Смешно было смотреть на ее броски, было смешно, когда она швырнула кольцо — одно в воду, другое об дерево. Собственно, ему тоже полагалось попасть в воду, но оно угодило в дерево и спасло положение.
Давид с самого начала валил всю вину на Анетту Вундер, Фран же неустанно возражала. Верно, без Анни, как звали квартирную хозяйку Давида в профессиональных и дружеских кругах, дело не дошло бы ни до обручения, ни тем самым до их распри, в конце-то концов, не Анни покупала кольца, а Давид, госпожа Вундер разве что подала повод к великой распре, но не создала ее причин. Поводом послужила точка зрения; точка зрения Анетты, согласно которой под ее кровлей никому не дозволялось лежать в постели друг с другом, буде участники сего действа по крайней мере не прикидывались правдоподобно, что при первом же благоприятном случае закрепят свои отношения официально.
У любой другой хозяйки подобное требование никого не удивило бы, но Анетту Вундер никак не назовешь «любой другой». Она была директрисой кукольного театра, пользовавшегося заслуженной славой, и очаровала Давида, когда он посетил ^е однажды по служебному заданию. Она сразу же заварила чай. Затем подала домашнее печенье. А потом показала Давиду коллекцию пестрых заклеек для конвертов — вот что окончательно расположило к ней Давида: подумать только, такая выдающаяся личность по-детски радуется кучке пестро-лакированных картинок. А потом Давид узнал кое-что о юности Анетты в юродке Марне, Зюдердитмаршен, в местах, где бродил Пол по прозванию Кукольник, куда забрел однажды и кукольник Георг Вундер и откуда ушел, прихватив с собой Анетту, наследницу чагашнчика канцелярских товаров. А потом и Давид был допрошен о доме и родителях и тотчас вслед за тем оказался жильцом фрау Анетты Вундер — пятьдесят марок в месяц и время от времени небольшая стилистическая правка программы для театра. По рукам. Тогда же, с той же минуты Анни Вундер стала обращаться к Давиду на «ты», и тогда же, с той же минуты ему разрешено было, когда он пожелает, присутствовать на репетициях и, разумеется, разрешено было приглашать при этом фоторепортершу, и, конечно же, им не только было разрешено, но и вменено в обязанность все виденное доводить до всеобщего
сведения словами и снимками, и поначалу фоторепортерше было разрешено заходить к новому жильцу в гости по вечерам, а уходить домой утром, но в один прекрасный день этому был положен конец — сперва извольте обручиться.
Может, это было причудой, у Анни имелись основания для таких причуд, ибо Георг Кукольник всю свою жизнь беспечно содействовал укреплению одиозной славы актеров и заигрывал со всеми куколками, какие изъявляли на то желание, а таковых оказалось немало, для Анетты даже чересчур много; итак, у нее имелись веские основания, и все же уму непостижимо, что именно она потребовала от Давида обручения.
Обручение так же устарело, как родительское благословение, или альбомы стихов, или пестро-лакированные заклейки для конвертов, и Давид даже начал подумывать о переезде, однако Фран отнеслась к требованию Анетты куда проще.
Весело хихикая, они составили высокопарное объявление о помолвке, и вечером после рабочего дня Давид изготовил в наборном цехе единственный, неповторимый оттиск «Нойе бер-линер рундшау», который и предъявил Анни Вундер.
Она с удовольствием прочла весь набор вычурных слов и пожелала увидеть обручальное кольцо, а его-то у Давида не оказалось.
Анни слышать ничего не желала. Давид пытался объяснить ей, что в продаже ни золотых, ни серебряных обручальных колец не сыскать, а на покупку у спекулянтов у него не хватит денег, да и вообще, кольцо, подумаешь, не птицы же они, чтоб их кольцевать, кольцо куда меньше значит, чем уже осуществленное и документально подтвержденное обручение. Анни отмела довод об отсутствии колец в продаже и процитировала из основополагающей теории кукольника Георга Вундера фразу, гласящую, что никакое действие не будет истинным действием, если оно не имеет вещественного выражения.
Стало быть, тот не обручен, у кого обручение не выражено вещественно, кто хочет остаться у Анни жильцом, тот обязан обручиться.
