Если Учар погибнет, не дай бог, долго, всю жизнь буду тосковать, как по сыну. Постарею от горя.
Опустил Каллистрат голову, зажмурился, тяжелая слеза выползла на его щеку, покатилась по бороде.
Вспомнил своего сына Петра.
— Эх, Петенька,— проговорил он со вздохом, чувствуя, как тяжелый, горький комок встал в горле и давит, не дает дышать.— Почему ты, сын, не по той дорожке пошел? Разве я тебя таким растил? Ты ведь хорошим рос мальчиком. Сердце у тебя было мягкое, жалостливое. Убегал с того места, где забивали корову. При виде крови падал в обморок, словно девица. Комара, бывало, который из тебя кровь сосал, не мог прихлопнуть. На цветы боялся наступить, потому что «им больно». Всех жалел. Я уж подумывал: не отдать ли тебя в попы, такого богобоязненного, почти блаженного. А ты что урвал? Ушел с бандой самого Кайгородова. За саблю взялся, за винтовку. Носился по округе со своими новыми дружками, убивал, жег. А кровь — она отмщения требует. Вот и ты получил свое. Кто тебя порешил? Никто не знает, да и так ли это важно... Что ты искал, то и нашел. Горько мне говорить такие слова. Ведь я — отец. Но горше еще молчать. Теперь остался я без посоха. Нет родного сына, чтобы опереться на него и вместе от беды отмахнуться. Заместо тебя другого парня пригрел, ему любовь свою отдаю. Жаль, что не я его родил.
Тут Каллистрат остановился и простер руки в сторону другого берега Катуни.
— Эй, Курендай, отец Учара! Беру я у тебя сына. Беру без твоего согласия, будто краду его. Посылаю я его ночью на дело опасное. Что ж, он уже стал мужчиной, а мужчина должен уметь отстаивать свой дом и своих родных, Мое сердце будет с ним, когда он выйдет но открывать ворота бандитам... Я буду молиться не легко всем богам, которых знаю. И ты тоже помолись, Он обоим нам сын. Ты родил его, я воспитал, научил всему, что знал сам, сделал его человеком. Я дли него ничего не жалел, а теперь настало время, когда он должен платить за доброту. В мире за все надо платить, всему есть цена. Так помолимся, чтобы продал он недорого. Он нам обоим нужен.
Катунь слушала его слова. Горы слушали, леса слушали. Далекий берег тоже внимал Каллистрату, но ничего не отозвалось ни плеском волны, ни шумом леса. Все молчало.
Хватился — нет седла и карабина Учара. Белой лошади на холме тоже не оказалось. Всполошился старик, поковылял к Катуни.
Лодка была на месте, где ей и положено быть. Замок цел. При свете луны разглядел на берегу среди камней поник, чепрак и седло. Рядом лежала и одежда сына. Значит, поискал ключ, не нашел и ринулся на копе и Катунь. По благополучно ли переправился? Почивает ли сейчас в доме Каллистрата или несет его чело Катунь, треплет о камни? Этого сейчас не узнать. Остается только думать и переживать.
Опустился Курендай на мокрые камни, сжал руками голову.
— Почему, сын, ты так сделал? Сбежал из родного дома по-воровски, ночью, и ничего нам, родителям, не сказал? — запричитал Курендай, раскачиваясь, чувствуя, как горячие слезы обжигают его впалые щеки.— Почему не подумал о нас, стариках? Не пожалел наши и без того надсаженные горем сердца? К кому ты так спешил, что лишнюю ночь дома поспать не мог? Отвык ты от своего родного жилища. И во всем виноват Каллистрат. Это он отнял у меня сына. Приучил к себе, прикормил, как собачонку. Дочерью своей, Федосьей, Она, конечно, девушка хорошая, но разве на этом берегу нет достойных невест? Шыран-кай изводится по тебе, шалопутному, а ты не видишь, будто ослеп. А я и сам, твой отец, виноват, что отправил тебя к Каллистрату. Можно сказать, в батраки отдал да еще просил Каллистрата при встрече: «Вы будьте построже к нему, все заставляйте делать, любую работу. А не послушается — наказывайте».
А что говорил я Учару?
«Слушайся Каллистрата во всем. Он тебе заместо меня будет. Учись всему, чему учить будет. В жизни пригодится».
Вот и выучили Учара. И что получилось? Тело твое, сын, мне принадлежит, а душа — Каллистрату.
