Криворотость вполне можно было отнести к дефектам печати, но на всякий
случай Шурик заметил, что на месте Люции Имантовны разыскивать такого
чудика он бы не стал.
- Не твое дело, - грубо сказал Роальд.
- Но ты сам посуди, - сказал Шурик. - Мужик в бегах несколько лет.
Люция ищет его непрерывно. Одних обьявлений сколько давала. "Мой лютик,
жду!" А лютика нет, как не было. Откуда ж ему сейчас появиться?
- Не твое дело, - грубо повторил Роальд. - Может, на снимке совсем
другой человек. Бывает. Все равно надо проверить. Люция нам платит
неплохие деньги. А ее бывший муж сам пописывал в газеты. Почему ему не
зайти в Домжур? Его, наверное, там знают. Я и сам не верю, что он в
городе, но...
Он посмотрел на Шурика и грубо добавил:
- Хочешь мяса, сделай зверя!
6. ДЛЯ КОГО ПИШЕТ ПИСАТЕЛЬ
На четвертый день прозаик П. и поэт К. пришли в себя. Проведя в
номере короткое закрытое партсобрание, они явились ко мне и не отказались
от бутылочки ледяного швепса. Что мы собираемся делать дальше? - утомленно
спросил прозаик и укоризненно постучал тростью в пол, будто призывая в
свидетели своего благорасположения кого-то из нижних соседей.
- Поедем к мадарскому коннику.
- Кто такой?
Я рассеял их подозрения.
Мадарский конник - это высеченный на гигантской известняковой стене
всадник. Видимо, коренного происхождения, не просто болгароязычный. В
левой руке коннник держит поводья, а правой бросает копье, пронзая льва -
символ всего чуждого, иностранного. За конником бежит собака. Не
какой-нибудь нынешний недобитый сардель-терьер, а настоящая славянская
боевая собака. Таких приравнивают к холодному оружию. Кто и когда создал
шедевр - неизвестно. Надписи, оставленные на стене ханами Тервелом,
Кормисошем и Омуртагом ясности в вопрос не вносят, ибо оставлены, понятно,
уже после создания барельефа. Мы непременно должны все это увидеть.
Прозаик П. согласно кивнул, но поэт К., на всякий случай, заметил:
- Но они, болгары, должны помнить...
День выдался столь душный, столь опаленный бессердечным южным
солнцем, что даже штурцы, так в Болгарии называют кузнечиков, орали
истерично и с передышками.
Бесконечная травянистая степь... Так и ждешь, вот-вот вдали появится
римская колонна...
Гигантская белая стена известняков на горизонте, вырастающая по мере
того, как ты к ней приближаешься... Адам, посещавший рай, видел кусочек
этого края...
Три автомобиля шумно рубили плотный душный воздух. Тучные мотыльки
разбивались о ветровое стекло. Боже, как прекрасен и древен мир, в котором
нам выпало жить! Если бы не битое стекло в канавах... Если бы не обрывки
пластиковых ппакетов... Если бы не мятые жестянки, поблескивающие на
обочинах...
Виктор Петрович Астафьев признался однажды: "Я эту экологию осознал,
когда на берегу не осетров, а дохлых ершей увидел. Уж если ерш не
выдерживает!.."
Мы тогда спускались на теплоходе по Оби. За несколько километров от
берега можно было видеть несомые течением пластиковые пакеты.
Вечность.
И духота.
Мы купались в быстрой, поразительно прозрачной, ничем еще не
загаженной, мерно и мирно журчащей, но вдруг упруго выкатывающейся из-за
берегового поворота реке Камчии. Прозаик П. вошел в воду по плечи, но все
равно был виден до пяток, так прозрачна была вода. Веселин Соколов шумно
бросился в воду с разбега, ему кланялась трава, густо облепившая горбатый
берег. И все-таки даже в этом раю я наткнулся ногой на осколок бутылки.
Кровь смешалась с водой.
- Ты терпи, - заботливо сказал Веселин. - Ты же знаешь, Камчия - река
Андрея Германова. Пусть Андрея уже нет, каждая река впадает в Стикс.
Теперь ты и Андрей - кровные братья.
Я кивнул.
Я всегда сомневался в том, что самый древний плач человека - плач по
женщине.
Да, конечно...