Давид очень хотел, квартира была близко от редакции, а в подвале, благодаря авторитету Анетты Вундер, в подвале всегда имелся запас угля, к тому же к ней съезжались гости со всего света, и наконец Давид очень хорошо знал, что для многих хозяек даже объявление о помолвке не послужит достаточным основанием, чтобы терпеть под своей кровлей внебрачную интимную близость.
Тут-то Давид и сделал десять шагов и купил кольца, но эти десять шагов были, скорее, гигантским прыжком, моральным сальто-мортале, отчаянным порывом, срывом, событием, исполненным такой непоследовательности, какой до сей поры в жизни Давида еще не бывало.
— Что угодно, сударь? — осведомился продавец.
— Кольца, пожалуйста.
— Обручальные, сударь?
— Нет, не об... то есть да, обручальные.
— Разрешите, сударь, показать вам кое-что, мы как раз получили новые образцы, или вы хотели бы кольца традиционной формы, круглые и гладкие?
— Лучше круглые и гладкие и, если у вас найдется, просто позолоченные...
— Ну, разумеется, сударь, дешевые и со вкусом, ведь мебель тоже стоит денег, как вы находите вот это кольцо, разрешите, о, точно впору, а есть у вас размер вашей невесты, если мне позволено будет так выразиться?
— Как мой правый мизинец.
— Тогда подойдет вот это, сударь, сорок шесть марок вместе, минуточку, да, по сегодняшнему курсу... это составит двести восемьдесят марок шестьдесят, скажем, двести восемьдесят восточных марок, и, если вы не возражаете, я не вложу в коробочку, лучше, если вы завяжете колечки в носовой платок, до свидания, желаю счастья в новой жизни!
Выражение точное: новая жизнь. Свежеизмаранная новая жизнь, жизнь по новому курсу, валютный курс его жизни, колебания курса, да, отныне он покатится по наклонной плоскости, чего Давид Грот никак не ожидал от Давида Грота.
Он обменял двести восемьдесят марок по курсу одна к шести и одной десятой, и у него было такое ощущение, словно он разменял прежнего Давида Грота из расчета шесть и одна десятая. Остался сорокашестимарковыи Грот, одна шестая часть Давида, Давид Грот с таким тонким слоем прежнего Грота, что он едва ли не стал подделкой.
Безумие. Безумие, измеряемое десятью шагами. Десять шагов по Фридрихштрассе в году тысяча девятьсот пятьдесят первом: «You are entering the American Sector»*—один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. «Что угодно, сударь?.. Желаю счастья в новой жизни!»—десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один. «Вы вступаете в Советский сектор Большого Берлина», Давид Грот вернулся, кошелек его облегчен на двести восемьдесят марок, зато карман отягощен двумя обручальными кольцами; он облегченно вздохнул оттого,
* Вы вступаете в Американский сектор (англ.).
что не попался, переправляя валюту из сектора в сектор, зато его отяготило чувство вины, а полученная душевная рана вовек не зарубцуется.
Вовек? Франциска знает: видимо, да! Ей трудно это понять, но нетрудно заметить. У Давида была своя манера опускать нежелательное, если дело доходило до воспоминаний. Тогда апостроф служил знаком восклицания. Давид владел способом до тех пор вертеть и крутить допущенную ошибку, пока не отыскивалась ее смешная сторона; тогда он справлялся со своей ошибкой. С историей же обручения в угоду Анетте Вундер он так никогда и не справился; был в ней такой участок, куда он не желал вступать. На этом месте, если дело доходило до рассказа, стоял апостроф, а рассказывать, понятное дело, приходилось, достаточно было кому-нибудь упомянуть Анетту Вундер, или в общем-то обычную ссору влюбленных, или вздохнуть: ох уж тогдашний Берлин.
Давид, как понимала Фран, терзался оттого, что ему не удалось «устоять» в тогдашнем Берлине, и пусть посторонний счел бы это чистой нелепостью, она-то прекрасно знала: без ее смехотворных, наполовину неудачных бросков на берегу Шпрее брак Давида и Франциски Грот, скорее всего, никогда бы не состоялся.
