А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Абайым оо вздохом отодвигает чашку: «Ну, мать, теперь вроде в самый раз» — и поднимается. Он натягивает пожелтевшую от давности, едва не всю в круглых заплатах овчинную шубу, в два обхвата — «чтоб спина крепче стала» — перетягивается выцветшей опояской из красного сатина. Потом нахлобучивает на гладко выбритую голову, похожую на пузырь, измятую шапку из лисьих лапок. Под конец он сдергивает с крючка узду с медной чеканью, волосяной недоуздок. «Пошел, стара!»—и, глубоко, будто хочет нырнуть, хватанув воздух, пахнущий ржавчиной старой печурки, выходит на улицу.
Небо — ровное, каленное добела морозом,— долго еще стоять ясным дням. В деревне ни звука: кто выйдет в такую рань, в такой мороз. Дымят избы с оледеневшими окнами. Тянутся в небо ровные белые столбы. Завидев хозяина, радостно мычит и топочет абайымовская корова, подобравшая за долгую ночь весь корм. Старик спешит мимо: жена накормит их комолую Тонкурак.
Реденькая бородка Абайыма и лисий ворот его шубы индевеют. Старик прячет лицо в мохнатые рукава и, горбясь, трусит по глубокой тропинке, жмущейся вплотную к кривым жердевым пряслам. Старик в мягких кисах, а снег от его шагов поет; скрипит звонко, на всю округу, скованную утренней дремой и морозом.
Абайым привычно направляется к приземистой мастерской, не глядя, нашаривает ключ, спрятанный в щели крыльца, открывает, обжигая пальцы, пудовый замок. В темноватой, выстуженной за ночь избе холоднее, чем на улице.
«Сейчас, сейчас,— думает старик,— сейчас будет тепло». В печурку, вырезанную из железной бочки, он не спеша толкает стружки. «Так, так,— приговаривает старик.— Теперь сверху положим березовые обрезки и смоляные чурбачки... Вот так...» Вспыхивает спичка, и огонек накидывается на стружку, разрастается и споро бежит вверх по чурбачкам.
Абайым садится перед дверцей, смотрит на огонь, закуривает. Пахнет сушеной елью, кедром, березой, и Абайым никак не надышится знакомыми запахами. Хорошо ему пот так сидеть.
Первым приходит Длинный Митька. Чтоб не удариться о притолоку, он гнется в дверях в три погибели. Ему и в мастерской не выпрямиться: шапкой задевает матицу. Потому Митька сразу ищет место, где приткнуться. Устраивается на чурбаке, и, сдернув заячью шапку, мнет волосатой медвежьей лапой удивительно маленькую головку. Избу заполняет запах лука и капусты.
— Никак, гостевал у Кабаная?— смеется вместо приветствия Абайым.
— Было маленько.— Длинный Митька вяло машет бессильной от похмелья рукой.
Митька — хозяин этой избенки. Он тут гнет полозья для саней, чинит телеги, насаживает косы, грабли, вилы. Между делом успевает мастерить односельчанам столы, табуретки, рамы, двери, косяки, ульи, топорища — все вплоть до рамок для фотографий. Нет такого, что бы не делал Длинный Митька и чего бы не умел делать. Лет пятнадцать, как он живет тут. Приехал со степи маленько пошабашить, да понравилось. Женился на алтайке. Теперь шестеро девочек у него. Трудно достался Митьке только местный язык: не понимал поначалу, что говорит ему жена, что лепечут дети.
За оконцем, с висячими желтыми сосулями, слышен нарастающий топот возвращающегося табуна. Лошади фыркают и ржут нетерпеливо: они дрожат, напившись в такой мороз студеной воды.
В мастерскую начинают вваливаться по одному, по двое колхозники — с уздечками, недоуздками, арканами в руках. Все в овчинных шубах или тулупах, а то и в собачьих дохах, все с красными лицами, с ледышками, намерзшими на усах и бородах.
Едва успевая вытягивать густой махорочный дым, что вольно плавает под низким потолком, гудит от старательности печурка. На ее боках уже малиновятся пятна. С подоконника начинает капать на пол. А разговор идет, как всегда, про лошадей. Даже про какую-нибудь одну. Не остановятся, пока не переберут ей все косточки: какова на рысь, на шаг, как на скаку, мягок ли ход. Обязательно и про норов: послушна ли, уродлива ли. Может, такая, что умеет скинуть с себя узду и убежать. Не забудут даже про то, как она быстро набирает тело и как быстро худеет. Установят родственную ветвь лошадки вплоть до третьего колена, вспомнят, кто ее объезжал да как, кто на ней ездил да когда.
