«А есть ли такие подруги?» – спросил я тогда Паоло. «Наверное, есть. А если и нет, тогда надо выдумать. Вольтер ведь советовал выдумать бога». – «Так, может быть, мне попробовать заново придумать себе Нору?» – подумал я, но говорить этого Паоло не стал, потому что я знал, как он мне ответит. Он бы знаешь как мне ответил? Он бы ответил мне примерно так: «Вы прожили вместе десять лет. Она знала тебя, когда ты был никем, она знала тебя, когда ты побеждал, проигрывал, блевал от ярости, болел от счастья и обделывался от страха. Ты же не можешь лишить ее памяти? Она просто человек, прекрасный человек, а ты недочеловек или сверхчеловек – это как тебе угодно, потому что она живет в мире реальном, а ты живешь в хрупком мире, созданном тобой самим. Ты ведь просил ее посмотреть „Восемь с половиной“, и она сказала тебе, что это гадость, разве нет? А кто сможет гениальнее Феллини выразить художника? Никто. Это ведь точно». Я не зря ничего не сказал Паоло, я очень хотел попробовать придумать тебя заново. И я поехал в Ганновер продолжать работу. Знаешь, это необходимо для меня – скрыться, запереться в отеле, сидеть по десять часов за столом, и писать какое-нибудь слово на полях, и рисовать морды, а потом начать валять свою муру. И если пойдет, если много страниц будет возле машинки, и я не буду сходить с ума, что и на этот раз окажусь банкротом, и если работа будет идти каждый день, то я двину в какой-нибудь кабак, где будет очень шумно, и мне будет хорошо, когда я буду сидеть за столиком с бандитами, маклерами, кокаинистами, проститутками, и я буду счастлив, потому что там, дома, меня ждет самая прекрасная женщина, которую я знал, и что она молит бога за мою работу и меня... А я получал твои гадкие телеграммы...
Сейчас, анализируя наше прошлое, я думаю: а может быть, мои враги – как выяснилось, их у меня немало, и это люди серьезные – подбрасывали тебе что-то против меня, зная, что художника легче всего уничтожить руками самых близких? Никто не переживает предательство так глубоко, как художник, – не я это открыл, так что не будем спорить. Впрочем, художник ли я? Не знаю. Но предательство самых близких я переживаю, как художник. Прости меня. Или ты больна ревностью? Есть, оказывается, такая болезнь, разновидность паранойи.
Так вот, о нашем «деле»... У меня пошла работа. Неплохо пошла. А тут твои телеграммы. Телеграммы барыни, которой нечего делать в этом мире, кроме как устраивать сцены. (Бедный Скотт Фитцджеральд! Помнишь, как Хэм описал его трагедию? Он первым написал о том, что сцены жены приводят мужа, который ее любит, к импотенции. Это старик написал здорово, ты это просмотри еще раз в «Празднике, который всегда с тобой».)
Словом, я пошел в бар – напиться. Знаешь, когда чувствуешь себя одиноким и обворованным, надо обязательно напиться, чтобы завтра продолжать работу. Тогда будет стыдно своей слабости: «Ну ладно, ну шлет гадкие телеграммы, а ты что же? Оказался слабее вздорной бабы? Черт с ней, пусть шлет свои телеграммы».
Лучше бы сменить, конечно, отель, чтобы не читать эту твою гадость. И вот в том баре я встретился с ней. Наверное, ты со своими вздыхателями говорила так же, как она со мной. Она тоже умна – вроде тебя, но на поверку оказалась такой же глупой, как и ты. И еще подлой. Хотя глупость страшнее подлости. Так вот, она говорила, и я говорил, я молчал, и она молчала, и пили мы на равных, и была она в отличие от потаскушек, с которыми я встречался после твоих сцен, – это была моя месть тебе, только месть, – была она чем-то похожа на тебя, но только она не ревновала меня и не посылала мне телеграммы. Теперь-то я понял: она просто не имела на это права. Знаешь, лучшая форма любви – это когда на нее не имеешь права. (Боже мой, как приятно сидеть в тюрьме и не думать о завтрашней съемке и о том, что надо договариваться с герром Сабо о прокате картины в Англии, и не надо выслушивать истерики продюсера о перерасходе денег, и не надо думать о том, что ты просила сменить дом на район Миттльзее – там сухо, а ты не переносишь сырости.)