Он охотно рассказывал о ее неуклюжих, лишь частично удавшихся попытках забросить кольца в Шпрее:
— Я уж думал, что она от ярости сама прыгнет в воду, и стал подыскивать сухое местечко для партбилета, из-за пятен при уплате взносов поднялся бы шум, а Фран кричит, надрывается, ради Анетты Вундер она-де не желает носить кольцо, петрушка она, что ли, у этой марионеточной владычицы, вот я — да, я — петрушка, самая дурацкая деревяшка из всего кукольного ансамбля Анни Вундер, с моим характером я гожусь только в ее коллекцию заклеек, такой же пошлый, сверху чуть отлакированный! Меня и сегодня душит злость, когда я вспоминаю эту сцену: в окнах казармы, что напротив, полно полицейских, а эта особа исполняет пляску святого Витта и объявляет основополагающую теорию Георга Вундера чистейшей белибердой, объявляет Анетту Вундер последней капиталисткой в ГДР, кричит, что «Нойе берлинер рундшау» — дрянной бульварный журнальчик, а я — сверхдрянной редактор в этом бульварном журнальчике, скорее уж она выйдет замуж за собачника-живодера, чем протянет мне палец, чтобы надеть на него это дурацкое куриное кольцо. Тут одно кольцо полетело в воду, а второе угодило в дерево, там на ветке оно, верно, и поныне висит!
Фран стоически терпела, когда он изображал ее сумасбродкой,
и даже была довольна, что из всех слов, какие она тогда сказала, он едва ли повторил одно.
Ибо слова ее были, к сожалению, отмечены истерией, обусловленной тогдашним временем, и не так-то весело вспоминать, что они из-за этой ссоры долго избегали друг друга. Повинны в их ссоре были не его глупейшие оправдания и яростные обвинения, которые неизбежно следовали в ответ, когда он пытался умиротворить ее робкой шуткой, повинно было ее разочарование.
Восток ли, Запад ли, ХДС или СЕПГ, Аденауэр или Гротеволь, мошеннический курс или нет — это до нее не очень доходило; рабочий класс, эксплуатация, революция и мир во всем мире были для нее хрестоматийными понятиями, они так же не подвергались сомнению, как удельный вес меди или длина экватора, они существуют, а ей-то что? Конечно, она за мир, как же иначе? Разумеется, она против атомной бомбы, а то как же? Она ни в коем случае не желала, чтобы одни кутили, а другие голодали, а вы как думаете? Уж если она стояла за кого горой, так за порядочных людей против непорядочных, за правду против лжи, и, конечно же, за справедливость, и за мужество, и за неукоснительную последовательность.
Оттого-то она и любила Давида. У него были убеждения, он многое пережил. Нацисты для него не просто какие-то наспех сменившие одежду личности, пробиравшиеся по Вейслебену: он ненавидел их, потому что видел насквозь. У него перед глазами не возникала школа, когда речь заходила о классах; он хорошо разбирался в трудах Маркса и Энгельса. Он член партии и там, бесспорно, на своем месте.
У нее нигде нет своего места. По-настоящему нет ни в одном из классов, в Вейслебене уже нет, а в Берлине еще нет, ведь и города как такового, обозначенного одним словом, не существует, а существуют два города, так где же ее место?
Оттого-то она и любила Давида. Он знал, где его место.
И вдруг он совершил такой поступок! Ей важно было, чтобы он ее правильно понял: она вовсе не легендарная беспартийная коммунистка, внутреннее чутье которой помогает ей выручить заблудшего члена партии, если у того не хватает сознательности. Она не подхватывала знамени, которое он обронил. Она относилась без уважения к запретам, которые он преступил. Если уж быть совсем точным, она сама купила бы эти кольца, и плевать она хотела на классового врага.
На Давида ей вовсе не хотелось плевать. У него были основания не ходить к тем, по ту сторону границы, со своими деньгами. У него были основания считать щиты на Фрид-рихштрассе пограничными щитами между друзьями и врагами. У
него были политические основания, у нее же не было никаких политических оснований ссориться с ним.
Просто ей надоели люди с двумя личинами, она верила, что нашла в Давиде человека, у которого одно лицо на все случаи жизни. А Давид не выдержал искуса.
Вот это и сказала ему Фран, когда они стояли напротив полицейских казарм на берегу Шпрее и отчаянно ссорились. Прогулка в обеденный перерыв вокруг острова Музеев вошла у них в привычку, и они повторяли свой обход всякий раз, если среди дня находили время друг для друга, и ей в голову бы не пришло, что именно здесь, в этот день, их совместная прогулка прервется на очень долгое время. Он был в веселом настроении, когда позвонил ей, он был в веселом настроении, когда зашел за ней, и все еще весело рассказал ей о покупке колец.