Старик поднялся на ноги, протянул руки в сторону того берега Катуни, запричитал:
— Эй, Каллистрат, отдай мне сына! Я тебе давал его, когда у меня их было три, теперь один остался, и он — мой. Ты не откажешь мне, ведь мы с тобой друзья. Ездим в гости друг к другу, чай пьем, задушевные разговоры ведем. Ой, нет, я никогда не считал тебя другом, и ты меня не считал. Потому что все делаю против тебя, ты — против меня. И улыбаясь друг другу, мы кривим душой.
Я рос в просторной, как степь, долине, всегда окрашенной синей дымкой. И долина та, волнуясь шелковыми травами, что по грудь лошадям, поблескивая цветами-звездами, медленно кружилась вокруг меня. И высокие скалистые горы, сталкиваясь вершинами, острыми, что стрелы, плясали вокруг той долины. С каждой горной седловины смотрел на долину марал, на каждой низинной поляне пасся сохатый, возле каждого выворотня копался медведь, на каждой скале стоял архар, под каждым кустиком пряталась кабарож-ка, в каждом дупле — по соболю, на каждом дереве — по белке, на ветке — по бурундуку, за каждой кочкой прятался заяц. Из каждого ущелья в ту долину с грохотом низвергались реки, мчались они наперегонки с рыбами. И табун в тысячу лошадей терялся в той долине, как обломок иголки.
Помню, юрта наша стояла на холме среди лиственниц. Много было юрт, и некоторые из белого войлока, самые благородные, торжественные.
Красивые, высокие люди, мужчина и женщина, глядели на меня с любовью и называли меня балам — дитя наше. Тепло и сытно было мне возле них. Но однажды очнулся я и вижу — другая долина, другие люди вокруг меня, очень старые. И я уже пас овечек и коз. По я помнил прежнюю долину, помнил сильного мужчину и красивую женщину. Мне было скучно без них.
— Где мой отец и моя мать? — спрашивал я стариков.— Почему их нет рядом со мной?
— Держи, мальчик, свой рот на замке, — шептали мне старичок и старушка.— Будь нем и глух и на глаза людям не показывайся, прячься от них. Мы вырастили тебя тайком. Пи матери, ни отца у тебя больше нет. А родился за той сверкающей горой Кадын-Важи. Если тебе хочется, ты смотри на гору отсюда, а туда не ходи, тебе нельзя туда. Твой отец некогда сильно провинился перед русским богом. Он сжег его дом — церковь. Если дознаются, что ты сын этого человека — не жить тебе. Да и нам не поздоровится. Мы тебя нашли среди кустов, ты лежал и плакал — маленький, беспомощный. Посадили мы тебя в арчимак и привезли сюда. Отца твоего звали Адучи, а мать Эмчи. По отцу ты будешь из племени майманов, а по митори из рода кергилов. Берегись чужих людей, тебя укроют только твои горы, спасет только наш бог Уль-гень.
И вот я пасу своих коз и овец целыми днями. Вечером, придя в юрту, выпью чашку кислого молока — чегеия, съем кусочек сухого сыра — курута и, свернувшись на подстилке из козьей шкуры, тут же и усну. Па плечах у меня шубейка. Штаны и рубашка тоже из шкуры. Круглый год я в них. Больше у меня ничего нет, да мне ничего и не надо. Ни летней жары не замечал, ни зимней стужи не чуял. И слова стариков близко к сердцу не принимал. Живу себе, как травинка в поле.
Но однажды пришли сюда люди, обликом и речью невиданные, неслыханные прежде. Они развалили нашу ветхую юрту. Старичок со старушкой навьючили на лошаденку все, что могли собрать, и, гоня двух коров, овечек с козами, двинулись еще дальше, в глушь.
Помню, мы весь день поднимались на перевал, но так и не достигли седловины, ночевали на склоне. Пересекали чащу столь глухую, непролазную, что там и днем было сумеречно, словно вечером. Одна корова наша споткнулась на камнях, пала на передние ноги, перевернулась на бок да и покатилась вниз. Сорвавшись со скалы, она долго летела по воздуху, брыкая ногами, перебирая ими, словно искала, за что зацепиться. Посмотрел я вниз и у самого голова закружилась. Ухватился побыстрее за какую-то колючую ветку, а то бы улетел вслед за коровой.
Далеко внизу, на дне глубокого ущелья, волосинкой блестела река. «Это Катунь»,— объяснили мне старики.
Не помню, сколько мы ехали, неделю или больше. И все по подъем, то спуск. С одной стороны — скала, с другой — обрыв. Пальцем ткни лошадь вбок — и она улетит вниз. Тут лошадь не только трогать нельзя, но и понужать не следует, а лучше всего — поводья бросить. Пускай она сама идет по тропе, осторожно переставляя ноги, щупая копытами тропу. Не успеешь миновать бом — скальный прижим,— как подъем начинается, да такой, что помет передней лошади валится на лоб следом идущей. Так и ждешь со страхом: вот-вот лопнут подпруги и тогда костей твоих не собрать.