"Пиши о любви. Любовь - это единственная стоящая вещь. Повторяй без
конца - люблю. Расскажи им, Джексон, ради Бога, расскажи им о любви. Ни о
чем другом не говори. Рассказывай все время повесть о дюбви. Это
елинственное, о чем стоит рассказывать. Деньги - ничто, преступление -
ничто, и война - ничто. Все на свете - ничто, только и есть, что
любовь..."
Незабвенный Уильям Сароян.
И все же самый древний плач человека - по дружбе. Дружбы не хватает
всегда. Она есть, ты ее ищешь, все равно ее всегда не хватает.
И, слушая Веселина, глядя на огромные белые облака, как осадные башни
катящиеся по выгоревшему шуменскому небу, уже предчувствуя дождь, так
хорошо зашуршавший бы в сухих травах над Камчией, я плакал по людям,
которых считал своими друзьями, которых мне посчастливилось знать, или
которые когда-то просто помогли мне стать самим собой.
Таким ли я стал, какими они хотели меня видеть?
Не знаю.
Глядя на огромные облака, на выгоревшее небо, на прозрачную быструю
реку Камчию, поросшую по берегам травой, я плакал об Андрее Германове,
которого давно нет с нами. Поглаживая рукой сухую траву, я видел, как
академик Дмитрий Иванович Щербаков в своем домашнем кабинете на Малой
Якиманке подписывает мне "Затерянный мир", потому что, черт побери,
палеонтологию можно изучать не только по Давиташвили и Рўмеру. Я видел
Ивана Антоновича Ефремова, он рассказывал анекдот, но для меня это звучало
президентской речью. И видел академика Ивана Ивановича Шмальгаузена,
который, похоже, искренне считал, что в свои шестнадцать лет я вполне могу
разобраться в "Основах сравнительной анатомии". И видел пухлые пальцы Анны
Андреевны Ахматовой с вьевшимися в них кольцами - она заплакала, услышав
меня. В том, как мы начинали, она почувствовала нечто ей хорошо и угрюмо
знакомое. И видел знаменитого энтомолога Николая Николаевича
Плавильщикова, первым обьяснившего мне, что литература - это вовсе не
обязательно то, что мы читаем. И видел Леонида Дмитриевича Платова -
последнего Дон-Кихота нашей фантастики. И видел грека Аргириса
Митропулоса, бежавшего в Болгарию от черных полковников... И Юру Ярового,
сгоревшего в машине... И Яна Чопика-Лежаковского, разбившегося в машине...
И все они умерли, умерли.
И я давно пишу не для них.
Для кого вообще пишет писатель?
Тополь над Камчией весь порос странными узловатыми шишками, кора
стоявшего рядом дуба лупилась. Вода стремительно выбегала из-за поворота,
будто торопясь посмотреть на нас, она стремительно завивала петли струй и
водоворотов. Неутомимый язычник Веселин Соколов пел и плясал на
травянистом берегу.
Невероятное выжженное небо.
Ближе к зениту оно отливало перекаленной сталью.
Это небо видело римлян и даков, оно видело когорты Александа
Македонского, и много еще чего. Об этом и пел Веселин - язычник. Будь
костер, Веселин, наверное, прошелся бы босиком по углям.
А, ерунда!..
Будь у Веселина возможность, он просто обхватил бы мощными языческими
руками древо эволюции и без стеснения обтряс бы с него все груши, как это
уже не раз проделывал Тот, Кто Всегда Над Нами.
7. МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ
Конечно, Шурик (я имею в виду частного сыщика) вобрал в себя все
лучшие черты язычника Веселина Соколова. Жаль, сам Веселин об этом не
знает. А вот Люха наоборот - набрался от всех понемножку, часто отнюдь не
лучшего. Не случайно в Домжуре кто-то с восхищением отозвался о Люхе - вот
фрукт! вечно в депрессии.
Раз уж я упомянул Виктора Петровича Астафьева, вот одна из его
бесчисленных историй, рассказанных сентябрьскими вечерами 1972 года на
борту теплохода, спускавшегося вниз по Оби.
Несколько пригорюнясь, как это умеет делать только он, Виктор
Петрович рассказал о своей первой поездке за границу, причем в ГДР. До
этого Виктор Петрович никуда не ездил. Как он сам пояснил, стеснялся. Вот
приеду, говорил он, косясь на замерших слушателей, а там что-то говорить
надо. Или, еще хуже, спущусь в какой-нибудь ресторан, а за столиком сидит
немец. Ну, как я. Глаз косит, ключица выбита. И не дай Бог, на Днепре...