И тут она уловила, что кое-какие нотки он вымучивает, и поначалу, обругав его, надеялась, что поможет ему отбросить вымученную веселость. Когда же он стал защищаться остротами, которые у него явно не вытанцовывались, она перешла в наступление и лишь в разгар спора поняла истинную причину своей злости. Добром все это кончиться не могло. Он уже и сам себя не прощал, и ему претило слушать от нее то, что он и сам знал.
Вот когда все началось. То, что минуту назад было смешной глупостью, теперь называлось цинизмом. Недопонимание обратилось в ненависть. Разочарование стало зваться презрением. Про себя каждый пытался сигнализировать себе и другому: послушай, остановись! Оба задирались: нет, ты послушай, что я тебе скажу! И то, что они говорили, привело к катастрофе.
Какое же все-таки счастье, что Фран была еще очень юной, неискушенной в подобных ссорах, и потому она воспользовалась жестами, взятыми напрокат из посредственных книг и посредст-ственных фильмов. Вот, к примеру: если обрученные или супруги, во всяком случае «окольцованные», ссорятся и хотят положить конец своим отношениям, то должны возникнуть новые обстоятельства: разлука без возврата и прощанье на веки вечные. Новым обстоятельствам требуется некий знак, поэтому все происходит так: невеста или соответственно супруга снимает с пальца кольцо и швыряет его через всю гостиную; в углу оно еще раз тихонько звякает, а затем наступает тишина, после чего, как известно, наступает конец.
Франциска не снимала кольца, она его и не надевала; она держала оба кольца в кулаке, ей стоило разжать пальцы, остальное довершила бы сила тяжести, едва слышно булькнуло бы — и всему конец.
Но Франциска читала книги, видела фильмы, потому не станем бранить подобные книги и подобные фильмы, благодаря им в игру вступила справедливость, иначе говоря, чувство юмора, то непринужденное веселье, которое основано на взаимопонимании. Во всяком случае, нечто, желавшее добра Франциске и Давиду, подсказало ей ту кривую, по которой оба кольца отправились бы в воду, сначала одно, а затем и второе. Первый бросок еще кое-как удался; правда, она затратила слишком много усилий, таким броском можно закинуть далеко в воду даже медицинбол, и плечо сразу заныло. Франциска выложилась в этом броске. Как бы там ни было, роковое кольцо исчезло, исчезли двадцать три марки западных, сто сорок восточных, жест ей удался, телодвижение последовало за словами, подчеркнуло их весьма выразительно— смысл происшедшего немыслимо было истолковать превратно.
Теперь стоило подать второй знак, и возникли бы грустные обстоятельства, а этр означало бы конец.
Но то крошечное цечто, желавшее добра Франциске и Давиду, позаботилось еще раз, и с большим нажимом, об утрировке: второе кольцо, взлетев к небесам, повисло на сухой ивовой ветке, а когда Фран и Давид разошлись, одна туда, другой сюда, они, ослепленные ужасом, не углядели, что рядом с кольцом на дереве у Шпрее примостилась всемогущая смешинка.
Да, она сидела там, а гнев их постепенно угасал, и однажды серым июньским утром, серым не только от дождя, а оттого, что это был семнадцатый день июня месяца, благодетельное совпадение, то крошечное ироничное нечто, свело товарища Давида Грота на Штраусбергерплац с молоденькой девицей, которая вознамеривалась сфотографировать орущего человека в заляпанных известкой штанах. И вот первые слова, которыми Давид и Франциска обменялись после двух лет разлуки:
— Ты что, спятила, да они тебя твоим же аппаратом изуродуют!
— А штаны, гляди, штаны у него подозрительные.
— Здесь много подозрительного, а теперь проваливай отсюда!
— А ты, ты сам, что — не спятил, с партийным значком на пиджаке!
— Я ни черта не боюсь!
— Значит, ты не все слышал!
День этот оказался долгим, кошмарно долгим и волшебно долгим, долгим, как затянувшаяся война, и долгим, как старая сказка, долгим, как стон, и долгим, как юность, день с концом скверным и прекрасным, день, положивший конец реву и молчанию, день вовсе не праздничный, а все-таки праздник.
