.. А еще надо о себе подумать — утеплить дом, поправить баню, сарай, убрать ульи в омшаник... Словом, не только переделать,— перечесть всего невозможно! Зимой же Бёксе идет в помощники к чабанам: пасет овец, подвозит корма. Глядишь — снова весна на подходе... И так год за годом, год за годом. Сунер сам слышал, как Бёксе жаловался кому-то: «До чего же мне надоели эти вилы! Почитай, весь год не расстаюсь с ними, трехзубыми... Только на посевной и забываешь про этот инструмент...» И как он это выдерживает? Ради чего? Что это за жизнь в таком непрестанном, непрекращающемся труде? Сунер этого понять не может.
Или взять того же Кемирчека, Длинного малого. О нем, правда, Сунер толком ничего не знает. Маленький, будто скрюченный, Кемирчек, как говорят, зимой и летом одним цветом — всегда в замызганном промасленном комбинезоне, который так пропшан маслом и соляркой, что блестит и лоснится, словно скроен из жести. Карманы всегда набиты разными гайками, болтами, железками, которые звенят и стучат на каждом шагу... Вспоминает Сунер один случай. Всю осень Кемирчек работал на вспашке. Сменщиком у него был тракторист Берден И вот Берден куда-то исчез и три дня не появлялся. И все три дня Кемирчек пахал один. На третий день к вечеру сильно похолодало. Кемирчек остановил трактор, чтобы закрыть жалюзи на радиаторе... Потом сам он рассказывал: «Помню, на землю ступил, а что дальше — ничего не помню». Хорошо, заявился Берден и разбудил его, а то наверняка плохо бы это для Кемирчека кончилось. Другой за такие дела сожрал бы Вердена с потрохами, а Кемирчек и бровью не повел. Сказал только, чтобы Берден жалюзи закрыл, и поплелся домой, раскачиваясь, словно после изрядной попойки.
...Трактор фырчит, выпуская сизый дымок.
Черная собачонка Бёксе снова пристраивается за колесом сеялки.
Бёксе и Иван становятся на подножки и резко вскидывают руки: «Давай!»
Кемирчек, оглядев свой караваи, прячется в кабине.
Трактор трогается и снова тащит, увязая в мягкой земле и задыхаясь от пыли, грохочущие сеялки.
К вечеру край неба затягивают черные лохматые тучи. Они ползут так низко над землей, точно ступают по ней, вздымая пыль. Сунеру эти тучи напоминают сказочное семиголовое чудовище — Дьелбегена. Первая туча — самая большая голова чудища, а клубящиеся завитки — другие головы. Мощно движется эта громада. За нею скачет грозная беспощадная орда — с пиками наперевес, со вскинутыми мечами, и, кажется, нет такой силы, которая смогла бы противостоять этому нашествию. Лишь среди них безбоязненно горит одинокая тусклая звездочка. Она то померкнет, точно срубленная мечом какого-нибудь воина, то вновь заблестит, словно бросает вызов: «Что — взяли?»
Горы, напуганные темнотой, будто сдвинулись, собираясь провести ночь друг подле друга. Складки, пригорки, ущелья, так ясно видные при дневном свете, будто провалились в тело гор. И стоят они, горы, мрачными тихими великанами, обведенные, как на плакате, одной жирной чертой.
Тишина — удивительная. Слышно даже, как вдали вздыхают лошади, неясными пятнами выделяясь на темной пахоте. Слышен однообразный звук удаляющейся телеги — это Тилгереш, напоив еще раз сеяльщиков чаем, спешит в деревню.
Ветерок, пробежав, исчезает, и тогда чувствуется зловещаятемпература. Он влажен и свеж Сунеру зябко. Сквозь прореху холодит колено. Супер расстегивает фуфайку и запахивает ее поплотнее. Эпишке, забравшись на сеялку, лежит на ящике с зерном и безостановочно бубнит:
— Хэ, можно подумать, что Эпишке ничего доброго не делает! Эпишке — хуже всех в деревне! Будто и не работает, как остальные. А кто в прошлую осень гонял отару в Бийск на мясокомбинат? Кто помогал,— это он обращается к Бёксе,— спасти зимой тысячу овечек? Разве не Эпишке? А теперь кто зерно возит? Опять Эпишке!..
— Да кто говорит, что вы хуже всех? — отзывается басом со своей сеялки Бсксе.— Только бахвалиться не нужно. Одно хорошее дело лодыря в передовика не превратит. Тысяча голов! А сколько из той тысячи пало? Чего же не скажете?
