Когда настает момент затянуть подпругу, Гнедко раздувает живот и пытается укусить Абайыма за локоть.
— Отпусти, Гнедко, отпусти. Сегодня только до водопоя,— уговаривает Абайым и ждет. Но Гнедко будто не понимает, терпит. Терпит и Абайым. Старик знает, что вот-вот Гнедку понадобится еще хватануть воздуха. Брюхо на мгновение опадет, ослабнет, и он, Абайым, подтянет подпругу.
Потом старик шагает в сторону сарая, и Гнедко облегченно вздыхает — значит, только до водопоя.
Абайым входит в трухлявый, покосившийся сарай, большие дыры в котором замазаны коровьим навозом, выгоняет старую комолую Тонкурак и ее годовалого рыжего бычка. И хотя эта живность и сама сходила бы на водопой и ничего бы с нею не случилось, Абайым садится на Гнедка и едет селом.
Народу на улице уже погуще.
Пообедав, медленно, с достоинством идут к кузнице и мастерским чумазые парни в замасленных, лоснящихся, будто сшитых из жести, куртках. Опять сейчас застучат на всю деревню железом. Раньше был в селе один кузнец, а теперь — и слесари, и фрезеровщики, и сварщики. Другое время! А то ведь, смешно и сказать, — думали, гром ударит.
- Хлеб белый привезли!— оповещая друг дружку женщины. Несут не поместившиеся в сумках булки под мышками. Саржевые кушаки топырятся — в них натолканы конфеты и сахар, печенье и чай, опять-таки не поместившиеся в сумках.
Пиная, как мяч, мерзлый конский шевяк, проносится ватага школьников. Бьются, хлопают по спинам ранцы. Абайыма ватага и не замечает.
В другом конце улицы собаку какого-то чабана, обученную деловито ходить с отарой, окружили от нечего делать деревенские псы, рычат на нее, облаивают. Чабан соскочил с саней и, размахивая бичом, бесстрашно лезет в середину звереющей стаи. «Цыть, цыть!» Ахает, как бы эти лоботрясы не загрызли у него единственного подпаска. «Цыть, никчемники!»
Возвратившись с водопоя, Абайым привязывает Гнедка к той же коновязи, расседлывает его, загоняет в сарай Тонкурак и бычка, бросает им сена. Теперь старик выйдет из дома, когда солнце снизится так, что его можно заарканить с горы Кодьогор. Тогда Абайым снимет с Гнедка недоуздок.
Гнедко тут же бежит к куче прелой соломы за сараем, разгребает снег и ложится. Поелозив на одном боку, встает и опять валится, но уже на другой бок. После этой процедуры Гнедко отряхивается и пускается по двору в галоп, чтоб хозяин вдруг его не поймал. Лишь убедившись, что Абайым стоит на месте, Гнедко медленно и важно трусит к конюшне. Вид у него такой, будто он сегодня перевез целую гору. В конюшне его ждет сено, разложенное Янгой, ожидает Соловко, с которым они простоят всю ночь, по очереди кладя голову на гриву друг другу.
Абайым, глядя вслед Гнедку, стоит, пока тот не скрывается за скотным двором, и возвращается в избу. Делать ему больше нечего, а впереди длинная-длинная зимняя ночь.
Утром следующего дня Абайым выходит из избы чуть свет, когда табун только промчался на водопой.
Вся долина замутнена дыханием жгучего мороза. Дым от каждой избы парит облаком. А за деревней, где озеро, висит такой туманище, что не только Абайыму ясно: морозы будут стойкие Вся округа в инее, в куржаке, побелели даже прокопченные юрты. Все сжалось, натужилось от мороза: ударь—треснет, загудит, шевельни — скрипит долго-долго. Среди этой нетронутой тишины то ревмя заревет, то заскулит, завоет пускач, чтобы оживим» промерзший трактор.
Лбайым не привязывает Гнедка, как обычно, за коновязь, а ведет прямо к дверям избы и выносит ему ведро ячменя. Гнедко как припадет к нему, так и не отрывается, пока не ополовинивает. Абайым вздыхает:
— Эй, брат, ямченя нам бы с тобой вдвое. Вон как ты его... Ячмень всем по вкусу. Как в охотку с талканом чаек! То-то. И гусям, и курам... Фу, забывчивая твой башка! Кур-то давно нет...
Прошлым летом у Абайыма во дворе швырялось в мусоре шесть кур: три белых, две рябых и чернушка, которая неслась ежедневно. Бригадирствовал над ними старый петух, немного хромой: подморозился когда-то. Видно, стар был «бригадир» или еще что другое, только не множились хохлатки, хотя курятник Абайым утеплял каждую осень. А много ли яиц с одной чернушки?