— Эх, вот была Вороная! Это была кобыла! Да кто ее не помнит! Вот была... Да я на ней... эх! Теперешнего призера Гнедка, на которого молится Кезер, обставляла запросто. Не на грудь или метр-другой, а на целых два телефонных столба! И это после третьего жеребенка!
— Что и говорить!.. Она и после четвертого, хоть на полстолба, да обходила Гнедка. Куда ему! Это была, я вам скажу, кобыла!
— Слышь, мужики, а кто остался от нее?
— От Вороной, что ли? Дай бог памяти,— чешет в затылке один.— Нет, вышибло все. Эй, Ярбай, ты, может, помнишь?
— Почему не помню?—откликается старик Ярбай.— Первенца ее не знаю, а второй жеребенок Эрлен-Серко, на котором чабан Тегерик гоняет. Точно, он самый. У него еще левая лопатка вывихнута: с машины сиганул трехлетком. Все ходил худой, воз тянул больше правой стороной. А недавно, смотрю, такой справный стал. Видно, Тегерик берег, выходил... Кажется, от Вороной один Эрлен и остался. Третьего, Каурого, еще белая подпалина в паху была у него,— загрыз Вожак.
— А от какого жеребца этот самый Эрлен? Не от Цыгана?
— Нет, он от Передового. Это я точно помню. Как не помнить! Тот еще, я лягнул.
— От Передового? Да твоего тестя Сарафан лягнул, которого нынче охолостили. Кому знать, как не мне, я ухаживал за жеребцами. От Дончака он, с конезавода.
Вот разювор дошел до жеребцов. Про них говорить — целого дня не хватит. Спорят горячо, хоть от иного жеребца и костей давно не осталось. Вспоминают, каким он был хорошим вожаком, как бдительно охранял косяк, как был ласков к жеребятам, не боялся волков... Мало ли достоинств у коня? А там, смотришь, разговор незаметно перешел на охоту.
— Ну, перевалил я тогда Кызылташ по тому логу, где стоянка Куйкура. Спустился вниз по ложбине, выехал на елань...
— Это на какую? Не на ту, где я в позапрошлом году подстрелил лису?
— Па нее, на нес. Ну вот, лошадь свою привязал и кустах. Сам сел в засаду под двустволой лиственницей. Не иод той, что рядом с сухостоем, который хотел свалить на дрова Айтпас, да не осилил, а под той, что возле черного камня, из-за которого прошлой осенью Сорпон росомаху подстрелил...
— А-а!—восклицает кто-то обрадованно. — Это та лиственница, где старик Тайон года три назад ставил самострел!
— Она, она,— перебивают его. — Дай рассказать!
— Сижу я, значит, и жду,— невозмутимо смоля трубку, продолжает рассказчик.— Из-за седловины тут козел показался. Прошлогодний керекшин, видать.
— Далеко?— не выдерживает молодежь.
— Да не очень. У валежника, где береза молодая... Только у меня не карабин, не достать из двустволки...
Разговор идет с такими точными привязками к месту, будто вокруг не тайга беспредельная, а всего-навсего приусадебный участок, где знаком каждый пучок бурьяна.
Женщины тоже заходят в мастерскую. Они устраиваются подальше от мужчин. И разговоры у них свои. Те, что постарше, посасывают трубочки. У этих первая тема — коровы.
— Устала я, бабоньки,— жалуется одна.— Моя Оскузек сегодня-завтра телиться должна. Нынче ночью три разя выходила — смотрела. Много ли надо телку
В такой мороз? Не успеешь глазом моргнуть — закоченеет. — Если бог даст телочку, уступи мне,— просит старуху широкобедрая крепкая молодайка.— Моя Чокурак в день три литра кой-как дает. А я тебе за телку, кроме денег, в придачу своего бычка отдам.
— Э-э, милая!—старательно тянет трубку старуха, сморщенная, как высохшее яблоко.— Давно надо было говорить. Я уже обещала телушку Селемеру. Вот беда-напасть — как родится телка, так люди не дают отдыха моим дверям: отдай мне, отдай мне. И надоели просьбы, и сердце радуется: у кого еще такая корова, как моя Оскузек?
— И не говори, сватья! Будь ты похитрей, поприжимистей, как другие, твоя Оскузек озолотила бы тебя. Честное слово, озолотила бы! Это надо: утро-вечер по ведру молока!
— И какого молока! — удовлетворенно подхватывает хозяйка рекордистки.— Не молоко, а сметана голи-мая...
