– Ну и что? – удивился Дорнброк и вошел в воду. – Когда нищие хотят иметь свою бомбу, они погибают: государственное тщеславие еще никого не приводило к победе.
– В достаточной ли мере вы учли фанатизм Мао?
– Я с этого начинал свои умопостроения, Барри... Какая теплая вода, – он окунулся, – у нас море так не прогревается даже в августе.
– Это океан...
– Устроим заплыв?
– С удовольствием. Вы как плаваете?
– Как топор. Но все-таки как тот топор, который научили брассу.
И они поплыли. Сначала Барри обошел Дорнброка: он любил кроль и для своих шестидесяти двух лет отменно держал стометровую дистанцию. Дорнброк плыл брассом. «И плывет-то, как немец, – подумал Дигон, оглянувшись, – обстоятельно, словно работает». Раза два Барри отдыхал на спине, а Дорнброк все плыл и плыл, отфыркиваясь, делая глубокий захват воздуха, снова отфыркиваясь, как машина.
«Он меня утопит, – вдруг подумал Дигон, – я устал, а он идет словно заведенный».
– Тут акулы, – сказал Дигон, – пожалуй, стоит повернуть. Они подходят на триста метров, а мы уже отмахали четыреста.
Дорнброк на мгновение повернулся на спину и ответил:
– Они обломают зубы о мои кости.
Дигон проплыл еще метров пятьдесят и крикнул:
– Фриц, пожалуй, я погреюсь на солнце, а вы резвитесь. Если акула начнет играть с вами – крикните, я постараюсь вызвать вертолет, чтобы найти ваши останки.
– Спасибо, – ответил Дорнброк, не оборачиваясь, и поплыл дальше.
Вечером они ужинали впятером: Дигон, его жена Люба и дочь Суламифь. Дорнброк взял с собой в поездку сына. Суламифь и Ганс сидели рядом. Они были разные, и в этой своей разности они смотрелись вместе так красиво, будто это было не вправду, а так, как печатает «Лайф» на рекламных вклейках: «Посетите Гавайи». Высокий, белокурый, голубоглазый Ганс и маленькая, с черными глазами, темноволосая Суламифь.
Дорнброк заметил, как Ганс два раза уронил вилку, засмотревшись на Суламифь. В тот вечер Ганс был в ударе: он великолепно сыграл Шуберта, потом показывал Суламифи карточные фокусы, а потом они вдвоем уехали на яхте.
В Берлине через три месяца после возвращения из Америки секретарь положил на стол Дорнброка письмо, адресованное Гансу. «Любимый мой, – писала Суламифь, – это не в традициях нашего десятилетия – тосковать, но я тоскую, как последняя дуреха, и совсем не могу без тебя. Мои родители никогда не позволят мне выйти за тебя замуж, потому что ты не нашего вероисповедания, но я готова прилететь в Европу и стать твоей женой, и пусть они проклянут меня. Это ненадолго. Если ты хочешь этого – пришли телеграмму на мой „Постбокс“ в университет. Я работала летом продавщицей в универмаге, в отделе мужских сорочек, я заработала денег на билет в Европу. Папа говорит, что мне необходимо трудовое воспитание. Я научилась определять размер шеи покупателя без сантиметра. У тебя размер шеи пятнадцать с половиной – и попробуй сказать, что я не права. Твоя Сула».
Дорнброк долго думал над этим письмом. «В конце концов они ее простят, это верно, – рассуждал он, – и Ганс унаследует состояние Дигонов. Хотя там есть еще два сына. Ничего, ее доля – миллионов двести, это не так уж плохо. Это совсем неплохо».
Но вдруг с фотографической, беспощадной точностью он вспомнил ее курчавые завитушки у висков, длинные миндалевидные глаза, нос с типичной, хотя и очень красивой, горбинкой – и острое забытое чувство омерзения охватило его.
Дорнброк взял письмо Суламифи и пошел через анфиладу комнат: в его замке было семьдесят комнат – по числу лет, прожитых им на земле, – к сыну. В комнате Ганса не оказалось, но его костюм валялся на стуле, и Дорнброк понял, что сын сейчас в гимнастическом зале.
– Ганс, – сказал старик, спустившись на первый этаж, – извини, что я оторвал тебя. У меня к тебе разговор.
– Сейчас, папа.
Ганс накинул халат, подошел к отцу и поцеловал его в щеку; они были одного роста и очень похожи.
– Сядь, сынок, Я закурю, ты позволишь мне закурить в твоем храме здоровья?