Однажды пришел к Абайыму Длинный Митька с початой бутылкой. Сидели они и мирно спорили, как ловчее ставить стропила. Куры же, которые до прихода Митьки тихо грелись возле распахнутой двери избенки, иногда забредая и на порог, запетушились. Вскидывают коромыслом шеи, расправляют, топорщат крылья. Так и норовят кукарекнуть по-петушиному. «Смотри, смотри! Как бы они не накликали чего на наши головы!— всполошилась Абайымова старуха.— Чует мое сердце, не к добру это! Руби их, старик, бесовских посыльников. Сейчас же, говорю! Чтоб ни пуха, от них, ни пера!» — «Э-э, плохо, плохо, яман, тьфу!» — прибавил тут и Длинный Митька. «А ты чего сидишь?— набросилась и на него старуха.— Лови их, режь!»
Длинный Митька вскочил, туда прыгнул, сюда, и все шесть кур уже лежали обезглавленные возле поленницы.
— И правда, Абайым,— изрек Митька,— зачем вам, алтайцам, куриное мясо? Что кушать-то у этой глупой птицы? Вот если бы жеребчика доброго...
Абайым сложил тогда кур в мешок и взвалил на плечи Митьки. А через неделю пришла от Митьки девочка с абайымовским мешком.
— Дяди, отец велел сказать: у них теперь нет кур, зачем им петух — пусть отдаст.
Подумал Абайым и отдал кочета. Только через месяц узнал он: когда Длинный Митька угощался у него, пролил стопку водки на хлеб и бросил тот кусок курам, вот те и запетушились...
На этот раз Абайым собирается скоро. Гнедко не успел даже раз-другой тряхнуть опустевшее ведро. Одет Абайым в знакомую шубу, в ту же мятую шапку из лисьих лапок, а что переменилось, так это у него на кушак из красного сатина пристегнуто кресало, очеканенное серебром. Рядом с кресалом болтается и нож. За Абайымом вышла и его старуха, трясущая маленькой головой. Козья доха, которую несла старуха, местами облезла до кожи.
Гнедко сообразил: не близко собрался Абайым! — и весь обмяк. Абайым кое-как дотянул его, упиравшегося, до кошевы. Но и там он долго мотал головой, не давал надеть себе на шею хомут, никак не хотел становиться между оглобель. Старуха, прихрамывая, принесла охапку сена и бросила в кошевку.
— Смотри не замерзни!— громко, как обычно говорят тугоухие, крикнула она Абайыму.
— Что со мной сделается?—пробурчал Абайым, трогая вожжи.— Но!
Гнедко переступает с ноги на ногу, но не трогается. Всю жизнь ему доставались только тяжелые возы. Если снег, разве сразу стронешь? И Гнедко привык не делать шага, пока не утопчет снег под собой, чтобы упереться. Вот он все-таки решился. Скрипнули примерзшие полозья, натянулись и тут же ослабли гужи — воз оказался легким. У Гнедка отлегло от сердца, и он бодро потрусил к воротам, потом по пустынной ранней улице. Абайым остановил его у сельпо и привязал за гудящий от ветра столб.
Если бы Абайым не спешил, он долго бы рассматривал сельповскую избу. Хоть она и вросла наполовину в землю и до того постарела, что углы замшели, старику она нравится. Он до сих пор втайне завидует тому, кто рубил эту избу. Мастер, настоящий мастер! А кто он и когда ставил — Абайым не знает. Он еще был мальчишкой, а изба уже служила амбаром купцу Акопову. Хранил в ней купец муку безо всяких мешков и не боялся, что ее выдует ветром, хотя в пазах избы не было мха.
— Ну, чего тебе, дедушка Абайым?—встретила его в сельпо продавщица Акупа. Белый халат ее топорщился поверх синего палы о.
— М-м... Мне бы конфет.
— Есть во что? Абайым пожал плечами.
— Ну что за народ! Что за люди!—взорвалась Акуна.— Сколько вам говорить? Являетесь с голыми руками. Вам тут магазин или фабрика бумажная? Ну, сколько вам?
— Мне-то? Вон тех, кругленьких.
— Сколько, спрашиваю. Других нету.
— Да полкилограмма.
— Так бы и говорили сразу!
Абайым, пока Акуна взвешивала конфеты, то бросая пригоршни на весы, то отсыпая назад, любовался рыбными консервами, кубиками перлового концентрата, папиросами, красиво выставленными на полке. Чего только не поступает в сельпо! Восьми чай. И плиточный, и кирпичный есть. Соль кончается только осенью, когда колют свиней. И той же осенью появляется такая диковина, как яблоки.
Акуна между тем уж руку протянула.
— Семьдесят копеек с тебя, дедушка Абайым... Распахнулась дверь магазина, и не вошла — влетела
Уркене, запыхавшаяся, красная, заиндевелая.