Сидят они так, сосут потихоньку трубочки, вьют неторопливую вязь разговора, — врывается в дверь бригадир Мыкыш. Он безус, почти мальчишка, да еще такой, которому бог не дал ни высоты, ни ширины. И поэтому Мыкыш, чтобы скрыть свою худобу, носит большую шубу из мериносовой овчины. Смотрит Абайым на Мыкыша и удивляется. Вроде совсем недавно видел парня на ферме, привязанного матерью к поясу, как телка за ножку кровати в избе. А теперь бегает главным среди народа, и народ под его началом работает, выполняет планы не хуже, чем под началом любого другого. Старики между собой говорят: «Если это Мыкыш такой вырос, тогда нам и годов, наверно, не сосчитать».
— Вы, парни,— начинает Мыкыш с порога, стараясь говорить басом, — на дьеришевском тракторе повезете дрова на стоянку Дьелбедея. Вы, бабоньки, втроем, как вчера,— за сеном. Эркин, запрягай Тожик-Кера и за тальником — у саней связки сломались...
Абайым сидит, отодвинувшись подальше от раскалившейся печки» В разговоры он не вмешивается, но если бы говорили весь день -— он бы весь день слушал. Все три берега разговора — кони, коровы, охота — ему вроде и знакомы и не знакомьте; хоть он и сед как лунь, а не знаток. Хорошо, если он за всю свою жизнь толком знал две-три лошади. А что до охоты, то Абайым не видел в лесу, на воле, даже живого зайца. А ведь другие старики, даже те, что на восемь — десять лет? моложе его, видишь ли, знают, что «табун, где есть старые жеребцы, не пугается», знают многое другое, учат, возглавляют тутошний народ. Старики в селе в почете, и осталось-то их — по пальцам перечтешь. Поколение это в революциях и в войнах уменьшалось и в трудной работе калечилось. Чего только на его долю не выпало! Потому какая нынче свадьба или поминки без старого человека обходятся? Нет таких. И Абайыма приглашают. Да еще как уговаривают. Только он отказывается. Даже когда справлял свадьбу сын Айдара, что с Абайымом хотя и в далеком, но все же родстве, старик положил в нос табаку и целые сутки не слезал с печи. «Гриппую,— все говорил,— простудился». Видно, уж чяким он уродился, Абайым. Может, потому и не по нраву ему, что некоторые старики чересчур общительны. Говорят что надо и не надо, вмешиваются во все, ворчат — все им не так. Тот же Сускур. На всех праздниках он — тамада, даже когда его и не просят. В обычные же дни с утра до вечера петляет на своем Чалом по деревне. Увидит лиственницу, что трактористы приволокли из тайги. «Э-э,— ткнет в ствол черенком камчи,— это же та самая лиственница, что стояла на взгорке, где косил сено Йорыш». Молчат парни, привыкли. Разве докажешь старику, что лиственница совсем из другого урочища? Рассердишь старика — и все. А тот поехал дальше. Увидел: стоят двое, поворачивает Чалого к ним. «Что он тебе сказал? А ты?»
Абайым уходит из мастерской последним. Еще бы сидел, да Янга скоро погонит лошадей на тебеневку.
А Гнедко уже заприметил Абайыма и оттолкался в дальний угол навеса. Абайым подкрадывается к коню, забрасывает на худую спину недоуздок с капроновым чумбуром. Зануздав, выводит на улицу.
— Что, Абайым, заарканил своего необъезженного? — улыбается Янга.
«И охота тебе, молодец, смеяться над стариком»,— хочется Абайыму обрезать парня, но он молчит. Он подбирает щепку и начинает очищать мохнатые бока Гнедка от грязи, соломы, трухи. Гнедко от удовольствия жмурится, всхрапывает.
«Ну что, Гнедко?—размышляет Абайым.— Досталось тебе на морозе-то? Ничего. Поди, выдюжим зиму... Тебе-то еще хорошо — у тебя хозяин. А вот им,— кивает он в сторону навеса,— кто ни поймает, тот царь и бог. Сегодня один поедет за дровами, завтра другой за сеном. А кто вовремя накормит, напоит? Кто знает меру, когда гонит? Кто не отпустит потного — привяжет отстояться?»
Гнедка привел русский из-под Солонешного. Абайым, уже забывший, когда резал на зиму лошадь, решил поторговаться. Жеребец был тощий, старый, заезженный. Да еще и куцый. Ну, тощий — ладно, перезимует, за лето отойдет. Стар — тоже не беда, год-другой еще протянет. А вот куда спрячешь его куцый хвост? Люди смеяться будут! Но подумал Абайым хорошенько и выторговал неказистого жеребца. С лошадьми нынче сложно, и за большие деньги не достанешь.
Абайым решил: пусть смеются. Слава богу, куцый, да свой. А у тех, кто хихикать станет, и такого нет. Февраль уже к концу. Значит, Абайыму недолго слушать смешки — выменяет он к осени за Гнедка бычка. Трехгодовалого, не меньше. В крайности даст пятнадцать рублей в придачу. А за то, что приведут, добавит шерсти на пимы.