Закон... Что такое закон? Это когда человек знает, что, преступив его, в любой сфере деятельности (деятельности, повторяю я, а не разговора, помысла, бравады, игры), он делается правонарушителем и его карают в меру строгости, которая предписана той или иной статьей кодекса. Помнишь, как-то ты сказала мне «скотина»? (Хотя это было так часто, что ты могла забыть.) «Скотина» – это оскорбление словом. За это ты могла быть оштрафована, и тебе пришлось бы попросить у меня денег, чтобы уплатить в казну государства штраф за нарушение закона. Ты пригласила бы адвоката, и тот стал бы доказывать, что я был тебе неверен, а поэтому ты и назвала меня скотиной. Но мой адвокат доказал бы, что я не изменял тебе, а даже если бы и был уличен тобой в измене, ты могла бы – в соответствии с буквой закона – развестись со мной. Развестись – это по закону, лишь оскорбление беззаконно. Ты не хотела развода. Ладно. Тогда возникает вопрос о гарантиях. Где гарантия, что ты снова не будешь ревновать меня попусту и устраивать сцены? Я лгал себе все время – не было таких гарантий. Ты мстила мне за что-то такое, чего в тебе не было, но было во мне. (Чего же в тебе не было, а было во мне? Ну конечно же во мне не было породы, я был суетлив, блудлив, нечестен, болтлив... А что? Все верно. Я не спорю.) Значит, нас с тобой связывало помимо детей то, что называют в порядочных книгах о любви ночью? Значит, прелесть моя (ура, я в тюрьме, и ты со мной не поспоришь!), скотство, одно лишь скотство! Все! На сегодня хватит. Ложусь спать.
...Я перечитал то, что написал сегодня утром. Все не то, и все не так. Я люблю тебя, и ты любишь меня, и мы обречены. Только я обречен уйти первым. Не потому, что я лучше, а ты хуже, просто мужчина всегда впереди, и он принимает первым всю мерзость этого мира на себя.
Одно бесспорно: никогда еще мне не было так спокойно, как здесь. И это не сладостное чувство мести: я, мол, невиновен, а вы меня держите взаперти. Нет. Просто в тюрьме обретаешь свободу духа и отходишь от каторжной суеты каждодневности.
И еще я одно понял: я так устал, что мне даже не страшно за детей. Придется тебе вспомнить стенографию и машинопись. Продашь дом – это поможет вам продержаться первые два-три года. Но ты же всегда говорила, что лучше счастливая нищета, чем такая мука, как в нашем сытом доме.
И все-таки это письмо я отправляю. Только не отвечай мне, пожалуйста. Пусть дети напишут мне письма и что-нибудь нарисуют. Если можно, море, и пусть над морем летают птицы...»
5
– Господин Берг, мою газету интересует, каковы причины ареста Люса.
– Причины ареста Люса известны мне, и я не считаю возможным пока что говорить о них.
– Кроне. Из «Телеграфа». Вы уверены в виновности Люса?
– Ему предъявлено несколько обвинений.
– В каком именно обвинении вы были уверены настолько, что приняли решение арестовать Люса?
– Не в интересах следствия говорить сейчас слишком много... Одно могу сказать: я вижу много загадок в гибели Дорнброка, которая произошла на квартире Люса, – ответил Берг.
– Нам бы хотелось знать подробности, господин прокурор. Я представляю телевидение, и мне интересно, в каком направлении идет расследование вопроса о пленке, которая была передана Люсом редактору Ленцу.
– Я сам люблю подробности и собираю их по крупицам. И когда я наберу достаточно подробностей, я отвечу на ваш вопрос.
– Господин прокурор, – заметил корреспондент телевидения, – мы пришли на пресс-конференцию, а не на турнир остроумия. Наша работа – информация, и, пожалуйста, постарайтесь уважительно относиться к нашей профессии.
– Вы хотите конкретности? Извольте. Я ничего не могу сообщить вам нового по поводу пленки Люса, которую Ленц показывал по вашему каналу ТВ. Я изучаю и эту проблему.
– Нам стало известно, что вы заинтересовались делом болгарского интеллектуала, эмигрировавшего к нам. Удалось ли вам встретиться с господином Кочевым?
– Нет.
– Вы собираетесь добиться встречи с ним?
– Конечно.
– У вас есть какие-то предположения о дне встречи?
– У меня есть всякого рода предположения...
– Почему вы заинтересовались бегством господина Кочева? Почему вы ищете встречи с ним?
– У меня есть на это своя соображения.
– Как себя ведет Люс?
– Тюрьма – это не санаторий.