— А это уже не твое дело! — вспыхивает Эпишке.— Сколько потерял, столько и заплатил. Мой карман... ,
К сеялке Бёксе подходит Иван, садится рядом на цодножку. Говорит Иван по-алтайски плохо, на ломаном-переломаном языке, но понять можно.
— Сюда пришел, у вас жить, все смотрел,— говорит он.— Русский Иван нет — яман, русской Маруськи нет — еще хуже яман. «Пропадать будем», — решил. Сено косили: на завтрак — мясо, па обед — мясо, на ужин — мясо. Капуста — нет, картошка — нет... Яман! А нынче на зиму сам лошадь резал — нет яман!
— Ээ-э, Иван вправду извелся у нас от мяса,— перебил Эпишке.— Это я с ним в самый первый раз и косил, кто же еще, думаете? Запрягли мы с ним кобылку Сыйтыпак. Погоняет. А она недавно ожеребилась, и где-то ее стригунок отстал... Приехали на место, значит, распрягли. Сыйтыпак как зачала рваться, ржать, бегать на аркане — звать его, значит, жеребенка-то. Сладу нет! Я ее и отпустил. Пускай, думаю, идет, ищет. Иван и спрашивает: «Слушай, дружка, а вечером, когда нам домой ехать, кобыла придет за нами или нет?» Ох-хи-хи,— заливается Эпишке.
Из выхлопной трубы трактора забили клочки дыма, Кемирчек включил фары, два желтых глаза. Сбавил обороты. Высунулся из кабины:
— Поехали!
Сунер схватился за ручки крышки ящика. В свете фар пыль летит косым скользящим облаком, густеет, и все вокруг меркнет, исчезает. Остается только тяжелый запах пыли.
Сунер хочет посмотреть, не забило ли какой семяпровод. Не видать ни зги. Приходится все делать на ощупь. Теперь, если ямка или камень какие окажутся, в этой темени их не углядишь тоже...
Трактор дотягивает до конца загона и разворачивается. Сунер приноровился было отдышаться, но трактор оскшовился.
— Не вижу! Ничего не вижу! — сквозь тарахтенье двигателя доносится голос Кемирчека.
— Вот чертов ветер! — сплевывает с досады Бёксе.— Теперь со спины тянет. Где же Кемирчеку увидеть след? Пойду поводырем.
Он спрыгивает с подножки, выходит на свет, впереди трактора, долго ходит, разглядывая землю, и, махнув рукой, движется по следу.
Течет ли в землю зерно, или, может, давным-давно позабивало вес семяпроводы, сколько прошло времени с последней остановки, — Сунер забыл и думать об этом. Голова гудит, как колокол, и он слышит только этот гул и не знает, куда от него деваться. Ни о чем другом не думается, да и не хочется думать. Кажется, привались сейчас к ящику с зерном, и сразу уснешь. Но спать нельзя! Об этом строго-настрого предупредили Иван и Бёксе. Задремлешь и свалишься с подножки под каток. Кому хуже-то будет?
Трактор ползет и ползет. Сунеру кажется, что не гусеницы вздымают пыль, а порывы ветра стремительно вышвыривают ее оттуда. Мутно светятся перед глазами задние подфарники...
Когда поворачивают против ветра, Кемирчек видит дорогу, ведет трактор сам, а в обратный путь — Бёксе или Иван, сменяя друг друга, шагают впереди трактора. После каждого круга остановка — надо загружать сеялки зерном. Эпишке не выдерживает и принимается ворчать:
— Ну что это за работа? Морока одна! Можно подумать, вам всем выдадут по ордену, Бёксе. Выдумали тоже — вышагивать впереди трактора! Как же! Получите — и не один. Домой пора ехать, вот что.
Сунеру хочется того же, и внутренне он на стороне Эпишке, но молчит. А Бёксе раскричался:
— Вот заладил! Домой да домой. Дитё вас ждет, что ли, дома? Титьку ему надо дать? Чем раньше за-
кончим с севом, для нас лучше. Кто еще, кроме нас, будет сеять? Кто? Молчите?..
Эпишке и в самом деле умолкает.
Но вот — Сунер не сразу может понять — сеялки задребезжали на чем-то твердом, запрыгали, потянуло холодной чистой свежестью без удушливого запаха пыли. Оказывается, трактор выбрался с пашни на плотную землю, поросшую травой, и, проехав немного, останавливается. Только еще долго что-то тонко дзенькает в чреве трактора, постепенно успокаиваясь, и машина тоже аамирает. От непривычной тишины в ушах Сунера звенит, и он чувствует себя оглохшим и беспомощным.
Какое-то время все молчат и не двигаются.
Потом Бёксе и Иван, словно бы нехотя, слезают с подножек, снимают с себя фуфайки и бьют ими с размаху об землю, отворачиваясь от поднявшейся пыли.