— Я собираюсь здесь снимать,— заявила Франциска,— ты же либо отколешь значок, либо уберешься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Давид с самого начала валил всю вину на Анетту Вундер, Фран же неустанно возражала. Верно, без Анни, как звали квартирную хозяйку Давида в профессиональных и дружеских кругах, дело не дошло бы ни до обручения, ни тем самым до их распри, в конце-то концов, не Анни покупала кольца, а Давид, госпожа Вундер разве что подала повод к великой распре, но не создала ее причин. Поводом послужила точка зрения; точка зрения Анетты, согласно которой под ее кровлей никому не дозволялось лежать в постели друг с другом, буде участники сего действа по крайней мере не прикидывались правдоподобно, что при первом же благоприятном случае закрепят свои отношения официально.
У любой другой хозяйки подобное требование никого не удивило бы, но Анетту Вундер никак не назовешь «любой другой». Она была директрисой кукольного театра, пользовавшегося заслуженной славой, и очаровала Давида, когда он посетил ^е однажды по служебному заданию. Она сразу же заварила чай. Затем подала домашнее печенье. А потом показала Давиду коллекцию пестрых заклеек для конвертов — вот что окончательно расположило к ней Давида: подумать только, такая выдающаяся личность по-детски радуется кучке пестро-лакированных картинок. А потом Давид узнал кое-что о юности Анетты в юродке Марне, Зюдердитмаршен, в местах, где бродил Пол по прозванию Кукольник, куда забрел однажды и кукольник Георг Вундер и откуда ушел, прихватив с собой Анетту, наследницу чагашнчика канцелярских товаров. А потом и Давид был допрошен о доме и родителях и тотчас вслед за тем оказался жильцом фрау Анетты Вундер — пятьдесят марок в месяц и время от времени небольшая стилистическая правка программы для театра. По рукам. Тогда же, с той же минуты Анни Вундер стала обращаться к Давиду на «ты», и тогда же, с той же минуты ему разрешено было, когда он пожелает, присутствовать на репетициях и, разумеется, разрешено было приглашать при этом фоторепортершу, и, конечно же, им не только было разрешено, но и вменено в обязанность все виденное доводить до всеобщего
сведения словами и снимками, и поначалу фоторепортерше было разрешено заходить к новому жильцу в гости по вечерам, а уходить домой утром, но в один прекрасный день этому был положен конец — сперва извольте обручиться.
Может, это было причудой, у Анни имелись основания для таких причуд, ибо Георг Кукольник всю свою жизнь беспечно содействовал укреплению одиозной славы актеров и заигрывал со всеми куколками, какие изъявляли на то желание, а таковых оказалось немало, для Анетты даже чересчур много; итак, у нее имелись веские основания, и все же уму непостижимо, что именно она потребовала от Давида обручения.
Обручение так же устарело, как родительское благословение, или альбомы стихов, или пестро-лакированные заклейки для конвертов, и Давид даже начал подумывать о переезде, однако Фран отнеслась к требованию Анетты куда проще.
Весело хихикая, они составили высокопарное объявление о помолвке, и вечером после рабочего дня Давид изготовил в наборном цехе единственный, неповторимый оттиск «Нойе бер-линер рундшау», который и предъявил Анни Вундер.
Она с удовольствием прочла весь набор вычурных слов и пожелала увидеть обручальное кольцо, а его-то у Давида не оказалось.
Анни слышать ничего не желала. Давид пытался объяснить ей, что в продаже ни золотых, ни серебряных обручальных колец не сыскать, а на покупку у спекулянтов у него не хватит денег, да и вообще, кольцо, подумаешь, не птицы же они, чтоб их кольцевать, кольцо куда меньше значит, чем уже осуществленное и документально подтвержденное обручение. Анни отмела довод об отсутствии колец в продаже и процитировала из основополагающей теории кукольника Георга Вундера фразу, гласящую, что никакое действие не будет истинным действием, если оно не имеет вещественного выражения.
Стало быть, тот не обручен, у кого обручение не выражено вещественно, кто хочет остаться у Анни жильцом, тот обязан обручиться.