Тем не менее, Виктора Петровича уговорили. Руководителем писательской
группы назначили В.Ардаматского. Как только поезд пересек государственную
границу и миновал Бялу Подляску, В.Ардаматский превратился в классика
советской литературы и начал командовать: "Витька, за водкой! Витька, за
закусью!"
Короче, когда поезд пришел в Берлин, Ардаматского и Астафьева
поселили в разных отелях. С горя Виктор Петрович спустился со своего этажа
в бар, заказал стаканчик шнапса, сделал глоток, поднял огорченные глаза и
замер. Перед ним, прямо как в его собственных жалобах, сидел немец. Один
глаз у него косил, ключица была выбита и, вполне возможно, именно на
Днепре. Немец тоже глянул на Астафьева, как глядят в зеркало. Отражение
ему не понравилось. Чтобы чем-то занять себя, немец потянулся вилкой к
последней горошине, оставшейся в его тарелке из-под салата, подцепил ее и
понес ко рту.
Промасленная горошина упала.
Немец снова подцепил горошину, понес ее ко рту и снова не удержал на
вилке. Это почему-то несколько успокоило, даже обрадовало Виктора
Петровича. Вот били мы вас и всегда будем бить, несколько даже заносчиво
подумал он, имея в виду скорее не немцев, а некоторых лжеклассиков
советской литературы.
Немец понес горошину ко рту, она упала.
Немец вилкой подцепил горошину, она снова упала.
И так несколько раз.
Настроение Виктора Петровича сильно улучшилось. Он выпил еще один
стаканчик шнапса и окончательно утвердился в той мысли, что били мы вас и
бить будем.
А немец меж тем сделал огромный глоток пива из такой же огромной
кружки, настороженно покосился на Астафьева, взял в левую руку нож, прижал
ножом к вилке злосчастную горошину и сьел ее.
Дойдя до этого места Виктор Петрович чуть не заплакал. Он горестно
уронил голову на руки, в огромных его глазах стояла неугасшая обида.
И тогда я понял, заключил он, что когда-нибудь они нас победят.
Осознав, что несколько дней я, писатель, нуждающийся в постоянном
дружеском партийном внимании, провел где-то без всякого надзора, а,
возможно, даже со шведками, интересующимися искусством Средиземноморья,
поэт К. и прозаик П. приняли меры. В Варну мы ехали в одном купе, даже
курить в тамбур выходили вместе. Утомленный надзором, в Варне я сразу
заперся в своем номере, решив отоспаться от всего пережитого в Шумене и
выйти на волю лишь утром.
Дом творчества писателей в Варне находится неподалеку от моря. Номер
оказался прохладный и тихий. Солнце не могло прорваться сквозь густую
виноградную лозу, сквозь листья, укрывшие со всех сторон здание, но
соленое дыхание моря проникало в комнату сквозь широко раскрытые окна.
Я понял, наступила минута, о которой в своей книжке Миша Веллер
почему-то ничего не писал. Минута, которую во всех смыслах можно назвать
Началом. В тебе что-то созрело, поднялось, ты можешь брать карандаш и
бумагу и быстро записывать то, что тебе диктует Тот, Который Диктует.
Приняв душ, я устроился с блокнотом на диване под окном. Орали
штурцы, но это был не шум. Наверное, они вспоминали, стараясь перекричать
друг друга, Овидия, высланного когда-то цезарем в эти гибельные места.
Сноровистый Шурик... Грубый Роальд... Сентиментально настроенная
Люция Имантовна... Молодые фантасты, молодые поэты, Люха... Как-то сама
собой подобралась компашка, я отчетливо слышал голос каждого... Я даже
уловливал уже отдельные фразы...
В дверь постучали.
Я рассердился:
- Антре!
Вошла домакиня, обслуживающая номера. Я знал ее по прежним поездкам.
- Геннадий, - сказала домакиня голосом человека, лично ответственного за
мой отдых, - говорят, ты привез очень известных советских писатей и
поэтов.
Я кивнул:
- Это они меня привезли.
- Тогда почему вы еще не в баре?
- Что мне там делать? Выпить я могу и в номере.
- Дело не в выпить! - всплеснула руками домакиня. - В баре наши
друзья никарагуанцы пропивают свою революцию. Они очень славные парни и
приехали в Болгарию по приглашению Земледельческого союза. Они привезли
фильмы с Лолитой. Не с этой вашей Лолитой, с которой вы все носитесь,
которая совращает даже маньяков, а с Лолитой Торрес. Никарагуанцы пьют
виски, плачут и слушают голос Лолиты Торрес. Пойди поплачь с ними. Почему
ты не хочешь поддержать наших никарагуанских друзей?