– В прессе промелькнуло сообщение, что Дорнброк погиб насильственной смертью. Как вы можете прокомментировать это сообщение?
– Спросите об этом автора сообщения. От нас подобного рода заявления не исходили.
– Вы работаете в контакте с политическим отделом полиции?
– Да, мы периодически консультируемся с майором Гельтоффом.
– Можете ли вы назвать какие-нибудь новые имена, попавшие в сферу вашего расследования?
– Это преждевременно.
– Когда вы намерены прекратить расследование и передать дело в суд?
– Очень скоро. Я надеюсь, что дело прояснится очень скоро.
– В какой мере сильны связи Люса с левыми, господин прокурор?
– Сейчас я изучаю связи Люса. Все его связи – с левыми и правыми, и особенно с теми, кто имел с ним контакты как с режиссером, когда он делал «Наци в белых рубашках». Больше мне нечего вам сказать, друзья. Я смогу увидеться с вами не ранее конца этой недели. В эти дни у меня будет много канцелярской волынки с оформлением дела...
Берг кивнул головой на кресло и предложил:
– Садитесь. Ваше имя Конрад Ульм?
– Да.
– Вы ассистент профессора социологии Пфейфера?
– Да.
– Покажите себя на этой фотографии, – попросил Берг, протягивая Ульму кадр, перепечатанный из кинопленки Ленца. – Вот эта машина, видите? Это вы?
– Да.
– А кто рядом?
– Это Граузнец, это Урсула, я забыл ее фамилию, это болгарин, который сбежал... Это... Вот этого я не знаю... Он не из наших...
– А машина чья?
– Моя.
– А кто вам предложил поездить по городу в тот день?
– Не помню. Мы же тогда вып...
– Выпили, выпили... Но это не моя компетенция. Пьянство за рулем карает полиция. Попробуйте вспомнить, кто предложил вам уехать с пляжа.
– По-моему, болгарин... Он хотел посмотреть город...
– О чем он говорил с вами?
– Я не знал, что он сбежит, иначе я бы внимательней прислушивался к его разговорам.
– Он был интересным собеседником?
– Урсуле так показалось. Я с ним что-то не очень разговорился. Он показался мне чересчур веселым. Эдаким бодрячком. А я не очень-то верю бодрячкам. Особенно оттуда, из-за стены.
– Давайте я попробую сформулировать очень важный вопрос, а вы мне ответьте на него со всей мерой серьезности... Через два дня после встречи с вами Кочев решил не возвращаться домой. Почувствовали ли вы в его разговорах, в манере поведения желание, намерение, проблеск намерения не возвращаться домой? Может быть, он спрашивал вас, как отсюда перебраться еще дальше на запад, интересовался трудоустройством, спрашивал о болгарских эмигрантах, о господах из НТС, которые дерутся с Кремлем?.. Вспомните, пожалуйста, все, что можете вспомнить.
– Он произвел на меня впечатление бодрячка, – повторил Ульм, – шутил: «Вы все – акулы империализма...» Говорил, что не смог бы здесь жить, потому что «чувствуешь себя завернутым в целлофан – полная некоммуникабельность».
– Он сказал вам, что не смог бы здесь жить?
– Да. Он так говорил.
– Значит, для вас было неожиданным сообщение о том, что Кочев решил не возвращаться на родину?
– Для меня это было полной неожиданностью.
– Садитесь вон за тот столик и запишите это. Я приобщу ваше показание к делу.
– Хорошо.
– И перечислите имена тех, кто был с вами в тот день.
– Хорошо.
– Если у вас возникнут какие-то новые соображения по поводу вашей встречи с Кочевым – тоже пишите.
– Собственно, ничего нового у меня не должно возникнуть. Я, правда, был несколько удивлен его немецким, он говорил как настоящий берлинец. А в остальном он трещал, словно диктор московского радио: «Да, у вас очевидная техническая революция, да, вы сделали гигантский рывок, нет, ваш рабочий класс не может быть пассивной силой, но ваши нацисты подняли голову, и, если вы будете просто митинговать – без программы и без организации, вас сомнут в самом близком будущем». Ну и еще что-то в этом роде.
– Вот вы все и запишите, пожалуйста. И последнее: вы не помните, он не уговаривался ни с кем из ваших приятелей о встрече?
– Я не слышал. Может быть, Граузнец знает? Или Урсула. Она любит экзотику. Она видела первого красного в своей жизни.
– Напишите мне ее адрес и телефон.
– У нее нет телефона, она живет в общежитии.