Давид очень хотел, квартира была близко от редакции, а в подвале, благодаря авторитету Анетты Вундер, в подвале всегда имелся запас угля, к тому же к ней съезжались гости со всего света, и наконец Давид очень хорошо знал, что для многих хозяек даже объявление о помолвке не послужит достаточным основанием, чтобы терпеть под своей кровлей внебрачную интимную близость.
Тут-то Давид и сделал десять шагов и купил кольца, но эти десять шагов были, скорее, гигантским прыжком, моральным сальто-мортале, отчаянным порывом, срывом, событием, исполненным такой непоследовательности, какой до сей поры в жизни Давида еще не бывало.
— Что угодно, сударь? — осведомился продавец.
— Кольца, пожалуйста.
— Обручальные, сударь?
— Нет, не об... то есть да, обручальные.
— Разрешите, сударь, показать вам кое-что, мы как раз получили новые образцы, или вы хотели бы кольца традиционной формы, круглые и гладкие?
— Лучше круглые и гладкие и, если у вас найдется, просто позолоченные...
— Ну, разумеется, сударь, дешевые и со вкусом, ведь мебель тоже стоит денег, как вы находите вот это кольцо, разрешите, о, точно впору, а есть у вас размер вашей невесты, если мне позволено будет так выразиться?
— Как мой правый мизинец.
— Тогда подойдет вот это, сударь, сорок шесть марок вместе, минуточку, да, по сегодняшнему курсу... это составит двести восемьдесят марок шестьдесят, скажем, двести восемьдесят восточных марок, и, если вы не возражаете, я не вложу в коробочку, лучше, если вы завяжете колечки в носовой платок, до свидания, желаю счастья в новой жизни!
Выражение точное: новая жизнь. Свежеизмаранная новая жизнь, жизнь по новому курсу, валютный курс его жизни, колебания курса, да, отныне он покатится по наклонной плоскости, чего Давид Грот никак не ожидал от Давида Грота.
Он обменял двести восемьдесят марок по курсу одна к шести и одной десятой, и у него было такое ощущение, словно он разменял прежнего Давида Грота из расчета шесть и одна десятая. Остался сорокашестимарковыи Грот, одна шестая часть Давида, Давид Грот с таким тонким слоем прежнего Грота, что он едва ли не стал подделкой.
Безумие. Безумие, измеряемое десятью шагами. Десять шагов по Фридрихштрассе в году тысяча девятьсот пятьдесят первом: «You are entering the American Sector»*—один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. «Что угодно, сударь?.. Желаю счастья в новой жизни!»—десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один. «Вы вступаете в Советский сектор Большого Берлина», Давид Грот вернулся, кошелек его облегчен на двести восемьдесят марок, зато карман отягощен двумя обручальными кольцами; он облегченно вздохнул оттого,
* Вы вступаете в Американский сектор (англ.).
что не попался, переправляя валюту из сектора в сектор, зато его отяготило чувство вины, а полученная душевная рана вовек не зарубцуется.
Вовек? Франциска знает: видимо, да! Ей трудно это понять, но нетрудно заметить. У Давида была своя манера опускать нежелательное, если дело доходило до воспоминаний. Тогда апостроф служил знаком восклицания. Давид владел способом до тех пор вертеть и крутить допущенную ошибку, пока не отыскивалась ее смешная сторона; тогда он справлялся со своей ошибкой. С историей же обручения в угоду Анетте Вундер он так никогда и не справился; был в ней такой участок, куда он не желал вступать. На этом месте, если дело доходило до рассказа, стоял апостроф, а рассказывать, понятное дело, приходилось, достаточно было кому-нибудь упомянуть Анетту Вундер, или в общем-то обычную ссору влюбленных, или вздохнуть: ох уж тогдашний Берлин.
Давид, как понимала Фран, терзался оттого, что ему не удалось «устоять» в тогдашнем Берлине, и пусть посторонний счел бы это чистой нелепостью, она-то прекрасно знала: без ее смехотворных, наполовину неудачных бросков на берегу Шпрее брак Давида и Франциски Грот, скорее всего, никогда бы не состоялся.