Кемирчек смачно сплевывает и первым решается нарушить тишину:
— Хватит, поди, на сегодня.
Он берет облезший овчинный полушубок и лезет укутывать им нос трактора.
— Хватит, конечно. Время-то — ого! Третий час!
— Спущука я воду. А то кто его знает,— флегматично объявляет Кемирчек.
— А я как вспомню, что дома надо умываться, ой-ёй! — стонет Бёксе.— Заранее сердце болит. Чуть брызнешь, кричать хочется. Лицо горит, вода — что пламень...
— Эй! Нашли время лясы точить! — слышится из темноты голос Эпишке.— Садитесь скорее. Поехали!
Сунера дважды просить не надо. Он мчится со всех ног и забирается в телегу.
Лошади в предчувствии водопоя понуканий не просят, бегут рысью. Редкие звезды на уже посеревшем небе, четкие зазубрины гор дрожат и прыгают перед глазами от толчков телеги на ухабах.
Эпишке вдруг сдерживает коня. Две другие телеги, на которых сидят Иван и Бёксе, быстро удаляются по дороге.
— Кто торопится, пускай гонит. Что мы — у них на аркане? — ворчит Эпишке под дребезжание повозки.— Отсеемся, другой лошади и телеги мне не дадут. А у Меня в Ак-Айры жерди заготовлены. Загоню коня, на чем повезу, а? Не знаешь?
Сунер не отвечает.
— Ты, парень, совсем еще дите неразумное. Что там ни говори, а человек еще ради своего живота живет. Это уж точно. У него жизнью не голова руководит, а желудок... Вот я, например. Я, как бы тебе это сказать...
Сунера такая злость берет на Эпишке за то, что тот не хочет погонять лошадь! Он плюется, смотрит в сторону и не слушает этого старого брехуна. Тут они выезжают на грунтовую дорогу, и в сплошном грохоте телеги голос Эпишке вовсе растворяется.
Сунер сидит на корточках в углу ящика, навалившись грудью на деревянный борт. При каждом толчке края борта больно бьют его по ребрам. Телегу так трясет, что Сунер стискивает зубы, чтобы ненароком не прикусить кончик языка.
— Откуда тебе, парень, знать, что такое жизнь? — не унимается Эпишке.— Какова она? Вот я скажу...
«Странный он, этот Эпишке,— устало думает Сунер.
— И вправду, что за человек?»
Дом у Эпишке полон ребятишек. У него их, однако, с десяток. Многие уже учатся: один здесь, в деревне, другие — в городе. А кормит, одевает и обувает всю эту ораву один Эпишке. Как это ему удается, в голове не укладывается. Но как бы то ни было, факт остается фактом: работает в семье один Эпишке. О проделках и похождениях его ходят в деревне легенды.
Как-то является он в контору к председателю колхоза. На лице у Эпишке такая радость, такое счастье, что и председатель не выдерживает, тоже улыбается. А Эпишке говорит: «Ну, башлык, жена опять нас обрадовала. Принесла еще одного маленького колхозника. Придется выдать барана по такому случаю. Как?» Председатель разводит руками: раз такой случай, не выписать барана никак нельзя Как ни посмотри — действительная прибыль колхозу! А через некоторое время выясняется, что с подобной просьбой Эпишке обращался к председателю в этом году уже в третий раз! Тому, вконец замороченному делами, и в голову не пришло подсчитать, какой срок от рождения очередного ребенка у жены Эпишке прошел до появления следующего. Как только это выяснилось, хохот стоял на всю деревню. Но больше удивляло другое: как это сам Эпишке не раскрыл рта раньше. «От этого он, наверное, мучпжя больше — смеялись люди.— Барана-то ел не с радостью!»
Л вот другая история. Примчался раз Эпишке к председателю прямо на неоседланной лошади. Тот стоял на крыльце, отдавал распоряжение. «Эй, эй, башлык! — кричит Эпишке. — Скажи мне сразу: что колхозу дороже — три рубля или жизнь колхозника Эпишке?» — «Да что случилось?» — удивляется председатель. «Число какое сегодня, не знаешь? — спрашивает Эпишке и достает огромные карманные часы.— Сегодня десятое марта. И уже десять часов утра. О, кудай, башлык! В этот день и в этот час Эпишке вышел на фронте из окружения, чтобы снова сражаться за родину. А ведь это все равно, что родиться заново, а, председатель?» Председатель хохочет от всей души, и, конечно же, три рубля из кармана башлыка перекочевывают в грязный кулак Эпишке. Тот бьет коня босыми пятками, кричит: «Перевод!» — и во весь дух чешет к магазину. А на другой день по деревне катится еще одна новость: «Эпишке, слышали? Отчудил, окаянный! Со слезами на глазах выпросил десятку у старухи Тозулай — до годового расчета. Купил три пол-литра и давай сбивать парней, айда, мол, выпьем за мое спасение. Тем что, рады стараться. Идут они с Эпишке и все допытываются про его бои, про окружение. Как, да как, да отчего? А навстречу как раз трактор. Кемирчек едет. Эпишке орет: «Как, спрашиваете? Смотрите сюда, парни!» Кидается за бревно, лежащее у дороги, и, когда Кемирчек подъезжает поближе, Эпишке — бац, бац, бац! — все три поллитровки невыпитые — ему под гусеницы. И встает подбоченившись. «Вот так, парни, Эпишке подрывал танки у немцев!..»