Трижды в своей жизни пришлось кочевать, убегать от преследователей. В последний раз я уже был женат, дети у меня были. И разве это легко — бросать обихоженную юрту, родной очаг да перетаскиваться на другое место? Разве это легко — строиться заново? Зачем я живу в ущелье-теснине? Разве долин у нас мало? Иной год бывает такое половодье, что глядишь на Катунь и думаешь: унесет тебя ночью вместе с юртой, женой и ребятишками. Ляжешь спать, а проснешься в воде. Но сейчас — хватит. Покочевал, пора на одном месте осесть. Никуда больше не поеду.
Ну вот, приехал я, гонимый, в это урочище. Юрту поставил, обживаться стал помаленьку. Потом ко мне прибились еще две семьи, такие же горемыки, как и я. Мы с женой помогли им устроиться. За ними прикочевали другие, а через несколько лет аил селом стал. Уже колокола на церкви зазвонили, поп стал кадилом размахивать. Появились господа и объявили, что земля принадлежит им. И, оказывается, бумага уже такая есть. Не нравится? Уходи. Куда? Куда глаза глядят,
в необжитую глухомань. Или окрестись. Отрекись от бога своего, верь в нашего, наш — лучше. От самого себя отрекись, от обычаев предков, от самих предков.
«Нет и нет! — думал я. — Я не совершал ни воровства, ни убийства, никакого другого дурного дела, чтобы меня крестили, чтобы поп милостиво снимал с меня грехи, как с Кудурула, соседа моего».
Л история такая. Вошли к Кудурулу в юрту сваты, просить его дочь за хорошего, но бедного парня. Кудурул так рассердился, что схватил камень, на котором стоила ножка очага — таганка,— и ударил свата. Как, мол, ты смел просить мою дочь за какого-то нищего! Удар пришелся по виску, тот умер прямо на месте. Кудурул не растерялся, выбежал из юрты в чем был, вскочил на коня и — ходу.
Народ думал, он в тайгу кинулся — спасенья искать, прятаться там, чтобы не нашли родственники убитого и н^ отомстили, а Кудурул помчался в большое село что и двадцати перстах. Сметливым оказался. Прививал лошадь возле церкви и к попу:
— Окрести, батюшка. Хочу православие принять. Надоело жить нехристем, идолам языческим молиться.
Тот рад стараться, сразу же и окрестил. Ложку сладкого вина дал, русским именем нарек и крестик па шею повесил.
Прискакала погоня, кинулись люди к Кудурулу, да увидели на шее крестик и отступились. Как же его тронешь, если он — христианин. На каторге сгноит,
Кудурул после покаялся попу, что убил. Пригнал тайком попу подарок — несколько овечек, он и снял с Кудурула грех. Чего же не снять грех, не простить? Ведь не христианина же лишил жизни, а язычника, которого ни бог, ни власть не признают за человека. Пет у язычника ни прав, ни защиты.
Некоторые алтайцы, вроде Кудурула, быстро смекнули, что выгодно быть крещеным, особенно те, которые в батраках у русских.
— Тьфу, шайтан! — проклинают их старики. — Бога своего продал, душу продал, имя, что дали тебе родители, сменил! Стыда у тебя нету, чести нету!
А те и не расстраиваются:
— За что осуждаете? Ну окрестились. Разве мы хуже стали? Зато крещеные едят за столом, а нехристи — у порога. Да и крещенье наших душ не коснулось.
Но на нее угощенье, пью их пиво, сижу с ними за одним столом, как равный, а приду домой — помолюсь нашему богу Ульгеню да наемся конины. Пускай пои Ивашка касался моего лба тремя перстами. В душу он ко мне не залезет. Русские говорят: «Хоть горшком назови, только в печку не ставь». Так и мы. Крестились, чтобы равными быть, чтоб за людей считали.
— Но тогда это хуже воровства. Как можно носить на груди крест, а верить в Ульгеня? Вера должна быть от души.
— Надо уметь изворачиваться, — говорили они. — Изворотливый пес всегда сытый.
И сам я решил схитрить. Послал, Каллистрат, к тебе своего сына, чтобы он научился вашему языку, вашей грамоте, вашей вере. Хотел, чтобы Учар перенял у тебя все, что знаешь ты сам. Мне нужен был сын грамотный, умелый, знающий слово божие. Дерзкая мысль во мне зрела. Отец мой, Адучи, сжег церковь и лишился жизни. Я же построю церковь и возвышусь. Но это будет наша церковь, в ней будет наш поп и наш, алтайский, Христос. Каждой церкви положено иметь землю, а значит, у нас будет земля законная, с которой никто и никогда не сгонит. Но как построить этот храм Христа? Где денег взять? Мы не то что церковь, заплатить подать — ясак — зайсану не можем. Многие за это были биты и затав-рованы.