– Категорически возражаю. Ты обещал мне не курить...
– Это будет предпоследняя сигарета или же первая в серии тех, которые мне предстоит докурить... Все зависит от нашего разговора... Я пришел извиниться перед тобой. Идиот Галес подсунул мне письмо, адресованное тебе. Я прочел его чисто автоматически. Извини меня... Вот оно...
По тому, как вспыхнул Ганс, старик понял, что все это серьезно.
– Прочти, сынок. Прочти при мне и скажи, что ты намерен делать.
Ганс прочитал письмо, и лицо его сделалось счастливым, а от этого он стал совсем юным – никак не дашь двадцати двух...
– Я пошлю ей телеграмму. Я ее люблю...
Дорнброк докурил сигарету и, затушив окурок о подошву старого, подбитого третьей подошвой башмака, сунул его в спичечный коробок...
– Сынок, ты помнишь время, когда я сидел в тюрьме, а тебя били за то, что ты сын нациста?.. Ты помнишь, как тебя били? Собиралось человек десять – разве один на один смог бы кто-нибудь из них справиться с тобой? – и били, нападая со спины.
– Помню. Как сквозь папиросную бумагу... Будто этого вообще и не было.
– А я этого не забуду никогда. Ты помнишь, как меня унижали в тюрьме, сынок?
– Вот этого я никогда не забуду.
– Кто бил тебя? Кто унижал меня? Кто посадил меня в тюрьму? Кто требовал для меня в Нюрнберге пожизненной каторги, сынок?
– Как это кто? Люди...
Дорнброк отрицательно покачал головой:
– Нет. Не люди. Это были евреи, которые хотели уничтожить нас...
– Я не смею навязывать тебе своих убеждений, папа, но мне кажется, что это все пережитки... Ты сам помогаешь Израилю...
– Это дело другого рода. Я буду им помогать до тех пор, пока нам это выгодно.
– Но Дигон? Вы же...
Дорнброк положил на колено сына свою левую руку: суставы указательного пальца и мизинца были переломаны и срослись криво, и поэтому кисть отца всегда вызывала в Гансе острую жалость.
– Это мне переломал каблуками Дигон... В тюрьме... Когда я не мог защищаться...
Лицо Ганса свело судорогой, он накрыл кисть отца своей ладонью и тихо сказал:
– Ты никогда мне не говорил этого... Но ведь она дочь... Разве дочь виновата в преступлении отца?
Дорнброк отрицательно покачал головой.
– Нет, – ответил он. – Она ни в чем не виновата...
– Но...
– Послушай, сынок, я знаю твою доброту, ты унаследовал ее от матери, и это хорошо – человек должен быть добрым. Но я знаю твою твердость, это ты взял у меня. Я не боюсь, что, став мужем Суламифи, ты будешь рассказывать ей о нашем с тобой деле, а тебе пора начинать работать со мной – кроме тебя, у меня нет никого... Когда за секреты дела боятся руководители, это свидетельствует об их слабости или уязвимости в отправном звене. Нам с тобой ни того, ни другого бояться не приходится... Она прелестна, и я понимаю тебя, но она дочь своего племени, а ты сын своего народа. Не делай ее несчастной, Ганс... И не доставляй мне горя – если, конечно, ты в силах выполнить эту мою просьбу. Мальчик, я тоже не люблю громких слов, но разве тебе не больно читать о том, как оккупанты из Америки насилуют немецких девушек? Разве не горько тебе видеть их танковые маневры на нашей земле? Разве ты не чувствуешь ответственности перед нацией, ты, сын Дорнброка?
Он поднялся и, сгорбившись, медленно пошел к стеклянной двери. Он ждал, что Ганс окликнет его. Но сын молчал. Тогда он обернулся и сказал:
– Сынок, я не переживу этого... Дигон решит, что мы таким коварным образом хотим получить долю Суламифи... Пощади меня, сынок... И не ломай жизнь этой девушке... Она девушка? Что же ты молчишь, Ганс? Не надо так молчать, мальчик... Если мне скажут, что ради твоей жизни нужна моя, я буду счастлив отдать мою глупую жизнь... Разве ты не убежден в этом?
– А разве ты не убежден в том, что я отдам свою жизнь за тебя, папа? – глухо сказал Ганс. – Разве ты не убежден в этом?
...Домой в тот день Ганс не вернулся. Он провел ночь у какой-то рыжей старой проститутки возле вокзала, а наутро отправил телеграмму в Нью-Йорк. Телеграмма была короткой:
«Спасибо тебе за все, Сула. Не прилетай.