Сунер, очнувшись, вздрагивает. Это Эпишке спрыгнул с телеги. Оказывается, они добрались до речушки и стоят у брода.
— Слазь, парень,— говорит Эпишке, разнуздывая лошадь и отпуская чересседельник.— Лошадь тоже устала. Нас двоих не вытянет. Гляди, какая грязь.
Сунер нехотя покидает телегу и направляется к речке. Рядом с бродом проложены по воде две жердины. А дальше идет настоящее болото, изрытое до невозможности тракторами и машинами.
Сунер прыгает по хлюпающим под ногами кочкам, стараясь выбрать какую повыше, но промахивается тычется лицом вперед, зачерпывая полные сапоги
холодной грязной воды. Руки уходят в маслянистую жижу почти по локоть. Дальнейший путь он преодолевает, уже не разбирая дороги, кляня все и вся на белом свете, а прежде всего Эпишке с его лошадью и телегой. Выйдя на сухое место, Сунер снимает сапоги и вытряхивает из них воду. От сырости и холода у него зуб на зуб не попадает. Наконец подъезжает Эпишке, невозмутимо восседающий на облучке и посасывающий трубочку. Тут только Сунер соображает, что этот бородатый болтливый мужичонка потехи ради отправил его через грязь, а сам преспокойно переехал ее на своем «усталом» коне. Сунер во все глаза смотрит на Эпишке, а тот, не глядя, легонько треплет лошадь по крупу и подбирает вожжи. Едва сдерживая слезы, Сунер лезет в телегу.
Но вот они добираются до деревни. И снова Эпишке что-то мудрит. Он натягивает вожжи.
— Вот что, парень. Ты еще молодой, тебе все нипочем. А мне нужно лошадь расхомутать да еще отвести на конюшню. Так что валяй, двигай!
Сунер, потеряв дар речи от возмущения, стоит в нерешительности, а Эпишке, словно утратив к нему всякий интерес, принимается распрягать лошадь. Ему что — он уже дома. Делать нечего, Сунер скорым шагом отправляется на своих двоих.
Село у них большое, растянулось далеко. Сунеру нужно протопать еще не меньше двух километров. На улицах — пусто и тихо. В редких избах тускло светятся окошки. А на полях, облегающих со всех сторон деревни, движутся цепи ярких огней: трактористы наверстывают то, что не успели сделать по осени,— пашут круглые сутки напролет.
Боясь, что рассветет прежде, чем он доберется до постели, Сунер припускает бегом.
Вот перед ним засветилось маленькое — с ладошку — оконце избушки. Мать, наверное, заждалась его с поля. Наварила чего-нибудь... В давние времена, когда люди только селились здесь,
дома в деревне ставили как попало, кому где понравилось. Уже после войны стали переносить избы в улицу, наводить порядок. А избушка матери Сунера так и осталась на прежнем месте, попав за ограду усадьбы Йорыша Кыпчакова. Йорыш порою не знает, на чем и злость сорвав, но, поскольку с матерью они одного рода, прямо в глаза ей недовольство не высказывает.
Для сельсовета сунеровская избушка тоже, как соринка в глазу, но ни у кого недостает духу приказать старой вдове, чтобы она взялась переносить свой домишко.
Сунер легко перешагивает через низкое, из трех жердин, прясло и с отчего-то вдруг забившимся сердцем тянет на себя ручку. Дверь закрыта на крючок.
— Мам! Мама,— тихо зовет Сунер.
И тут же по полу шлепают босые ноги, стучит крючок, и в дверях показывается обрадованное лицо матери.
— Ты, сынок? Ох, заждалась тебя. Знаешь, раздевайся тут. Я тебе сейчас табуретку принесу.
Она глядит на него и всплескивает руками.
— Бата! Что это у тебя с лицом?!