— Ой, я перепугалась, думала, уехали вы, Абайым,— затараторила она.— Потом смотрю: Гнедко стоит. Так уж обрадовалась, так обрадовалась. Вот, отвезите Суркашу.— Уркене вынула из сумки-брезентухи целый рулон газет, перевязанный бечевкой.— За полмесяца. И его журнал — «Старшина-сержант» — тут. А это,— она выудила из сумки маленький, в сургуче, пакет,— это лично в руки. Не потеряйте. И так пролежал...
— Ишь сколько газет Суркашу,— вмешалась Акуна.— Сумка-то сразу полегчала.
Абайым, отвязав Гнедка, поудобнее уселся в кошеву, старательно укрыл ноги дохой.
— Но-о!
...Гнедко охотно рысил. Видно, свыкся с мыслью, что поехали далеко. Дорога была широкая, укатанная. Снег тонко поскрипывал под полозьями, весело брякало колечко на дуге, и лицо Абайыма щекотали крошки снега, летящие из-под копыт. От Гнедка пахло теплым перепрелым сеном и ячменем.
Молчаливо высились лиственницы. Красно-коричневые, будто из старой меди, стволы в дна обхвата, не меньше. У некоторых снизу столько сучков, что к стволу не добраться. Это уже не раз спасало лиственницам жизнь. Вблизи деревни, вблизи людей только и жить такой лиственнице. Не хватит ни сил, ни пилы, чтобы свалить такую. А если и свалишь, как разделаешь на чурки? Зато от высоких стройных лесин остались только пни. Березы казались бессильными, тоненькими, без листьев. На некоторые и смотреть жалко. Снег выпал рано, березы еще не осыпались, и он согнул ветви до самой земли.
За пригорком затарахтел трактор. Абайым дернул правую вожжу, Гнедко привычно шагнул с накатанной дороги, чтоб быть от трактора подальше, и тут же увяз по брюхо.
Вскоре его обдало острым запахом солярки, едким дымком. Трактор, покачиваясь на торопливо лязгающих гусеницах, прогрохотал мимо. Абайым насчитал двенадцать комлей. «Значит, Тенибер начал возить на дом,— подумал он.— Ему, холостяку, конечно, надо поторапливаться. А мой лес лежит нетронутый...»
Гнедко с трудом выбрался на дорогу, но она уже была не та. Накатанный слой разрыхлился кое-где и с землей смешался. Бока коня зачернели от испарины.
Осенью Абайым свалил в урочище Айры на будущий пятистенок шестьдесят лиственниц. Все собирался сволочь их с горы вниз, чтобы потом грузить на машину или тянуть трактором, но так и не собрался. Зимний глубокий снег опередил старика. Теперь лесины лучше не трогать. Вот осядет снег к весне и станет под ногами пересыпаться, как зерно. К тому же дни потеплеют, удлинятся. Вот тогда и можно браться за дело. Абайым все ждал это время, но теперь видит, что вряд ли у него опять получится. Если на Гнедке волочить лес, то, считай, с конем надо прощаться. Вишь, везет одну кошевку, а бока в поту. Стар Гнедко. Значит, надо просить у председателя трактор. И просить срочно, на этих днях, а то трактора поставят на ремонт перед вспашкой.
Нерешительность свою надо забывать. Чем они хуже других? А тракториста есть чем угостить. Зарежет барашка. Да еще Митька дал слово, что его баба сварит пиво специально для Абайыма.
Ехал Абайым, думал о лесе, о своем доме, выехал на поляну, и тут будто кто его за сердце ущипнул. Он остановил Гнедка, выскочил из кошевки, увяз в снегу, упал. Потом поднялся, снял шапку и, позабыв смахнуть с лица, с бороденки снег, так и остановился, растерянный, маленький, одинокий.
Да это же Марчалу! Это же место, где он родился! На этой поляне юрта стояла. Тут, на кошме перед юртой, сделал он свой первый шаг.
«Что это со мной?» — старался успокоиться Абайым. Сердце же никак не слушается, в груди так и давит, ноет. Когда отправлялся в путь, этого Марчалу и в уме не было. Сколько раз проезжал мимо, никогда так не волновали его воспоминания. «Чего это так? Может, старость? Предчувствие? Может, последний раз тут проезжаю? Все может быть, все...»
Вот одинокая лиственница. Возле нее и стояла их юрта. За юртой жердяной загон для телят. Рядом — коновязь. Должно быть, упала или теперь под снегом не видать. Около коновязи Абайым играл в бабки с однолетками... А внизу за речкой стояла юрта Бабанай...