Ганс ».
«Статс-секретарю министерства экономики
Отто фон Нолмару
Мой дорогой Отто!
До меня дошли слухи, что ты отправляешь на этих днях группу инженеров в Гонконг, Токио, Пекин, Тайбэй, Манилу. Верно ли это? Если верно, то могу лишь поздравить тебя, а заодно и себя, твоего старого друга, – это разумный шаг во всех отношениях. Зная твою занятость на новом посту, мы не приглашали тебя на последние заседания наблюдательного совета (я надеюсь, ты по-прежнему не считаешь себя обремененным этой должностью?), а там у нас шла речь о серьезных интересах концерна на Востоке.
Не счел ли бы ты возможным включить двух представителей от нас в состав этой делегации? Думаю, ты поддержишь это мое предложение. В случае, если делегация составлена из работников министерства, то тебе не трудно будет принять на службу, хотя бы временно, тех людей, которых мы подберем для этой миссии.
С лучшими пожеланиями
Фридрих Ф. Дорнброк
председатель наблюдательного совета.
12/VI 1966 г. ».
«Начальнику федеральной разведывательной
службы министраль-директору Гелену
Дорогой генерал!
Министерство экономики предложило мне отправить двух экспертов на Восток в составе широкой и представительной делегации. О. фон Нолмар из министерства экономики примет наши кандидатуры. Одного человека я уже рекомендовал: это Г. Айсман. Вполне вероятно, что Вам приходилось встречаться с ним по работе, это надежный человек, обладающий широким диапазоном знаний; хотел бы просить Вас – в неофициальном порядке – выделить знающего специалиста по Востоку, который бы работал во время этой поездки с Айсманом. Думаю, что такой «альянс» принесет нам равную пользу.
До сих пор сожалею, что в прошлую среду Вы не смогли быть у меня на дне рождения Ганса. Он по-прежнему относится к Вам и Вашей благородной работе с восхищением. Как, впрочем, и я.
С наилучшими пожеланиями
Ваш Фридрих Ф. Дорнброк,
председатель наблюдательного совета.
14.6.1966 г. ».
2
Айсман вытер пот со лба. Рубашка прилипла к телу, и трусы тоже были совершенно мокрые.
«Бауэр здесь был в самые холода, – подумал он, – иначе бы он не говорил, что здесь сносная жара. А при моей мнительности все время кажется, что промокли брюки и на них сзади выступило черное пятно. Слава богу, никто не знает о моей мнительности, на этом меня можно было бы сто раз поймать – так я боюсь показаться смешным. Если бы мне так же научиться скрывать свой страх перед полетами, тогда я мог бы считать себя лучшим лицедеем в Германии».
– Скоро? – спросил Айсман. – Если мы еще десять минут просидим в этой раскаленной машине, я сойду с ума.
Представитель концерна по торговле с Азией Роберт Аусбург, глядя на мелькавшие мимо окон каучуковые плантации, ответил:
– Я дрался у Роммеля, там было почище.
– А я бывал на севере Норвегии, – озлился Айсман, – там льды. Что это за манера – козырять привычками? Вы знали, что мы прилетим, и могли бы купить для нас машину с кондиционером.
– Об этом мне ничего не было известно. Я получил телеграмму, в которой говорилось, что вы прилетаете. Откуда мне знать, что вы не переносите жары? Там ничего не было о машине...
Айсман переглянулся со своим помощником Вальтером, которого ему выделил Гелен, и, пожав плечами, чуть тронул пальцем висок.
«Какой-то сумасшедший, – подумал он. – Или совершенно развратился вдали от родины. Еще бы: постоянное влияние англичан. Одни здешние фильмы чего стоят – сплошная порнография и безответственная болтовня».
– У тебя все готово? – спросил Айсман.
– Что именно? – по-прежнему не оборачиваясь, спросил Роберт.
– Я не вас. Вальтер, ты готов?
– Да, – ответил Вальтер и положил обе руки на плоский черный чемодан, лежавший у него на коленях. Он страдал от жары особенно тяжело, потому что вынужден был сидеть в пиджаке – под мышкой у него висел парабеллум. Сначала он попробовал затолкать его в задний карман брюк, но Айсман долго смеялся, посмотрев на Вальтера сзади: «Ты сошел с ума, он у тебя пропечатан сзади, как приговор суда».
В чемоданчике, помимо диктофона, вмонтированного в ручку, было два шприца, несколько ампул с рибандотолуолом, лишающим человека воли на двадцать минут, и папка с фотокопиями ряда документов, полученных в свое время Дорнброком от Гиммлера – в ту ночь, когда рейхсфюрер готовился уйти в Азию и просматривал архивы своей восточной агентуры.
