка в западноберлинский институт социологии, и он, в общем-то, представлял себе программу. Он только не мог себе представить, что, когда самолет приземлится в Темпельгофе, и его встретят коллеги, и отвезут на завтрак, а потом поселят в респектабельном «Кайзере», и он получит у портье записочку от своего аспиранта из Болгарии Павла Кочева: «Профессор Максимыч, масса интересного материала, сегодня увижусь с сыном Дорнброка, может, задержусь на день-два, если хватит денег, позвоните на всякий случай ко мне в отель „Шеневальд“, мечтал бы вас повидать. Паша Кочев», и он позвонит Кочеву, и портье ответит ему, что «господин Кочев теперь не живет здесь, поскольку он запросил политическое убежище и переехал в другое место», – вот этого он себе представить не мог.
– Вы не скажете, как мне позвонить господину Кочеву по его новому адресу? – спросил Исаев.
– Нам неизвестен его новый адрес.
– Кто может знать?
– Вероятно, редактор «Курира» Ленц – он печатал интервью господина Кочева.
Исаев даже головой затряс – так все это было дико и неожиданно. Он нашел телефон «Курира» и позвонил Ленцу.
– Нам неизвестен его адрес, – ответил Лены. – Если вам очень нужен господин Кочев, обратитесь в полицию, они знают...
В полиции Исаеву сообщили, что делом болгарского интеллектуала Кочева занимался майор Гельтофф, однако никто из его сотрудников не знал адреса, по которому ныне проживает господин Кочев.
Исаев поехал в полицейское управление: майор Гельтофф, сказали ему, сейчас здесь в связи со срочным расследованием обстоятельств гибели Дорнброка-сына, но беседовать с майором Исаев не стал, потому что он увидел его, идущего по коридору, и сразу же отвернулся к стене, ибо узнал в нем своего «коллегу по работе в ставке рейхсфюрера» оберштурмбанфюрера СС Холтоффа, который по заданию шефа гестапо Мюллера проводил весной сорок пятого года операцию против него, Исаева, известного в то время Холтоффу как штандартенфюрер СС фон Штирлиц.
Исаев знал, что Шелленберг умер в пятьдесят четвертом; Айсман трудится в концерне Дорнброка. Единственный, кто исчез из поля зрения Исаева, был Холтофф.
Изменив голос, Исаев позвонил к майору из автомата.
– Право господина Кочева не открывать свой адрес, – отрезал майор, – он живет в демократической стране и пользуется гарантиями нашего законодательства. С кем я говорю?
– Со мной, – ответил Исаев и повесил трубку.
В тот же вечер Максим Максимович связался с профессором Штруббе, который отвечал за программу Исаева, и попросил внести коррективы для того, чтобы ближайшие три дня были у него совершенно свободными.
Назавтра Исаев посетил своего издателя, который третьим тиражом выпустил его монографию «Германия, апрель сорок пятого», и – впервые за все его поездки – не стал отказываться от предложенного гонорара. После этого он засел в библиотеке, пересмотрел гору литературы по математике и физике, сделал выписки из телефонных справочников Эссена, Киля и Гамбурга, связался по телефону с Мюнхеном и Франкфуртом и наконец нашел того, кого искал, – физика Рунге.
2
– Извините, что я к вам так поздно, доктор Рунге.
– Кто вы?
– Мое имя вам ничего не скажет, но дело у меня к вам крайне срочное.
Они стояли в дверях. Хозяин заслонил дверь и не приглашал гостя войти.
– Я сейчас занят. Очень сожалею...
– Минута у вас найдется?
– Минута – да. Только вряд ли «крайне срочное дело» можно решить за минуту.
– Это лицо вам знакомо? – спросил Исаев, показав Рунге маленькую фотографию.
– Очень знакомый молодой человек...
– Ему сейчас пятьдесят шесть.
– У меня плохая память на лица.
– Кто с вами работал в концлагере Фленсбург?
– Холтофф?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39