- Потому что я не один. Со мной приехали очень известные советские
прозаики и поэты.
- Много хубаво! - обрадовалась домакиня. - Не могу смотреть, как
страдают мужчины. Бери своих писателей и иди в бар. Нельзя оставлять
мужчин, когда они плачут.
Я поднялся в номер прозаика П.
- Это точно никарагуанцы? - подозрительно уточнил прозаик.
- На все сто.
Подняв с дивана поэта К., дождавшись пока он, как и прозаик, натянет
на себя черный глухой пиджак и завяжет черным узлом черный глухой галстук,
мы спустились во двор и пересекли раскаленную асфальтовую дорожку.
Яростное солнце слепило глаза, загоняло птиц под стрехи, в уют виноградных
зарослей, зато в подземном баре, вместительном и уютном, снова оказалось
прохладно.
Домакиня не преувеличивала, в баре мы нашли наших никарагуанских
друзей.
Правда, они не плакали.
Все они были небольшого роста, но крепкие, бородатые. Сгрудившись у
дальнего конца стойки, они с самым суровым видом расправлялись с виски и с
пивом. По их виду нельзя было сказать, что они страдают, но ведь известно
- настоящее страдание прячется в душе. Увидев меня (я им чем-то
понравился) один из никарагуанцев пустил по цинку стойки бутылку пива,
призывно и весело пузырящуюся. Я принял ее, сделал глоток и послал
никарагуанцам бутылку шампанского, намекая на то, что дружба наших народов
скреплена самыми разными вещами.
К сожалению, прозаик П. и поэт К. решили, что наша дружба развивается
не в том направлении и, строго хмурясь, повели меня в кинозал, где уже
пела и плясала на экране восхитительная Лолита.
Не та, о которой вы подумали.
Но я все равно сбежал. Меня ждали карандаш и блокнот. Меня ожидала
шумная компашка моих героев.
- Возьми газету, - сказал Шурику грубый Роальд. - С сегодняшнего дня
будешь ходить в Домжур как на работу. Наблюдай, расспрашивай, но не
бросаясь в глаза. В таких дебрях, как Домжур, могут водиться интересные
звери.
- Каждой твари по харе! - грубо добавил Роальд.
Вечерело.
Дальние зарницы полосовали темнеющее болгарское небо.
Все скинув с себя, я валялся на диване, стараясь не упустить ни одной
фразы, нашептываемой Тем, Кто Диктует. Приемник, настроенный на программу
"Хоризонт", тихо мурлыкал, подмигивая зеленым глазом.
Я уже знал, что Шурик из тех, кто даже в самый дождливый и
бессмысленный день считает, что стоит зайти за угол, а там уже другая
погода, а там уже совсем другая, наполненная смыслом жизнь. В газетном
киоске Шурик купил тоненькую книжку - сборник молодых фантастов, изданный
тихим и воспитанным издателем М. С книжкой фантастики Шурик смело
отправился к Домжуру.
Шел снег. На углу дома с часами стояла очередь. Шурик не видел, что
там давали, но очередь росла на глазах. Бог с ней. Шурик думал о Люции
Имантовне. Действительно, с чего вдруг человек, так резко влюбляется, так
резко не желает свободы другому человеку?..
У Домжура Шурик задержался. Он не хотел привлекать внимание вахтерши.
Если дождаться молодых фантастов, решил он, войти с ними, замешаться в их
компанию, вахтерша быстро к нему привыкнет и проблема, как незаметно войти
в Домжур, будет снята.
Шурик стоял под тихо падающим снегом, остро ощущая особое тайное
очарование большого заснеженного вечернего города.
Шурик любил такие вот снежные вечера. В такие вечера с ним всегда
что-то случалось. Он и сейчас был полон предчувствий, и обрадовался,
завидев оживленную компанию молодых фантастов и поэтов. Впереди
величественно шагал военный фантаст в военной папахе и в длинной военной
шинели, из-под которой не было видно высоких военных сапог.
- Ребята, - кинулся Шурик навстречу, потрясая зажатой в руке книгой.
- Это ваша книга?
- В каком смысле? - сдержанно удивился один из фантастов, маленький,
худой, в маленьких темных очках, которые он не снимал с хитрых глаз ни при
какой погоде.
- Ну, в смысле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11