Он охотно рассказывал о ее неуклюжих, лишь частично удавшихся попытках забросить кольца в Шпрее:
— Я уж думал, что она от ярости сама прыгнет в воду, и стал подыскивать сухое местечко для партбилета, из-за пятен при уплате взносов поднялся бы шум, а Фран кричит, надрывается, ради Анетты Вундер она-де не желает носить кольцо, петрушка она, что ли, у этой марионеточной владычицы, вот я — да, я — петрушка, самая дурацкая деревяшка из всего кукольного ансамбля Анни Вундер, с моим характером я гожусь только в ее коллекцию заклеек, такой же пошлый, сверху чуть отлакированный! Меня и сегодня душит злость, когда я вспоминаю эту сцену: в окнах казармы, что напротив, полно полицейских, а эта особа исполняет пляску святого Витта и объявляет основополагающую теорию Георга Вундера чистейшей белибердой, объявляет Анетту Вундер последней капиталисткой в ГДР, кричит, что «Нойе берлинер рундшау» — дрянной бульварный журнальчик, а я — сверхдрянной редактор в этом бульварном журнальчике, скорее уж она выйдет замуж за собачника-живодера, чем протянет мне палец, чтобы надеть на него это дурацкое куриное кольцо. Тут одно кольцо полетело в воду, а второе угодило в дерево, там на ветке оно, верно, и поныне висит!
Фран стоически терпела, когда он изображал ее сумасбродкой,
и даже была довольна, что из всех слов, какие она тогда сказала, он едва ли повторил одно.
Ибо слова ее были, к сожалению, отмечены истерией, обусловленной тогдашним временем, и не так-то весело вспоминать, что они из-за этой ссоры долго избегали друг друга. Повинны в их ссоре были не его глупейшие оправдания и яростные обвинения, которые неизбежно следовали в ответ, когда он пытался умиротворить ее робкой шуткой, повинно было ее разочарование.
Восток ли, Запад ли, ХДС или СЕПГ, Аденауэр или Гротеволь, мошеннический курс или нет — это до нее не очень доходило; рабочий класс, эксплуатация, революция и мир во всем мире были для нее хрестоматийными понятиями, они так же не подвергались сомнению, как удельный вес меди или длина экватора, они существуют, а ей-то что? Конечно, она за мир, как же иначе? Разумеется, она против атомной бомбы, а то как же? Она ни в коем случае не желала, чтобы одни кутили, а другие голодали, а вы как думаете? Уж если она стояла за кого горой, так за порядочных людей против непорядочных, за правду против лжи, и, конечно же, за справедливость, и за мужество, и за неукоснительную последовательность.
Оттого-то она и любила Давида. У него были убеждения, он многое пережил. Нацисты для него не просто какие-то наспех сменившие одежду личности, пробиравшиеся по Вейслебену: он ненавидел их, потому что видел насквозь. У него перед глазами не возникала школа, когда речь заходила о классах; он хорошо разбирался в трудах Маркса и Энгельса. Он член партии и там, бесспорно, на своем месте.
У нее нигде нет своего места. По-настоящему нет ни в одном из классов, в Вейслебене уже нет, а в Берлине еще нет, ведь и города как такового, обозначенного одним словом, не существует, а существуют два города, так где же ее место?
Оттого-то она и любила Давида. Он знал, где его место.
И вдруг он совершил такой поступок! Ей важно было, чтобы он ее правильно понял: она вовсе не легендарная беспартийная коммунистка, внутреннее чутье которой помогает ей выручить заблудшего члена партии, если у того не хватает сознательности. Она не подхватывала знамени, которое он обронил. Она относилась без уважения к запретам, которые он преступил. Если уж быть совсем точным, она сама купила бы эти кольца, и плевать она хотела на классового врага.
На Давида ей вовсе не хотелось плевать. У него были основания не ходить к тем, по ту сторону границы, со своими деньгами. У него были основания считать щиты на Фрид-рихштрассе пограничными щитами между друзьями и врагами. У
него были политические основания, у нее же не было никаких политических оснований ссориться с ним.
Просто ей надоели люди с двумя личинами, она верила, что нашла в Давиде человека, у которого одно лицо на все случаи жизни. А Давид не выдержал искуса.
Вот это и сказала ему Фран, когда они стояли напротив полицейских казарм на берегу Шпрее и отчаянно ссорились. Прогулка в обеденный перерыв вокруг острова Музеев вошла у них в привычку, и они повторяли свой обход всякий раз, если среди дня находили время друг для друга, и ей в голову бы не пришло, что именно здесь, в этот день, их совместная прогулка прервется на очень долгое время. Он был в веселом настроении, когда позвонил ей, он был в веселом настроении, когда зашел за ней, и все еще весело рассказал ей о покупке колец.