Но вот подошла осень, и мысли Абайыма переменились. Хоть и травы были не ахти какие, но Абайыму достался ближний покос. Лето выдалось сухое, старика совсем не донимал ревматизм, и Абайым на удивление всей деревне поставил такой зародище сена, что и молодым не свершить. А сумел бы он управиться без Гнедка? Куда там! От этого зарода сена и подумалось Абайыму: а что, если Гнедку у него еще зиму перезимовать? Дров понадобится привезти, сенца корове... Силы уже не те, на себе волочь. А тут еще тайная думка не дает покоя. Что, если поставить себе вместо развалюхи добрый пятистенок? Руки у него плотницкое дело знают. С Гнедком леса они запасут. Да и собирай потихоньку домик, выводи стены. А без Гнедка что? Просить шоферов да трактористов, чтобы, когда по пути, подбросили ему лес? Те, как ни крути, сперва смотрят в сторону своих, потом на тех сильных, стоящих мужиков, которые тоже могут оказать услугу. У кого, к примеру, бензопила есть — дров тебе нарежет, у кого мотоцикл — отвезет куда нужно, у кого деньги — перехватить можно на срок... Скоро полдень, глаз у солнца теплый, ласковый. 11а белом склоне горы Ак-Яр, за речкой, мельтешат черные точки. Как неугомонное чириканье воробьев в ясный день, доносятся крики, смех и визг ребятни на лыжах и санках. Каждый божий день они там до самого темна. Заиграются, забудут и про еду, и про уроки, и мороз им нипочем. Домой плетутся еле-еле, не в силах уже ледышками пальцев даже ложку держать, кое-как поедят... Детство, детство...
Улица, прямая и широкая, кажется еще просторнее и ровнее от снежной белизны. Избы красно-желтые — новые, с широкими сенями, с верандами — огорожены штакетником по русскому обычаю. За штакетником — прутья черемухи, рябины, крепкие стволы берез.
У одной из изб Абайым всегда немного задержится и постоит. Такой избы не было до недавней поры не то что здесь, в селе, но даже в райцентре. Изба совсем новая, щедро источает запах смолы и мха. Углы у нее ровные, прямые, хоть по отвесу мерь. Стены из отборных бревен, подогнанных так, что не отличишь, где комель, а где вершина. Окна у избы большие, с резными ставнями, а над ними шиферная крыша. Эту крышу откуда ни разглядывай, не найдешь перекоса. Изба особенно красна в лунную ночь. Как бронзовые, светятся тогда ее стены, побеленные углы резко очерчены тенью, покатая крыша — ясным небом. Главное, лицо у избы, вышло светлым, веселым. Не зря старался Абайым. Живет в ней тоже светлый, веселый человек — Багыр со своей молодой женой. Как же не остановиться Абайыму около творения рук своих? Сердце радуется!
В глубь деревни улица начинает вилять. Избы идут в основном старые, с покосившимися, осевшими крышами и стенами. Встречаются также избы, построенные на манер юрт: дверями к солнцу, окнами на север. Огорожены они жердяными пряслами, побелевшими, как кости, от дождей и солнца, от ветра и времени. А в сторонке стоит одна, совсем на землянку похожая — косоглазая, потрепанная, будто стыдящаяся себя. Вот около нее Абайым и останавливается окончательно. Бросает повод на коновязь у дверей юрты-избы и входит внутрь. Там он садится возле низкого круглого стола, а жена тут же снимает с плиты пузатый чайник... Скоро со лба Абайыма катится крупный пот, но старик подливает и подливает чаек, круто запаренный и слегка подсоленный.
Гнедко даже успевает подремать и увидеть свой любимый сон о теплом лете, увидеть луг с высокими сочными травами... Наконец со скрипом отворяется дверь избенки, и о колена старика звякают медные стремена. Гнедко, очнувшись, вскидывает голову, а потом, прижав уши, спускается к коновязи: Абайым несет седло.
«И куда он собрался? — щемит и ноет сердце Гнедка.— Хорошо, если к прорубям за деревню, на водопой. Не дай бог, если в горы: целый день придется продираться по брюхо в снегу сквозь кусты, через бурелом, то на гребень, то вниз... А если в райцентр, то это еще хуже: это надо бежать двадцать верст по скользкой дороге и стоять там, привязанным где-нибудь за ограду, голодать и мерзнуть, ожидая возвращения хозяина, и бояться грязно-зеленых вонючих чудовищ, с выпученными глазищами, которые, рыча, как волки, идут прямо на тебя и сворачивают в сторону только в самый последний момент».
Абайым накидывает на спину Гнедка потрепанный потник и старое седло с серебряной чеканью на луке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37