При свете лампы Сунер и сам расстраивается: фуфайка и брюки порваны, все в пыли и грязи.
— Ничего, сынок,— утешает его мать.— Что поделаешь? Работа у тебя такая. Кушать будешь?
— Нет. Ничего не надо. Воды бы только...
Дома — после улицы — уютно и тепло. Сунер впадает в какое-то горячечное забытье:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Или взять того же Кемирчека, Длинного малого. О нем, правда, Сунер толком ничего не знает. Маленький, будто скрюченный, Кемирчек, как говорят, зимой и летом одним цветом — всегда в замызганном промасленном комбинезоне, который так пропшан маслом и соляркой, что блестит и лоснится, словно скроен из жести. Карманы всегда набиты разными гайками, болтами, железками, которые звенят и стучат на каждом шагу... Вспоминает Сунер один случай. Всю осень Кемирчек работал на вспашке. Сменщиком у него был тракторист Берден И вот Берден куда-то исчез и три дня не появлялся. И все три дня Кемирчек пахал один. На третий день к вечеру сильно похолодало. Кемирчек остановил трактор, чтобы закрыть жалюзи на радиаторе... Потом сам он рассказывал: «Помню, на землю ступил, а что дальше — ничего не помню». Хорошо, заявился Берден и разбудил его, а то наверняка плохо бы это для Кемирчека кончилось. Другой за такие дела сожрал бы Вердена с потрохами, а Кемирчек и бровью не повел. Сказал только, чтобы Берден жалюзи закрыл, и поплелся домой, раскачиваясь, словно после изрядной попойки.
...Трактор фырчит, выпуская сизый дымок.
Черная собачонка Бёксе снова пристраивается за колесом сеялки.
Бёксе и Иван становятся на подножки и резко вскидывают руки: «Давай!»
Кемирчек, оглядев свой караваи, прячется в кабине.
Трактор трогается и снова тащит, увязая в мягкой земле и задыхаясь от пыли, грохочущие сеялки.
К вечеру край неба затягивают черные лохматые тучи. Они ползут так низко над землей, точно ступают по ней, вздымая пыль. Сунеру эти тучи напоминают сказочное семиголовое чудовище — Дьелбегена. Первая туча — самая большая голова чудища, а клубящиеся завитки — другие головы. Мощно движется эта громада. За нею скачет грозная беспощадная орда — с пиками наперевес, со вскинутыми мечами, и, кажется, нет такой силы, которая смогла бы противостоять этому нашествию. Лишь среди них безбоязненно горит одинокая тусклая звездочка. Она то померкнет, точно срубленная мечом какого-нибудь воина, то вновь заблестит, словно бросает вызов: «Что — взяли?»
Горы, напуганные темнотой, будто сдвинулись, собираясь провести ночь друг подле друга. Складки, пригорки, ущелья, так ясно видные при дневном свете, будто провалились в тело гор. И стоят они, горы, мрачными тихими великанами, обведенные, как на плакате, одной жирной чертой.
Тишина — удивительная. Слышно даже, как вдали вздыхают лошади, неясными пятнами выделяясь на темной пахоте. Слышен однообразный звук удаляющейся телеги — это Тилгереш, напоив еще раз сеяльщиков чаем, спешит в деревню.
Ветерок, пробежав, исчезает, и тогда чувствуется зловещаятемпература. Он влажен и свеж Сунеру зябко. Сквозь прореху холодит колено. Супер расстегивает фуфайку и запахивает ее поплотнее. Эпишке, забравшись на сеялку, лежит на ящике с зерном и безостановочно бубнит:
— Хэ, можно подумать, что Эпишке ничего доброго не делает! Эпишке — хуже всех в деревне! Будто и не работает, как остальные. А кто в прошлую осень гонял отару в Бийск на мясокомбинат? Кто помогал,— это он обращается к Бёксе,— спасти зимой тысячу овечек? Разве не Эпишке? А теперь кто зерно возит? Опять Эпишке!..
— Да кто говорит, что вы хуже всех? — отзывается басом со своей сеялки Бсксе.— Только бахвалиться не нужно. Одно хорошее дело лодыря в передовика не превратит. Тысяча голов! А сколько из той тысячи пало? Чего же не скажете?
— А это уже не твое дело! — вспыхивает Эпишке.— Сколько потерял, столько и заплатил. Мой карман... ,
К сеялке Бёксе подходит Иван, садится рядом на цодножку. Говорит Иван по-алтайски плохо, на ломаном-переломаном языке, но понять можно.