Поэтому и пошел я по миру собирать деньги на построение храма господня. Три года я ходил, да не один я, а и другие люди. Отправлялся в путь в конце осени, когда убран урожай, скот пригнан с летних пастбищ к дому. Выходил пешим. На спине — мешок, на боку — котомка, в руках — посох. Стучался во все дома, раскрывал свою ладонь перед каждым встречным:
— Пожертвуйте на храм Иисусу Христу...
Люди жертвовали. Кто копеечку даст, кто пятак, а кто и булку хлеба. Чашку муки вынесут или ведро картошки — не отказывался, благодарил. Даже лоскутком материи не брезговал, все это потом продавал и копил деньги, копил.
Стыдно мне было, алтайцу, да еще мужчине в силе, попрошайничать. Но я душил в себе стыд. Знал: для народа своего стараюсь. Прикроемся церковью да Христовым именем — не сгонят нас с земли, равноправными будем. Это мне давало силы, согревало в мороз.
А люди встречались на пути всякие, некоторые из них не прочь были отнять у меня все деньги, да непросто было их у меня взять. Сам же я из тех денег гривенника себе не взял. Подаянием питался.
Долго я ходил по миру. До Вийека дошел, потом до Барнаула. Поманило дальше — в Омске побывал и Томске. Что я там видел, что нового узнал? Перво-наперво понял, что народ русский очень многочислен, земель у пего много, мыслью все не облетишь. Узнал, что люди русские отзывчивы и добры и к верам другим терпимы, и с ними вполне можно жить.
Удивляло меня название местностей, рек, озер. Карасуу, Сузун, Тусколь. Гора Бекту, степи Кулундинские. Слова эти родные мне, моему языку. Тусколь — соленое озеро, Карасуу — черная вода. А Кулундинские — значит жеребячьи.
Вспомнились слова тех стариков, что подобрали меня, брошенного, и выкормили: «И опустились мы в степи белесые, бесконечные, до конца которых и коршуну не долететь. И назывались те степи Кулундинскими. Кочевали мы там и нагуливали скот. Отары наши были бессчетны среди степного разнотравья, возле соленых озер. К осени собирались у горы Бабырган — справляли свадьбы, устраивали конные скачки. На зиму поднимались в горы, на бесснежные южные склоны, там пасли свой скот. Хорошо жили, трудились много, как предки велели. И отдыхали весело. Но потом русские ее называли Екатерина Вторая, велела построить и Сибири крепость. А раз крепости построен!»! — отрезаны дороги в степи. Кочевать нельзя стало в степи и обратно, скота уменьшилось. А раз меньше скота — меньше народу. Вымирать стали мы помаленьку, болезни нас одолели. Кочевые люди из других народов набеги на нас устраивали, плетеною камчой угоняли паши стада и наших людей к себе в плен. Кто только не грабил нас...»
Тяжелое было время, и если бы русские не пришли на помощь, то и весь народ полонили бы захватчики, языка бы лишили собственного, не только земель. Тяжелее стало, что крепости появились, но и без них никак нельзя. Китайцы и другие народы, ордами приходившие в наши земли пограбить, теперь остерегались.
Много я узнал, много, пока путешествовал по русским городам. А главное, разъяснили мне русские, что зря строить церковь, что никакой бог, ни русский, ни алтайский, не защитит мой народ. Что русский ли, алтайский ли богач, но он появится и новом селе и заставит всех работать на себя. Да еще скажет, что так велел господь. Он и церковь приберет к своим рукам, и поп его будет поддерживать. А вы будете батраками.
И вот пришла в горы наша, бедняцкая власть. Нам не надо строить церковь, потому что никто теперь не прогонит нас из родных мест. Мы живы и говорим на своем языке. Очаг наш не погас, корни наши не засохли. Пройдет время, хорошо жить будем. Хозяевами станем на своей земле.
Отдай, Каллистрат, мне моего сына. Теперь мы свободны. Пусть мой сын строит новую жизнь. Мой старший сын, Эжер, погиб за нее в бою с белыми бандитами, и Учар пусть продолжит дело брата. А церковь наша осталась с недостроенным куполом. Не жалею, что мы строили ту церковь — там теперь дети учатся, там — школа. Вот как... Так что отдай мне Учара назад. Слышишь, Каллистрат? Отдай Учара, отдай!!