Отец был настоящим мастером резьбы по дереву. Его вся округа знала. Однажды за пилу он отдал четырехгодовалого бычка. Седло, на котором старик ездит до сих пор, отец делал для себя. У Язырал, колхозной учетчицы, стоит большой сундук, оставшийся от ее матери. Его вырезал отец Абайыма из комля кедра. До прошлого года лежали в юрте Абайыма чашки, ложки, сделанные отцом из нароста березы и украшенные резьбой. После посевной пришел комсорг: «Фестиваль идет, в область едем выступать с пьесой. Выручайте». Так и с концом. Позабыли, видно, артисты его ложки где-нибудь. Что она помнит, нынешняя молодежь.
А он никогда не забудет, как отец, чувствуя приближение кончины, сел возле коновязи и разговаривал с восходящим солнцем. «Кайр-о-хон баш! Отец наш светлый, — шептал он, кланяясь солнцу, — оставляю пятерых сыновей, дубиной их не свалишь, трех коров оставляю, косяк лошадей и двадцать овечек оставляю. Сделай так, чтобы мой род не перевелся под твоим сиянием, чтоб наш очаг крепко стоял на земле и никто не осмелился развеять пепел от нашего огня».
Пятеро молодцов... В тот же год четверых из них, спрятавшихся на вершину горы Сойокту, поймали колчаковцы и порубали шашками у этой коновязи. За то, что отказались идти служить им. Абайым, самый младший. Вот почему столько времени жива их коновязь. Давно бы ее, чакую сухую, увезли на дрова.
— Э-э, а что от меня останется?—неожиданно для себя всхлипнул Абайым.— Ничего... Пусто... Нет, нет, а Бердан!— вскрикнул старик и, задыхаясь, побежал к саням и резко дернул вожжи.— Бердан...
У Абайыма было восемь детей: две дочери и шестеро сыновей. Но все они почему-то умирали еще в колыбели. Один выжил — Тодор. Проводил его старик на фронт, а сам всю войну протрубил в кондепо: гонял в Бийск лошадей из Монголии. Возвратился после победы, думал, ох, и далеко же он побывал, а, оказывается, сына куда дальше война забросила. Нет Тодора. Год нет, другой.
Надоумили соседи написать письмо в Москву, министру военному. Сочинили такое письмо. Два месяца ждал старик ответа. Да лучше б он вовсе не приходил: все какая ни на есть надежда теплилась. Может, доскачет его Тодор до родного становья? Пришел ответ: «Смертью храбрых погиб Тодор...»
Похолодело сердце у старика. Все похолодело: и горы, и степи — вся жизнь. А потом опять немножко тепло проклюнулось. Кумушки сельские вызнали, что у Сары, оказывается, сын Бердан от Тодора рожден. Гулял Тодор с девушкой перед отправкой на фронт, любили друг друга. Но тут возвратился Эркин и женился на Сары. И хотя Сары родила ему еще пятерых детей,, он до сих пор смотрит на Абайыма глазами свирепого волка. Бердан же — чего понимал-то он тогда?—зачастил в юрту Абайыма. Вовсе взвился Эркин, отодрал мальчишку вожжами, и перестал тот ходить к старикам. И повзрослев, Бердан к Абайыму остался холоден* хорошо, если поздоровается при встрече. Эх, Эркин, Эркин... Абайым даже в клуб, в кино стал ходить, чтобы хоть украдкой посмотреть на Бердана. Ему так хотелось потрогать его волосы: вылитый Тодор. И голос у него сыновний, и движения. Вот только характер, видно, у него от Сары. Есть же такие горячие и своенравные люди: и молод, и неопытен, а в работе не уступит самым лучшим трактористам. И еще шутник, каких свет не видел. Теперь он в армии, в самой Москве служит. На днях Абайым услышал ненароком, болтали селяне: «Депутат наш, Суркаш, в Москву ездил. Говорит, видел там Бердана. Тот похвалился, мол, женился на дочке большого начальника. Вот повезло парню так повезло!» Абайым самого Суркаша не встречал. Тот как приехал из Москвы вечером в деревню, так назавтра же ни свет ни заря ускакал на свою стоянку, к отаре.
Бердан вот-вот должен вернуться, но недавно от него пришло странное письмо. Абайым как раз завернул к отцу Сары, когда там читали письмо вслух.
«Привет из Москвы!— начиналось письмо.— Через горы высокие, через тайгу зеленую, через моря синие и через реки бурные пусть этот белый, с ладонь, листок передаст моим роднее родных родителям, милее милых братишкам, родственникам мой сердечный привет, который горячее, чем огонь, быстрее, чем пуля. Радуетесь, смеетесь, красуетесь ли вы, здоровы ли вы, как раньше? Что нового, чему бы обрадовались мои уши и глаза, в просторной сказочной Корболу? Даже и не описать вам, как хорошо идет моя солдатская служба. Одет я в справное, обут в целое, кормят сыто — что надо еще мне? И йотом, если я напишу, что жизнь моя идет помаленьку — это будет неверно. Даже если напишу, что жизнь у меня хороша, и это будет не точно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
— Отпусти, Гнедко, отпусти. Сегодня только до водопоя,— уговаривает Абайым и ждет. Но Гнедко будто не понимает, терпит. Терпит и Абайым. Старик знает, что вот-вот Гнедку понадобится еще хватануть воздуха. Брюхо на мгновение опадет, ослабнет, и он, Абайым, подтянет подпругу.