— Сюда пришел, у вас жить, все смотрел,— говорит он.— Русский Иван нет — яман, русской Маруськи нет — еще хуже яман. «Пропадать будем», — решил. Сено косили: на завтрак — мясо, па обед — мясо, на ужин — мясо. Капуста — нет, картошка — нет... Яман! А нынче на зиму сам лошадь резал — нет яман!
— Ээ-э, Иван вправду извелся у нас от мяса,— перебил Эпишке.— Это я с ним в самый первый раз и косил, кто же еще, думаете? Запрягли мы с ним кобылку Сыйтыпак. Погоняет. А она недавно ожеребилась, и где-то ее стригунок отстал... Приехали на место, значит, распрягли. Сыйтыпак как зачала рваться, ржать, бегать на аркане — звать его, значит, жеребенка-то. Сладу нет! Я ее и отпустил. Пускай, думаю, идет, ищет. Иван и спрашивает: «Слушай, дружка, а вечером, когда нам домой ехать, кобыла придет за нами или нет?» Ох-хи-хи,— заливается Эпишке.
Из выхлопной трубы трактора забили клочки дыма, Кемирчек включил фары, два желтых глаза. Сбавил обороты. Высунулся из кабины:
— Поехали!
Сунер схватился за ручки крышки ящика. В свете фар пыль летит косым скользящим облаком, густеет, и все вокруг меркнет, исчезает. Остается только тяжелый запах пыли.
Сунер хочет посмотреть, не забило ли какой семяпровод. Не видать ни зги. Приходится все делать на ощупь. Теперь, если ямка или камень какие окажутся, в этой темени их не углядишь тоже...
Трактор дотягивает до конца загона и разворачивается. Сунер приноровился было отдышаться, но трактор оскшовился.
— Не вижу! Ничего не вижу! — сквозь тарахтенье двигателя доносится голос Кемирчека.
— Вот чертов ветер! — сплевывает с досады Бёксе.— Теперь со спины тянет. Где же Кемирчеку увидеть след? Пойду поводырем.
Он спрыгивает с подножки, выходит на свет, впереди трактора, долго ходит, разглядывая землю, и, махнув рукой, движется по следу.
Течет ли в землю зерно, или, может, давным-давно позабивало вес семяпроводы, сколько прошло времени с последней остановки, — Сунер забыл и думать об этом. Голова гудит, как колокол, и он слышит только этот гул и не знает, куда от него деваться. Ни о чем другом не думается, да и не хочется думать. Кажется, привались сейчас к ящику с зерном, и сразу уснешь. Но спать нельзя! Об этом строго-настрого предупредили Иван и Бёксе. Задремлешь и свалишься с подножки под каток. Кому хуже-то будет?
Трактор ползет и ползет. Сунеру кажется, что не гусеницы вздымают пыль, а порывы ветра стремительно вышвыривают ее оттуда. Мутно светятся перед глазами задние подфарники...
Когда поворачивают против ветра, Кемирчек видит дорогу, ведет трактор сам, а в обратный путь — Бёксе или Иван, сменяя друг друга, шагают впереди трактора. После каждого круга остановка — надо загружать сеялки зерном. Эпишке не выдерживает и принимается ворчать:
— Ну что это за работа? Морока одна! Можно подумать, вам всем выдадут по ордену, Бёксе. Выдумали тоже — вышагивать впереди трактора! Как же! Получите — и не один. Домой пора ехать, вот что.
Сунеру хочется того же, и внутренне он на стороне Эпишке, но молчит. А Бёксе раскричался:
— Вот заладил! Домой да домой. Дитё вас ждет, что ли, дома? Титьку ему надо дать? Чем раньше за-
кончим с севом, для нас лучше. Кто еще, кроме нас, будет сеять? Кто? Молчите?..
Эпишке и в самом деле умолкает.
Но вот — Сунер не сразу может понять — сеялки задребезжали на чем-то твердом, запрыгали, потянуло холодной чистой свежестью без удушливого запаха пыли. Оказывается, трактор выбрался с пашни на плотную землю, поросшую травой, и, проехав немного, останавливается. Только еще долго что-то тонко дзенькает в чреве трактора, постепенно успокаиваясь, и машина тоже аамирает. От непривычной тишины в ушах Сунера звенит, и он чувствует себя оглохшим и беспомощным.
Какое-то время все молчат и не двигаются.
Потом Бёксе и Иван, словно бы нехотя, слезают с подножек, снимают с себя фуфайки и бьют ими с размаху об землю, отворачиваясь от поднявшейся пыли.
Кемирчек смачно сплевывает и первым решается нарушить тишину:
— Хватит, поди, на сегодня.
Он берет облезший овчинный полушубок и лезет укутывать им нос трактора.
— Хватит, конечно. Время-то — ого! Третий час!