Полетел голос Курендая за Катунь, все отдаляясь, слабея и слабея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Опустил Каллистрат голову, зажмурился, тяжелая слеза выползла на его щеку, покатилась по бороде.
Вспомнил своего сына Петра.
— Эх, Петенька,— проговорил он со вздохом, чувствуя, как тяжелый, горький комок встал в горле и давит, не дает дышать.— Почему ты, сын, не по той дорожке пошел? Разве я тебя таким растил? Ты ведь хорошим рос мальчиком. Сердце у тебя было мягкое, жалостливое. Убегал с того места, где забивали корову. При виде крови падал в обморок, словно девица. Комара, бывало, который из тебя кровь сосал, не мог прихлопнуть. На цветы боялся наступить, потому что «им больно». Всех жалел. Я уж подумывал: не отдать ли тебя в попы, такого богобоязненного, почти блаженного. А ты что урвал? Ушел с бандой самого Кайгородова. За саблю взялся, за винтовку. Носился по округе со своими новыми дружками, убивал, жег. А кровь — она отмщения требует. Вот и ты получил свое. Кто тебя порешил? Никто не знает, да и так ли это важно... Что ты искал, то и нашел. Горько мне говорить такие слова. Ведь я — отец. Но горше еще молчать. Теперь остался я без посоха. Нет родного сына, чтобы опереться на него и вместе от беды отмахнуться. Заместо тебя другого парня пригрел, ему любовь свою отдаю. Жаль, что не я его родил.
Тут Каллистрат остановился и простер руки в сторону другого берега Катуни.
— Эй, Курендай, отец Учара! Беру я у тебя сына. Беру без твоего согласия, будто краду его. Посылаю я его ночью на дело опасное. Что ж, он уже стал мужчиной, а мужчина должен уметь отстаивать свой дом и своих родных, Мое сердце будет с ним, когда он выйдет но открывать ворота бандитам... Я буду молиться не легко всем богам, которых знаю. И ты тоже помолись, Он обоим нам сын. Ты родил его, я воспитал, научил всему, что знал сам, сделал его человеком. Я дли него ничего не жалел, а теперь настало время, когда он должен платить за доброту. В мире за все надо платить, всему есть цена. Так помолимся, чтобы продал он недорого. Он нам обоим нужен.
Катунь слушала его слова. Горы слушали, леса слушали. Далекий берег тоже внимал Каллистрату, но ничего не отозвалось ни плеском волны, ни шумом леса. Все молчало.
Хватился — нет седла и карабина Учара. Белой лошади на холме тоже не оказалось. Всполошился старик, поковылял к Катуни.
Лодка была на месте, где ей и положено быть. Замок цел. При свете луны разглядел на берегу среди камней поник, чепрак и седло. Рядом лежала и одежда сына. Значит, поискал ключ, не нашел и ринулся на копе и Катунь. По благополучно ли переправился? Почивает ли сейчас в доме Каллистрата или несет его чело Катунь, треплет о камни? Этого сейчас не узнать. Остается только думать и переживать.
Опустился Курендай на мокрые камни, сжал руками голову.
— Почему, сын, ты так сделал? Сбежал из родного дома по-воровски, ночью, и ничего нам, родителям, не сказал? — запричитал Курендай, раскачиваясь, чувствуя, как горячие слезы обжигают его впалые щеки.— Почему не подумал о нас, стариках? Не пожалел наши и без того надсаженные горем сердца? К кому ты так спешил, что лишнюю ночь дома поспать не мог? Отвык ты от своего родного жилища. И во всем виноват Каллистрат. Это он отнял у меня сына. Приучил к себе, прикормил, как собачонку. Дочерью своей, Федосьей, Она, конечно, девушка хорошая, но разве на этом берегу нет достойных невест? Шыран-кай изводится по тебе, шалопутному, а ты не видишь, будто ослеп. А я и сам, твой отец, виноват, что отправил тебя к Каллистрату. Можно сказать, в батраки отдал да еще просил Каллистрата при встрече: «Вы будьте построже к нему, все заставляйте делать, любую работу. А не послушается — наказывайте».
А что говорил я Учару?
«Слушайся Каллистрата во всем. Он тебе заместо меня будет. Учись всему, чему учить будет. В жизни пригодится».
Вот и выучили Учара. И что получилось? Тело твое, сын, мне принадлежит, а душа — Каллистрату.
Старик поднялся на ноги, протянул руки в сторону того берега Катуни, запричитал:
— Эй, Каллистрат, отдай мне сына! Я тебе давал его, когда у меня их было три, теперь один остался, и он — мой. Ты не откажешь мне, ведь мы с тобой друзья. Ездим в гости друг к другу, чай пьем, задушевные разговоры ведем. Ой, нет, я никогда не считал тебя другом, и ты меня не считал. Потому что все делаю против тебя, ты — против меня. И улыбаясь друг другу, мы кривим душой.