– Вот тот храм, – сказал Роберт, кивнув головой на странное сооружение из стекла, дерева и бетона. – Вы это хотели? Адвентисты седьмого дня?
– Смешная архитектура, – сказал Вальтер. – Как универсальный магазин в Австралии.
– Можно подумать, что ты был в Австралии, – сказал Айсман. – Болтун несчастный...
– Я видел фото...
– Ах, ты еще веришь фото? – удивился Айсман и попросил Роберта: – Скажите этой макаке, чтобы он приехал за нами через два часа.
– Он понимает по-немецки, – сказал Роберт, кивнув головой на шофера. – Он со мной работает восемь лет.
Шофер обернулся – его лицо сияло улыбкой, а узкие щелочки черных глаз были колючими.
– Ничего, – сказал он. – Белые ведь верят в то, что их прародителями были обезьяны. Так что мне это даже приятно, я себя чувствую вашим папой...
Когда машина отъехала, Айсман сказал Вальтеру:
– Какой болван... Идиот несчастный... Не мог предупредить, что эта обезьяна знает наш язык...
– Говорят, у него мать полька.
– У кого? У этого желтого?!
– Да нет! У Аусбурга.
– Ничего. Пусть работает. Плевать. Пока пусть работает. Он тут крепко вжился. А верно, что его мать полька?
– Я слышал...
– То-то я сразу почувствовал к нему неприязнь... Ладно... Сейчас нам важен здешний макака... Он важнее всего для нас... Ты готов?
– Готов, черт возьми.
– А что ты такой раздражительный?
– Надень мой пиджак – станешь раздражительным.
Айсман достал платок и снова вытер лицо и шею.
– Ничего, – сказал он, – если все пройдет так, как мы задумали, вернемся в отель и влезем до ночи в холодную ванну.
Вальтер толкнул ногой дверь храма. Она, казалось ему, с трудом должна была открыться, потому что была массивной, диссонировавшей со всем зданием, но открылась легко (была на пневматике), поэтому Вальтер чуть не упал – руками вперед. Он по инерции пробежал несколько шагов и остановился в пустом прохладном полутемном зале. Темно здесь было оттого, что вокруг храма росли пальмы и кустарники, преграждавшие путь солнечным лучам.
Айсман сказал:
– Плохая примета – спотыкаться. А зальчик ничего себе... Тут бы столы для пинг-понга поставить, а не скамейки. Дурачат несчастных макак этакой красотой.
– Никого нет.
– А вон дверь. Узнаем его домашний адрес. Хотя раньше все они жили возле своих кирх. Как в автомобильном сервисе: родился кто или помер, а он тут как тут. Ненавижу церковных крыс, терпеть не могу.
Он постучал в дверь, которая была врезана в сплошную панель стены – за кафедрой и электророялем.
– Да, – ответил молодой голос по-английски. – Войдите.
В маленьком кабинете – стол и два стула – сидел паренек в строгом синем костюме. Увидев европейцев, он поднялся и сказал:
– Прошу вас, джентльмены...
– По-немецки, – сказал Айсман, – говорите по-немецки. Мы не понимаем вас.
Парень соболезнующе развел руками.
– Чжу Ши, – сказал Айсман. – Отец Чжу Ши? Где он?
– Чжу Ши? Настоятель? – парень снял телефонную трубку и набрал номер. – Отец Чжу Ши сейчас дома.
Он принял их в садике. Его дом был окружен со всех сторон пальмами, а в садике был бассейн с голубой водой.
– Я слушаю вас, господа.
Айсман, выдержав паузу, сказал слова пароля – старого, еще времен Гитлера:
– Никогда не думал, что путь из Европы в Азию так утомителен.
– Да, – ответил Чжу Ши, – резкая перемена температуры сказывается на организме.
Айсман и Вальтер переглянулись. Старик говорил совсем не то, что должен был сказать. Его отзыв был: «Зато азиатское гостеприимство поможет вам быстро прийти в себя».
– Нет, – сказал Айсман. – Я говорю, никогда не думал, что путь из Европы в Азию так утомителен.
– Садитесь, прошу вас.
– Вы должны ответить...
Чжу Ши перебил Айсмана:
– Я отвечаю так, как мне представляется нужным отвечать. Азиатское гостеприимство выражается в том, где принимают гостя: на палящем солнце или в тени, возле воды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39