Потом старик шагает в сторону сарая, и Гнедко облегченно вздыхает — значит, только до водопоя.
Абайым входит в трухлявый, покосившийся сарай, большие дыры в котором замазаны коровьим навозом, выгоняет старую комолую Тонкурак и ее годовалого рыжего бычка. И хотя эта живность и сама сходила бы на водопой и ничего бы с нею не случилось, Абайым садится на Гнедка и едет селом.
Народу на улице уже погуще.
Пообедав, медленно, с достоинством идут к кузнице и мастерским чумазые парни в замасленных, лоснящихся, будто сшитых из жести, куртках. Опять сейчас застучат на всю деревню железом. Раньше был в селе один кузнец, а теперь — и слесари, и фрезеровщики, и сварщики. Другое время! А то ведь, смешно и сказать, — думали, гром ударит.
- Хлеб белый привезли!— оповещая друг дружку женщины. Несут не поместившиеся в сумках булки под мышками. Саржевые кушаки топырятся — в них натолканы конфеты и сахар, печенье и чай, опять-таки не поместившиеся в сумках.
Пиная, как мяч, мерзлый конский шевяк, проносится ватага школьников. Бьются, хлопают по спинам ранцы. Абайыма ватага и не замечает.
В другом конце улицы собаку какого-то чабана, обученную деловито ходить с отарой, окружили от нечего делать деревенские псы, рычат на нее, облаивают. Чабан соскочил с саней и, размахивая бичом, бесстрашно лезет в середину звереющей стаи. «Цыть, цыть!» Ахает, как бы эти лоботрясы не загрызли у него единственного подпаска. «Цыть, никчемники!»
Возвратившись с водопоя, Абайым привязывает Гнедка к той же коновязи, расседлывает его, загоняет в сарай Тонкурак и бычка, бросает им сена. Теперь старик выйдет из дома, когда солнце снизится так, что его можно заарканить с горы Кодьогор. Тогда Абайым снимет с Гнедка недоуздок.
Гнедко тут же бежит к куче прелой соломы за сараем, разгребает снег и ложится. Поелозив на одном боку, встает и опять валится, но уже на другой бок. После этой процедуры Гнедко отряхивается и пускается по двору в галоп, чтоб хозяин вдруг его не поймал. Лишь убедившись, что Абайым стоит на месте, Гнедко медленно и важно трусит к конюшне. Вид у него такой, будто он сегодня перевез целую гору. В конюшне его ждет сено, разложенное Янгой, ожидает Соловко, с которым они простоят всю ночь, по очереди кладя голову на гриву друг другу.
Абайым, глядя вслед Гнедку, стоит, пока тот не скрывается за скотным двором, и возвращается в избу. Делать ему больше нечего, а впереди длинная-длинная зимняя ночь.
Утром следующего дня Абайым выходит из избы чуть свет, когда табун только промчался на водопой.
Вся долина замутнена дыханием жгучего мороза. Дым от каждой избы парит облаком. А за деревней, где озеро, висит такой туманище, что не только Абайыму ясно: морозы будут стойкие Вся округа в инее, в куржаке, побелели даже прокопченные юрты. Все сжалось, натужилось от мороза: ударь—треснет, загудит, шевельни — скрипит долго-долго. Среди этой нетронутой тишины то ревмя заревет, то заскулит, завоет пускач, чтобы оживим» промерзший трактор.
Лбайым не привязывает Гнедка, как обычно, за коновязь, а ведет прямо к дверям избы и выносит ему ведро ячменя. Гнедко как припадет к нему, так и не отрывается, пока не ополовинивает. Абайым вздыхает:
— Эй, брат, ямченя нам бы с тобой вдвое. Вон как ты его... Ячмень всем по вкусу. Как в охотку с талканом чаек! То-то. И гусям, и курам... Фу, забывчивая твой башка! Кур-то давно нет...
Прошлым летом у Абайыма во дворе швырялось в мусоре шесть кур: три белых, две рябых и чернушка, которая неслась ежедневно. Бригадирствовал над ними старый петух, немного хромой: подморозился когда-то. Видно, стар был «бригадир» или еще что другое, только не множились хохлатки, хотя курятник Абайым утеплял каждую осень. А много ли яиц с одной чернушки?