— Спущука я воду. А то кто его знает,— флегматично объявляет Кемирчек.
— А я как вспомню, что дома надо умываться, ой-ёй! — стонет Бёксе.— Заранее сердце болит. Чуть брызнешь, кричать хочется. Лицо горит, вода — что пламень...
— Эй! Нашли время лясы точить! — слышится из темноты голос Эпишке.— Садитесь скорее. Поехали!
Сунера дважды просить не надо. Он мчится со всех ног и забирается в телегу.
Лошади в предчувствии водопоя понуканий не просят, бегут рысью. Редкие звезды на уже посеревшем небе, четкие зазубрины гор дрожат и прыгают перед глазами от толчков телеги на ухабах.
Эпишке вдруг сдерживает коня. Две другие телеги, на которых сидят Иван и Бёксе, быстро удаляются по дороге.
— Кто торопится, пускай гонит. Что мы — у них на аркане? — ворчит Эпишке под дребезжание повозки.— Отсеемся, другой лошади и телеги мне не дадут. А у Меня в Ак-Айры жерди заготовлены. Загоню коня, на чем повезу, а? Не знаешь?
Сунер не отвечает.
— Ты, парень, совсем еще дите неразумное. Что там ни говори, а человек еще ради своего живота живет. Это уж точно. У него жизнью не голова руководит, а желудок... Вот я, например. Я, как бы тебе это сказать...
Сунера такая злость берет на Эпишке за то, что тот не хочет погонять лошадь! Он плюется, смотрит в сторону и не слушает этого старого брехуна. Тут они выезжают на грунтовую дорогу, и в сплошном грохоте телеги голос Эпишке вовсе растворяется.
Сунер сидит на корточках в углу ящика, навалившись грудью на деревянный борт. При каждом толчке края борта больно бьют его по ребрам. Телегу так трясет, что Сунер стискивает зубы, чтобы ненароком не прикусить кончик языка.
— Откуда тебе, парень, знать, что такое жизнь? — не унимается Эпишке.— Какова она? Вот я скажу...
«Странный он, этот Эпишке,— устало думает Сунер.
— И вправду, что за человек?»
Дом у Эпишке полон ребятишек. У него их, однако, с десяток. Многие уже учатся: один здесь, в деревне, другие — в городе. А кормит, одевает и обувает всю эту ораву один Эпишке. Как это ему удается, в голове не укладывается. Но как бы то ни было, факт остается фактом: работает в семье один Эпишке. О проделках и похождениях его ходят в деревне легенды.
Как-то является он в контору к председателю колхоза. На лице у Эпишке такая радость, такое счастье, что и председатель не выдерживает, тоже улыбается. А Эпишке говорит: «Ну, башлык, жена опять нас обрадовала. Принесла еще одного маленького колхозника. Придется выдать барана по такому случаю. Как?» Председатель разводит руками: раз такой случай, не выписать барана никак нельзя Как ни посмотри — действительная прибыль колхозу! А через некоторое время выясняется, что с подобной просьбой Эпишке обращался к председателю в этом году уже в третий раз! Тому, вконец замороченному делами, и в голову не пришло подсчитать, какой срок от рождения очередного ребенка у жены Эпишке прошел до появления следующего. Как только это выяснилось, хохот стоял на всю деревню. Но больше удивляло другое: как это сам Эпишке не раскрыл рта раньше. «От этого он, наверное, мучпжя больше — смеялись люди.— Барана-то ел не с радостью!»
Л вот другая история. Примчался раз Эпишке к председателю прямо на неоседланной лошади. Тот стоял на крыльце, отдавал распоряжение. «Эй, эй, башлык! — кричит Эпишке. — Скажи мне сразу: что колхозу дороже — три рубля или жизнь колхозника Эпишке?» — «Да что случилось?» — удивляется председатель. «Число какое сегодня, не знаешь? — спрашивает Эпишке и достает огромные карманные часы.— Сегодня десятое марта. И уже десять часов утра. О, кудай, башлык! В этот день и в этот час Эпишке вышел на фронте из окружения, чтобы снова сражаться за родину. А ведь это все равно, что родиться заново, а, председатель?» Председатель хохочет от всей души, и, конечно же, три рубля из кармана башлыка перекочевывают в грязный кулак Эпишке. Тот бьет коня босыми пятками, кричит: «Перевод!» — и во весь дух чешет к магазину. А на другой день по деревне катится еще одна новость: «Эпишке, слышали? Отчудил, окаянный! Со слезами на глазах выпросил десятку у старухи Тозулай — до годового расчета. Купил три пол-литра и давай сбивать парней, айда, мол, выпьем за мое спасение. Тем что, рады стараться. Идут они с Эпишке и все допытываются про его бои, про окружение. Как, да как, да отчего? А навстречу как раз трактор. Кемирчек едет. Эпишке орет: «Как, спрашиваете? Смотрите сюда, парни!» Кидается за бревно, лежащее у дороги, и, когда Кемирчек подъезжает поближе, Эпишке — бац, бац, бац! — все три поллитровки невыпитые — ему под гусеницы. И встает подбоченившись. «Вот так, парни, Эпишке подрывал танки у немцев!..»