Я рос в просторной, как степь, долине, всегда окрашенной синей дымкой. И долина та, волнуясь шелковыми травами, что по грудь лошадям, поблескивая цветами-звездами, медленно кружилась вокруг меня. И высокие скалистые горы, сталкиваясь вершинами, острыми, что стрелы, плясали вокруг той долины. С каждой горной седловины смотрел на долину марал, на каждой низинной поляне пасся сохатый, возле каждого выворотня копался медведь, на каждой скале стоял архар, под каждым кустиком пряталась кабарож-ка, в каждом дупле — по соболю, на каждом дереве — по белке, на ветке — по бурундуку, за каждой кочкой прятался заяц. Из каждого ущелья в ту долину с грохотом низвергались реки, мчались они наперегонки с рыбами. И табун в тысячу лошадей терялся в той долине, как обломок иголки.
Помню, юрта наша стояла на холме среди лиственниц. Много было юрт, и некоторые из белого войлока, самые благородные, торжественные.
Красивые, высокие люди, мужчина и женщина, глядели на меня с любовью и называли меня балам — дитя наше. Тепло и сытно было мне возле них. Но однажды очнулся я и вижу — другая долина, другие люди вокруг меня, очень старые. И я уже пас овечек и коз. По я помнил прежнюю долину, помнил сильного мужчину и красивую женщину. Мне было скучно без них.
— Где мой отец и моя мать? — спрашивал я стариков.— Почему их нет рядом со мной?
— Держи, мальчик, свой рот на замке, — шептали мне старичок и старушка.— Будь нем и глух и на глаза людям не показывайся, прячься от них. Мы вырастили тебя тайком. Пи матери, ни отца у тебя больше нет. А родился за той сверкающей горой Кадын-Важи. Если тебе хочется, ты смотри на гору отсюда, а туда не ходи, тебе нельзя туда. Твой отец некогда сильно провинился перед русским богом. Он сжег его дом — церковь. Если дознаются, что ты сын этого человека — не жить тебе. Да и нам не поздоровится. Мы тебя нашли среди кустов, ты лежал и плакал — маленький, беспомощный. Посадили мы тебя в арчимак и привезли сюда. Отца твоего звали Адучи, а мать Эмчи. По отцу ты будешь из племени майманов, а по митори из рода кергилов. Берегись чужих людей, тебя укроют только твои горы, спасет только наш бог Уль-гень.
И вот я пасу своих коз и овец целыми днями. Вечером, придя в юрту, выпью чашку кислого молока — чегеия, съем кусочек сухого сыра — курута и, свернувшись на подстилке из козьей шкуры, тут же и усну. Па плечах у меня шубейка. Штаны и рубашка тоже из шкуры. Круглый год я в них. Больше у меня ничего нет, да мне ничего и не надо. Ни летней жары не замечал, ни зимней стужи не чуял. И слова стариков близко к сердцу не принимал. Живу себе, как травинка в поле.
Но однажды пришли сюда люди, обликом и речью невиданные, неслыханные прежде. Они развалили нашу ветхую юрту. Старичок со старушкой навьючили на лошаденку все, что могли собрать, и, гоня двух коров, овечек с козами, двинулись еще дальше, в глушь.
Помню, мы весь день поднимались на перевал, но так и не достигли седловины, ночевали на склоне. Пересекали чащу столь глухую, непролазную, что там и днем было сумеречно, словно вечером. Одна корова наша споткнулась на камнях, пала на передние ноги, перевернулась на бок да и покатилась вниз. Сорвавшись со скалы, она долго летела по воздуху, брыкая ногами, перебирая ими, словно искала, за что зацепиться. Посмотрел я вниз и у самого голова закружилась. Ухватился побыстрее за какую-то колючую ветку, а то бы улетел вслед за коровой.
Далеко внизу, на дне глубокого ущелья, волосинкой блестела река. «Это Катунь»,— объяснили мне старики.
Не помню, сколько мы ехали, неделю или больше. И все по подъем, то спуск. С одной стороны — скала, с другой — обрыв. Пальцем ткни лошадь вбок — и она улетит вниз. Тут лошадь не только трогать нельзя, но и понужать не следует, а лучше всего — поводья бросить. Пускай она сама идет по тропе, осторожно переставляя ноги, щупая копытами тропу. Не успеешь миновать бом — скальный прижим,— как подъем начинается, да такой, что помет передней лошади валится на лоб следом идущей. Так и ждешь со страхом: вот-вот лопнут подпруги и тогда костей твоих не собрать.