Однажды пришел к Абайыму Длинный Митька с початой бутылкой. Сидели они и мирно спорили, как ловчее ставить стропила. Куры же, которые до прихода Митьки тихо грелись возле распахнутой двери избенки, иногда забредая и на порог, запетушились. Вскидывают коромыслом шеи, расправляют, топорщат крылья. Так и норовят кукарекнуть по-петушиному. «Смотри, смотри! Как бы они не накликали чего на наши головы!— всполошилась Абайымова старуха.— Чует мое сердце, не к добру это! Руби их, старик, бесовских посыльников. Сейчас же, говорю! Чтоб ни пуха, от них, ни пера!» — «Э-э, плохо, плохо, яман, тьфу!» — прибавил тут и Длинный Митька. «А ты чего сидишь?— набросилась и на него старуха.— Лови их, режь!»
Длинный Митька вскочил, туда прыгнул, сюда, и все шесть кур уже лежали обезглавленные возле поленницы.
— И правда, Абайым,— изрек Митька,— зачем вам, алтайцам, куриное мясо? Что кушать-то у этой глупой птицы? Вот если бы жеребчика доброго...
Абайым сложил тогда кур в мешок и взвалил на плечи Митьки. А через неделю пришла от Митьки девочка с абайымовским мешком.
— Дяди, отец велел сказать: у них теперь нет кур, зачем им петух — пусть отдаст.
Подумал Абайым и отдал кочета. Только через месяц узнал он: когда Длинный Митька угощался у него, пролил стопку водки на хлеб и бросил тот кусок курам, вот те и запетушились...
На этот раз Абайым собирается скоро. Гнедко не успел даже раз-другой тряхнуть опустевшее ведро. Одет Абайым в знакомую шубу, в ту же мятую шапку из лисьих лапок, а что переменилось, так это у него на кушак из красного сатина пристегнуто кресало, очеканенное серебром. Рядом с кресалом болтается и нож. За Абайымом вышла и его старуха, трясущая маленькой головой. Козья доха, которую несла старуха, местами облезла до кожи.
Гнедко сообразил: не близко собрался Абайым! — и весь обмяк. Абайым кое-как дотянул его, упиравшегося, до кошевы. Но и там он долго мотал головой, не давал надеть себе на шею хомут, никак не хотел становиться между оглобель. Старуха, прихрамывая, принесла охапку сена и бросила в кошевку.
— Смотри не замерзни!— громко, как обычно говорят тугоухие, крикнула она Абайыму.
— Что со мной сделается?—пробурчал Абайым, трогая вожжи.— Но!
Гнедко переступает с ноги на ногу, но не трогается. Всю жизнь ему доставались только тяжелые возы. Если снег, разве сразу стронешь? И Гнедко привык не делать шага, пока не утопчет снег под собой, чтобы упереться. Вот он все-таки решился. Скрипнули примерзшие полозья, натянулись и тут же ослабли гужи — воз оказался легким. У Гнедка отлегло от сердца, и он бодро потрусил к воротам, потом по пустынной ранней улице. Абайым остановил его у сельпо и привязал за гудящий от ветра столб.
Если бы Абайым не спешил, он долго бы рассматривал сельповскую избу. Хоть она и вросла наполовину в землю и до того постарела, что углы замшели, старику она нравится. Он до сих пор втайне завидует тому, кто рубил эту избу. Мастер, настоящий мастер! А кто он и когда ставил — Абайым не знает. Он еще был мальчишкой, а изба уже служила амбаром купцу Акопову. Хранил в ней купец муку безо всяких мешков и не боялся, что ее выдует ветром, хотя в пазах избы не было мха.
— Ну, чего тебе, дедушка Абайым?—встретила его в сельпо продавщица Акупа. Белый халат ее топорщился поверх синего палы о.
— М-м... Мне бы конфет.
— Есть во что? Абайым пожал плечами.
— Ну что за народ! Что за люди!—взорвалась Акуна.— Сколько вам говорить? Являетесь с голыми руками. Вам тут магазин или фабрика бумажная? Ну, сколько вам?
— Мне-то? Вон тех, кругленьких.
— Сколько, спрашиваю. Других нету.
— Да полкилограмма.
— Так бы и говорили сразу!
Абайым, пока Акуна взвешивала конфеты, то бросая пригоршни на весы, то отсыпая назад, любовался рыбными консервами, кубиками перлового концентрата, папиросами, красиво выставленными на полке. Чего только не поступает в сельпо! Восьми чай. И плиточный, и кирпичный есть. Соль кончается только осенью, когда колют свиней. И той же осенью появляется такая диковина, как яблоки.
Акуна между тем уж руку протянула.
— Семьдесят копеек с тебя, дедушка Абайым... Распахнулась дверь магазина, и не вошла — влетела
Уркене, запыхавшаяся, красная, заиндевелая.