Сунер, очнувшись, вздрагивает. Это Эпишке спрыгнул с телеги. Оказывается, они добрались до речушки и стоят у брода.
— Слазь, парень,— говорит Эпишке, разнуздывая лошадь и отпуская чересседельник.— Лошадь тоже устала. Нас двоих не вытянет. Гляди, какая грязь.
Сунер нехотя покидает телегу и направляется к речке. Рядом с бродом проложены по воде две жердины. А дальше идет настоящее болото, изрытое до невозможности тракторами и машинами.
Сунер прыгает по хлюпающим под ногами кочкам, стараясь выбрать какую повыше, но промахивается тычется лицом вперед, зачерпывая полные сапоги
холодной грязной воды. Руки уходят в маслянистую жижу почти по локоть. Дальнейший путь он преодолевает, уже не разбирая дороги, кляня все и вся на белом свете, а прежде всего Эпишке с его лошадью и телегой. Выйдя на сухое место, Сунер снимает сапоги и вытряхивает из них воду. От сырости и холода у него зуб на зуб не попадает. Наконец подъезжает Эпишке, невозмутимо восседающий на облучке и посасывающий трубочку. Тут только Сунер соображает, что этот бородатый болтливый мужичонка потехи ради отправил его через грязь, а сам преспокойно переехал ее на своем «усталом» коне. Сунер во все глаза смотрит на Эпишке, а тот, не глядя, легонько треплет лошадь по крупу и подбирает вожжи. Едва сдерживая слезы, Сунер лезет в телегу.
Но вот они добираются до деревни. И снова Эпишке что-то мудрит. Он натягивает вожжи.
— Вот что, парень. Ты еще молодой, тебе все нипочем. А мне нужно лошадь расхомутать да еще отвести на конюшню. Так что валяй, двигай!
Сунер, потеряв дар речи от возмущения, стоит в нерешительности, а Эпишке, словно утратив к нему всякий интерес, принимается распрягать лошадь. Ему что — он уже дома. Делать нечего, Сунер скорым шагом отправляется на своих двоих.
Село у них большое, растянулось далеко. Сунеру нужно протопать еще не меньше двух километров. На улицах — пусто и тихо. В редких избах тускло светятся окошки. А на полях, облегающих со всех сторон деревни, движутся цепи ярких огней: трактористы наверстывают то, что не успели сделать по осени,— пашут круглые сутки напролет.
Боясь, что рассветет прежде, чем он доберется до постели, Сунер припускает бегом.
Вот перед ним засветилось маленькое — с ладошку — оконце избушки. Мать, наверное, заждалась его с поля. Наварила чего-нибудь... В давние времена, когда люди только селились здесь,
дома в деревне ставили как попало, кому где понравилось. Уже после войны стали переносить избы в улицу, наводить порядок. А избушка матери Сунера так и осталась на прежнем месте, попав за ограду усадьбы Йорыша Кыпчакова. Йорыш порою не знает, на чем и злость сорвав, но, поскольку с матерью они одного рода, прямо в глаза ей недовольство не высказывает.
Для сельсовета сунеровская избушка тоже, как соринка в глазу, но ни у кого недостает духу приказать старой вдове, чтобы она взялась переносить свой домишко.
Сунер легко перешагивает через низкое, из трех жердин, прясло и с отчего-то вдруг забившимся сердцем тянет на себя ручку. Дверь закрыта на крючок.
— Мам! Мама,— тихо зовет Сунер.
И тут же по полу шлепают босые ноги, стучит крючок, и в дверях показывается обрадованное лицо матери.
— Ты, сынок? Ох, заждалась тебя. Знаешь, раздевайся тут. Я тебе сейчас табуретку принесу.
Она глядит на него и всплескивает руками.
— Бата! Что это у тебя с лицом?!
При свете лампы Сунер и сам расстраивается: фуфайка и брюки порваны, все в пыли и грязи.
— Ничего, сынок,— утешает его мать.— Что поделаешь? Работа у тебя такая. Кушать будешь?
— Нет. Ничего не надо. Воды бы только...
Дома — после улицы — уютно и тепло. Сунер впадает в какое-то горячечное забытье:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37