Трижды в своей жизни пришлось кочевать, убегать от преследователей. В последний раз я уже был женат, дети у меня были. И разве это легко — бросать обихоженную юрту, родной очаг да перетаскиваться на другое место? Разве это легко — строиться заново? Зачем я живу в ущелье-теснине? Разве долин у нас мало? Иной год бывает такое половодье, что глядишь на Катунь и думаешь: унесет тебя ночью вместе с юртой, женой и ребятишками. Ляжешь спать, а проснешься в воде. Но сейчас — хватит. Покочевал, пора на одном месте осесть. Никуда больше не поеду.
Ну вот, приехал я, гонимый, в это урочище. Юрту поставил, обживаться стал помаленьку. Потом ко мне прибились еще две семьи, такие же горемыки, как и я. Мы с женой помогли им устроиться. За ними прикочевали другие, а через несколько лет аил селом стал. Уже колокола на церкви зазвонили, поп стал кадилом размахивать. Появились господа и объявили, что земля принадлежит им. И, оказывается, бумага уже такая есть. Не нравится? Уходи. Куда? Куда глаза глядят,
в необжитую глухомань. Или окрестись. Отрекись от бога своего, верь в нашего, наш — лучше. От самого себя отрекись, от обычаев предков, от самих предков.
«Нет и нет! — думал я. — Я не совершал ни воровства, ни убийства, никакого другого дурного дела, чтобы меня крестили, чтобы поп милостиво снимал с меня грехи, как с Кудурула, соседа моего».
Л история такая. Вошли к Кудурулу в юрту сваты, просить его дочь за хорошего, но бедного парня. Кудурул так рассердился, что схватил камень, на котором стоила ножка очага — таганка,— и ударил свата. Как, мол, ты смел просить мою дочь за какого-то нищего! Удар пришелся по виску, тот умер прямо на месте. Кудурул не растерялся, выбежал из юрты в чем был, вскочил на коня и — ходу.
Народ думал, он в тайгу кинулся — спасенья искать, прятаться там, чтобы не нашли родственники убитого и н^ отомстили, а Кудурул помчался в большое село что и двадцати перстах. Сметливым оказался. Прививал лошадь возле церкви и к попу:
— Окрести, батюшка. Хочу православие принять. Надоело жить нехристем, идолам языческим молиться.
Тот рад стараться, сразу же и окрестил. Ложку сладкого вина дал, русским именем нарек и крестик па шею повесил.
Прискакала погоня, кинулись люди к Кудурулу, да увидели на шее крестик и отступились. Как же его тронешь, если он — христианин. На каторге сгноит,
Кудурул после покаялся попу, что убил. Пригнал тайком попу подарок — несколько овечек, он и снял с Кудурула грех. Чего же не снять грех, не простить? Ведь не христианина же лишил жизни, а язычника, которого ни бог, ни власть не признают за человека. Пет у язычника ни прав, ни защиты.
Некоторые алтайцы, вроде Кудурула, быстро смекнули, что выгодно быть крещеным, особенно те, которые в батраках у русских.
— Тьфу, шайтан! — проклинают их старики. — Бога своего продал, душу продал, имя, что дали тебе родители, сменил! Стыда у тебя нету, чести нету!
А те и не расстраиваются:
— За что осуждаете? Ну окрестились. Разве мы хуже стали? Зато крещеные едят за столом, а нехристи — у порога. Да и крещенье наших душ не коснулось.
Но на нее угощенье, пью их пиво, сижу с ними за одним столом, как равный, а приду домой — помолюсь нашему богу Ульгеню да наемся конины. Пускай пои Ивашка касался моего лба тремя перстами. В душу он ко мне не залезет. Русские говорят: «Хоть горшком назови, только в печку не ставь». Так и мы. Крестились, чтобы равными быть, чтоб за людей считали.
— Но тогда это хуже воровства. Как можно носить на груди крест, а верить в Ульгеня? Вера должна быть от души.
— Надо уметь изворачиваться, — говорили они. — Изворотливый пес всегда сытый.
И сам я решил схитрить. Послал, Каллистрат, к тебе своего сына, чтобы он научился вашему языку, вашей грамоте, вашей вере. Хотел, чтобы Учар перенял у тебя все, что знаешь ты сам. Мне нужен был сын грамотный, умелый, знающий слово божие. Дерзкая мысль во мне зрела. Отец мой, Адучи, сжег церковь и лишился жизни. Я же построю церковь и возвышусь. Но это будет наша церковь, в ней будет наш поп и наш, алтайский, Христос. Каждой церкви положено иметь землю, а значит, у нас будет земля законная, с которой никто и никогда не сгонит. Но как построить этот храм Христа? Где денег взять? Мы не то что церковь, заплатить подать — ясак — зайсану не можем. Многие за это были биты и затав-рованы.