— Ой, я перепугалась, думала, уехали вы, Абайым,— затараторила она.— Потом смотрю: Гнедко стоит. Так уж обрадовалась, так обрадовалась. Вот, отвезите Суркашу.— Уркене вынула из сумки-брезентухи целый рулон газет, перевязанный бечевкой.— За полмесяца. И его журнал — «Старшина-сержант» — тут. А это,— она выудила из сумки маленький, в сургуче, пакет,— это лично в руки. Не потеряйте. И так пролежал...
— Ишь сколько газет Суркашу,— вмешалась Акуна.— Сумка-то сразу полегчала.
Абайым, отвязав Гнедка, поудобнее уселся в кошеву, старательно укрыл ноги дохой.
— Но-о!
...Гнедко охотно рысил. Видно, свыкся с мыслью, что поехали далеко. Дорога была широкая, укатанная. Снег тонко поскрипывал под полозьями, весело брякало колечко на дуге, и лицо Абайыма щекотали крошки снега, летящие из-под копыт. От Гнедка пахло теплым перепрелым сеном и ячменем.
Молчаливо высились лиственницы. Красно-коричневые, будто из старой меди, стволы в дна обхвата, не меньше. У некоторых снизу столько сучков, что к стволу не добраться. Это уже не раз спасало лиственницам жизнь. Вблизи деревни, вблизи людей только и жить такой лиственнице. Не хватит ни сил, ни пилы, чтобы свалить такую. А если и свалишь, как разделаешь на чурки? Зато от высоких стройных лесин остались только пни. Березы казались бессильными, тоненькими, без листьев. На некоторые и смотреть жалко. Снег выпал рано, березы еще не осыпались, и он согнул ветви до самой земли.
За пригорком затарахтел трактор. Абайым дернул правую вожжу, Гнедко привычно шагнул с накатанной дороги, чтоб быть от трактора подальше, и тут же увяз по брюхо.
Вскоре его обдало острым запахом солярки, едким дымком. Трактор, покачиваясь на торопливо лязгающих гусеницах, прогрохотал мимо. Абайым насчитал двенадцать комлей. «Значит, Тенибер начал возить на дом,— подумал он.— Ему, холостяку, конечно, надо поторапливаться. А мой лес лежит нетронутый...»
Гнедко с трудом выбрался на дорогу, но она уже была не та. Накатанный слой разрыхлился кое-где и с землей смешался. Бока коня зачернели от испарины.
Осенью Абайым свалил в урочище Айры на будущий пятистенок шестьдесят лиственниц. Все собирался сволочь их с горы вниз, чтобы потом грузить на машину или тянуть трактором, но так и не собрался. Зимний глубокий снег опередил старика. Теперь лесины лучше не трогать. Вот осядет снег к весне и станет под ногами пересыпаться, как зерно. К тому же дни потеплеют, удлинятся. Вот тогда и можно браться за дело. Абайым все ждал это время, но теперь видит, что вряд ли у него опять получится. Если на Гнедке волочить лес, то, считай, с конем надо прощаться. Вишь, везет одну кошевку, а бока в поту. Стар Гнедко. Значит, надо просить у председателя трактор. И просить срочно, на этих днях, а то трактора поставят на ремонт перед вспашкой.
Нерешительность свою надо забывать. Чем они хуже других? А тракториста есть чем угостить. Зарежет барашка. Да еще Митька дал слово, что его баба сварит пиво специально для Абайыма.
Ехал Абайым, думал о лесе, о своем доме, выехал на поляну, и тут будто кто его за сердце ущипнул. Он остановил Гнедка, выскочил из кошевки, увяз в снегу, упал. Потом поднялся, снял шапку и, позабыв смахнуть с лица, с бороденки снег, так и остановился, растерянный, маленький, одинокий.
Да это же Марчалу! Это же место, где он родился! На этой поляне юрта стояла. Тут, на кошме перед юртой, сделал он свой первый шаг.
«Что это со мной?» — старался успокоиться Абайым. Сердце же никак не слушается, в груди так и давит, ноет. Когда отправлялся в путь, этого Марчалу и в уме не было. Сколько раз проезжал мимо, никогда так не волновали его воспоминания. «Чего это так? Может, старость? Предчувствие? Может, последний раз тут проезжаю? Все может быть, все...»
Вот одинокая лиственница. Возле нее и стояла их юрта. За юртой жердяной загон для телят. Рядом — коновязь. Должно быть, упала или теперь под снегом не видать. Около коновязи Абайым играл в бабки с однолетками... А внизу за речкой стояла юрта Бабанай...