– Адрес?
– Нойерштадт, семь. По-моему, на третьем этаже. Ее там все знают.
6
Урсулу привезли через полчаса после того, как Ульм кончил свои показания.
– Девятнадцатого мы уговорились о встрече – это верно. Назавтра днем мы с ним увиделись, господин прокурор... Мы выпили кофе...
– Где вы увиделись?
– В «Момзене».
– В какое время?
– В пять часов.
– Кто платил за кофе?
– Я хотела уплатить за себя, но он сказал, что женщине у них запрещается платить за себя, и уплатил за нас обоих. А в чем дело? Что-нибудь случилось?
Берг сбросил очки на кончик носа и уставился на Урсулу с растерянным недоумением:
– Где вы были последнюю неделю?
– Дня два я сидела у себя... Готовилась к экзамену. А потом меня утащили на озеро. Мы там зверствуем в палатках. Рвем мясо руками и вообще веселимся.
– Ага... Ну понятно. Транзисторы-то хоть возите с собой?
– У нас диктофоны. С записанными пленками. Всегда знаешь, что за чем идет: после Элвиса Престли – Рэй Конифф, а потом «поп-мьюзик». А когда слушаешь транзистор, надо напрягаться, потому что обязательно будут какие-нибудь неприятности. Надоело... Пугают гибелью от бомбы, пугают гибелью от русских, пугают гибелью от таяния льдов и загрязнения атмосферы...
Берг рассмеялся.
«Прекрасное доброе животное... Тот, кто на ней женится, будет самым счастливым человеком, – подумал Берг. – Она отплатит за нежное чувство привязанностью на всю жизнь».
– Ну хорошо, – сказал он, – пошли дальше... Если хотите курить – курите. Я, в общем-то, всем запрещаю курить. У меня язва... Жую протертые котлетки и боюсь табачного дыма...
– Вы похожи на Спенсера Тресси, вам говорили?
– Говорили. Он приезжал ко мне, когда они снимали «Нюрнбергский процесс». Славный старик.
– И вы тоже очень славный.
– Что?!
– Я говорю, что вы тоже очень славный старик. Сейчас совершенно невозможно иметь дело со сверстниками. Их интересует только социология, Маркузе и Режис Дебрэ. Только ваше поколение умеет понимать женщину. Нет, я не психопатка, я просто всегда говорю то, что чувствую. Знаете, я очень смеялась, когда прочитала у Франса – «думающая женщина». Таких нет. Есть женщина чувствующая и нечувствующая...
– Пойди вас разбери, – неожиданно для самого себя сказал Берг и почувствовал, что краснеет.
– Прокурор, вы девственник?.. – спросила Урсула.
– Сколько вам лет, Урсула? – перебил ее Берг.
– Двадцать.
– Можно задать вам нескромный вопрос, не относящийся к нашей беседе?
– Я знаю, о чем вы хотите спросить. Да, да, в пятнадцать. Меня поторопили. Да и я не очень-то хотела стоять на месте. Я никого не виню. Я понимаю вас, вы правы. Мы обвиняем ваше поколение, но сами тоже хороши... Но ведь мы ничего не можем изменить: идеи – ваши, танки – ваши и бомбы – ваши. Нам остается только болтать и рвать мясо руками. А этот красный мне очень понравился. Он мужчина, настоящий мужчина...
– Вы были близки с ним?
– Я отвыкла от таких формулировок... Конечно... Если считать соседство за столиком, то мы были очень близки.
– Как же вы определили, что он настоящий мужчина?
– Не знаю. Почувствовала. Он не пускал дым ноздрями, не скорбел. Веселый парень, который знает дело и умеет отстаивать свою точку зрения. Словом, я бы хотела иметь его другом. Мой отец всегда говорил, что надо дружить с мальчиками. Он говорил, что они могут отлупить, но не предать... А что с ним? Он шпион? Вообще, он подходит к роли шпиона...
– Он исчез. Его ищут уже неделю. Говорят, что он решил остаться у нас. Он сказал якобы, что не хочет жить в условиях коммунистического террора...
– Что за ерунда! Он рассказывал мне про то, как они с друзьями уезжают осенью охотиться в тайгу под Софией...
– Разве под Софией есть тайга?
– Ну, значит, под Москвой. Откуда я знаю, что у них там есть. Но мне впервые было интересно слушать про красных, когда он говорил, как они там живут, разводят костры в тайге, как пьют молоко и какие рассказывают друг другу анекдоты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39