Поэтому и пошел я по миру собирать деньги на построение храма господня. Три года я ходил, да не один я, а и другие люди. Отправлялся в путь в конце осени, когда убран урожай, скот пригнан с летних пастбищ к дому. Выходил пешим. На спине — мешок, на боку — котомка, в руках — посох. Стучался во все дома, раскрывал свою ладонь перед каждым встречным:
— Пожертвуйте на храм Иисусу Христу...
Люди жертвовали. Кто копеечку даст, кто пятак, а кто и булку хлеба. Чашку муки вынесут или ведро картошки — не отказывался, благодарил. Даже лоскутком материи не брезговал, все это потом продавал и копил деньги, копил.
Стыдно мне было, алтайцу, да еще мужчине в силе, попрошайничать. Но я душил в себе стыд. Знал: для народа своего стараюсь. Прикроемся церковью да Христовым именем — не сгонят нас с земли, равноправными будем. Это мне давало силы, согревало в мороз.
А люди встречались на пути всякие, некоторые из них не прочь были отнять у меня все деньги, да непросто было их у меня взять. Сам же я из тех денег гривенника себе не взял. Подаянием питался.
Долго я ходил по миру. До Вийека дошел, потом до Барнаула. Поманило дальше — в Омске побывал и Томске. Что я там видел, что нового узнал? Перво-наперво понял, что народ русский очень многочислен, земель у пего много, мыслью все не облетишь. Узнал, что люди русские отзывчивы и добры и к верам другим терпимы, и с ними вполне можно жить.
Удивляло меня название местностей, рек, озер. Карасуу, Сузун, Тусколь. Гора Бекту, степи Кулундинские. Слова эти родные мне, моему языку. Тусколь — соленое озеро, Карасуу — черная вода. А Кулундинские — значит жеребячьи.
Вспомнились слова тех стариков, что подобрали меня, брошенного, и выкормили: «И опустились мы в степи белесые, бесконечные, до конца которых и коршуну не долететь. И назывались те степи Кулундинскими. Кочевали мы там и нагуливали скот. Отары наши были бессчетны среди степного разнотравья, возле соленых озер. К осени собирались у горы Бабырган — справляли свадьбы, устраивали конные скачки. На зиму поднимались в горы, на бесснежные южные склоны, там пасли свой скот. Хорошо жили, трудились много, как предки велели. И отдыхали весело. Но потом русские ее называли Екатерина Вторая, велела построить и Сибири крепость. А раз крепости построен!»! — отрезаны дороги в степи. Кочевать нельзя стало в степи и обратно, скота уменьшилось. А раз меньше скота — меньше народу. Вымирать стали мы помаленьку, болезни нас одолели. Кочевые люди из других народов набеги на нас устраивали, плетеною камчой угоняли паши стада и наших людей к себе в плен. Кто только не грабил нас...»
Тяжелое было время, и если бы русские не пришли на помощь, то и весь народ полонили бы захватчики, языка бы лишили собственного, не только земель. Тяжелее стало, что крепости появились, но и без них никак нельзя. Китайцы и другие народы, ордами приходившие в наши земли пограбить, теперь остерегались.
Много я узнал, много, пока путешествовал по русским городам. А главное, разъяснили мне русские, что зря строить церковь, что никакой бог, ни русский, ни алтайский, не защитит мой народ. Что русский ли, алтайский ли богач, но он появится и новом селе и заставит всех работать на себя. Да еще скажет, что так велел господь. Он и церковь приберет к своим рукам, и поп его будет поддерживать. А вы будете батраками.
И вот пришла в горы наша, бедняцкая власть. Нам не надо строить церковь, потому что никто теперь не прогонит нас из родных мест. Мы живы и говорим на своем языке. Очаг наш не погас, корни наши не засохли. Пройдет время, хорошо жить будем. Хозяевами станем на своей земле.
Отдай, Каллистрат, мне моего сына. Теперь мы свободны. Пусть мой сын строит новую жизнь. Мой старший сын, Эжер, погиб за нее в бою с белыми бандитами, и Учар пусть продолжит дело брата. А церковь наша осталась с недостроенным куполом. Не жалею, что мы строили ту церковь — там теперь дети учатся, там — школа. Вот как... Так что отдай мне Учара назад. Слышишь, Каллистрат? Отдай Учара, отдай!!
Полетел голос Курендая за Катунь, все отдаляясь, слабея и слабея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37