Отец был настоящим мастером резьбы по дереву. Его вся округа знала. Однажды за пилу он отдал четырехгодовалого бычка. Седло, на котором старик ездит до сих пор, отец делал для себя. У Язырал, колхозной учетчицы, стоит большой сундук, оставшийся от ее матери. Его вырезал отец Абайыма из комля кедра. До прошлого года лежали в юрте Абайыма чашки, ложки, сделанные отцом из нароста березы и украшенные резьбой. После посевной пришел комсорг: «Фестиваль идет, в область едем выступать с пьесой. Выручайте». Так и с концом. Позабыли, видно, артисты его ложки где-нибудь. Что она помнит, нынешняя молодежь.
А он никогда не забудет, как отец, чувствуя приближение кончины, сел возле коновязи и разговаривал с восходящим солнцем. «Кайр-о-хон баш! Отец наш светлый, — шептал он, кланяясь солнцу, — оставляю пятерых сыновей, дубиной их не свалишь, трех коров оставляю, косяк лошадей и двадцать овечек оставляю. Сделай так, чтобы мой род не перевелся под твоим сиянием, чтоб наш очаг крепко стоял на земле и никто не осмелился развеять пепел от нашего огня».
Пятеро молодцов... В тот же год четверых из них, спрятавшихся на вершину горы Сойокту, поймали колчаковцы и порубали шашками у этой коновязи. За то, что отказались идти служить им. Абайым, самый младший. Вот почему столько времени жива их коновязь. Давно бы ее, чакую сухую, увезли на дрова.
— Э-э, а что от меня останется?—неожиданно для себя всхлипнул Абайым.— Ничего... Пусто... Нет, нет, а Бердан!— вскрикнул старик и, задыхаясь, побежал к саням и резко дернул вожжи.— Бердан...
У Абайыма было восемь детей: две дочери и шестеро сыновей. Но все они почему-то умирали еще в колыбели. Один выжил — Тодор. Проводил его старик на фронт, а сам всю войну протрубил в кондепо: гонял в Бийск лошадей из Монголии. Возвратился после победы, думал, ох, и далеко же он побывал, а, оказывается, сына куда дальше война забросила. Нет Тодора. Год нет, другой.
Надоумили соседи написать письмо в Москву, министру военному. Сочинили такое письмо. Два месяца ждал старик ответа. Да лучше б он вовсе не приходил: все какая ни на есть надежда теплилась. Может, доскачет его Тодор до родного становья? Пришел ответ: «Смертью храбрых погиб Тодор...»
Похолодело сердце у старика. Все похолодело: и горы, и степи — вся жизнь. А потом опять немножко тепло проклюнулось. Кумушки сельские вызнали, что у Сары, оказывается, сын Бердан от Тодора рожден. Гулял Тодор с девушкой перед отправкой на фронт, любили друг друга. Но тут возвратился Эркин и женился на Сары. И хотя Сары родила ему еще пятерых детей,, он до сих пор смотрит на Абайыма глазами свирепого волка. Бердан же — чего понимал-то он тогда?—зачастил в юрту Абайыма. Вовсе взвился Эркин, отодрал мальчишку вожжами, и перестал тот ходить к старикам. И повзрослев, Бердан к Абайыму остался холоден* хорошо, если поздоровается при встрече. Эх, Эркин, Эркин... Абайым даже в клуб, в кино стал ходить, чтобы хоть украдкой посмотреть на Бердана. Ему так хотелось потрогать его волосы: вылитый Тодор. И голос у него сыновний, и движения. Вот только характер, видно, у него от Сары. Есть же такие горячие и своенравные люди: и молод, и неопытен, а в работе не уступит самым лучшим трактористам. И еще шутник, каких свет не видел. Теперь он в армии, в самой Москве служит. На днях Абайым услышал ненароком, болтали селяне: «Депутат наш, Суркаш, в Москву ездил. Говорит, видел там Бердана. Тот похвалился, мол, женился на дочке большого начальника. Вот повезло парню так повезло!» Абайым самого Суркаша не встречал. Тот как приехал из Москвы вечером в деревню, так назавтра же ни свет ни заря ускакал на свою стоянку, к отаре.
Бердан вот-вот должен вернуться, но недавно от него пришло странное письмо. Абайым как раз завернул к отцу Сары, когда там читали письмо вслух.
«Привет из Москвы!— начиналось письмо.— Через горы высокие, через тайгу зеленую, через моря синие и через реки бурные пусть этот белый, с ладонь, листок передаст моим роднее родных родителям, милее милых братишкам, родственникам мой сердечный привет, который горячее, чем огонь, быстрее, чем пуля. Радуетесь, смеетесь, красуетесь ли вы, здоровы ли вы, как раньше? Что нового, чему бы обрадовались мои уши и глаза, в просторной сказочной Корболу? Даже и не описать вам, как хорошо идет моя солдатская служба. Одет я в справное, обут в целое, кормят сыто — что надо еще мне? И йотом, если я напишу, что жизнь моя идет помаленьку — это будет неверно. Даже если напишу, что жизнь у меня хороша, и это будет не точно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37