И тут она уловила, что кое-какие нотки он вымучивает, и поначалу, обругав его, надеялась, что поможет ему отбросить вымученную веселость. Когда же он стал защищаться остротами, которые у него явно не вытанцовывались, она перешла в наступление и лишь в разгар спора поняла истинную причину своей злости. Добром все это кончиться не могло. Он уже и сам себя не прощал, и ему претило слушать от нее то, что он и сам знал.
Вот когда все началось. То, что минуту назад было смешной глупостью, теперь называлось цинизмом. Недопонимание обратилось в ненависть. Разочарование стало зваться презрением. Про себя каждый пытался сигнализировать себе и другому: послушай, остановись! Оба задирались: нет, ты послушай, что я тебе скажу! И то, что они говорили, привело к катастрофе.
Какое же все-таки счастье, что Фран была еще очень юной, неискушенной в подобных ссорах, и потому она воспользовалась жестами, взятыми напрокат из посредственных книг и посредст-ственных фильмов. Вот, к примеру: если обрученные или супруги, во всяком случае «окольцованные», ссорятся и хотят положить конец своим отношениям, то должны возникнуть новые обстоятельства: разлука без возврата и прощанье на веки вечные. Новым обстоятельствам требуется некий знак, поэтому все происходит так: невеста или соответственно супруга снимает с пальца кольцо и швыряет его через всю гостиную; в углу оно еще раз тихонько звякает, а затем наступает тишина, после чего, как известно, наступает конец.
Франциска не снимала кольца, она его и не надевала; она держала оба кольца в кулаке, ей стоило разжать пальцы, остальное довершила бы сила тяжести, едва слышно булькнуло бы — и всему конец.
Но Франциска читала книги, видела фильмы, потому не станем бранить подобные книги и подобные фильмы, благодаря им в игру вступила справедливость, иначе говоря, чувство юмора, то непринужденное веселье, которое основано на взаимопонимании. Во всяком случае, нечто, желавшее добра Франциске и Давиду, подсказало ей ту кривую, по которой оба кольца отправились бы в воду, сначала одно, а затем и второе. Первый бросок еще кое-как удался; правда, она затратила слишком много усилий, таким броском можно закинуть далеко в воду даже медицинбол, и плечо сразу заныло. Франциска выложилась в этом броске. Как бы там ни было, роковое кольцо исчезло, исчезли двадцать три марки западных, сто сорок восточных, жест ей удался, телодвижение последовало за словами, подчеркнуло их весьма выразительно— смысл происшедшего немыслимо было истолковать превратно.
Теперь стоило подать второй знак, и возникли бы грустные обстоятельства, а этр означало бы конец.
Но то крошечное цечто, желавшее добра Франциске и Давиду, позаботилось еще раз, и с большим нажимом, об утрировке: второе кольцо, взлетев к небесам, повисло на сухой ивовой ветке, а когда Фран и Давид разошлись, одна туда, другой сюда, они, ослепленные ужасом, не углядели, что рядом с кольцом на дереве у Шпрее примостилась всемогущая смешинка.
Да, она сидела там, а гнев их постепенно угасал, и однажды серым июньским утром, серым не только от дождя, а оттого, что это был семнадцатый день июня месяца, благодетельное совпадение, то крошечное ироничное нечто, свело товарища Давида Грота на Штраусбергерплац с молоденькой девицей, которая вознамеривалась сфотографировать орущего человека в заляпанных известкой штанах. И вот первые слова, которыми Давид и Франциска обменялись после двух лет разлуки:
— Ты что, спятила, да они тебя твоим же аппаратом изуродуют!
— А штаны, гляди, штаны у него подозрительные.
— Здесь много подозрительного, а теперь проваливай отсюда!
— А ты, ты сам, что — не спятил, с партийным значком на пиджаке!
— Я ни черта не боюсь!
— Значит, ты не все слышал!
День этот оказался долгим, кошмарно долгим и волшебно долгим, долгим, как затянувшаяся война, и долгим, как старая сказка, долгим, как стон, и долгим, как юность, день с концом скверным и прекрасным, день, положивший конец реву и молчанию, день вовсе не праздничный, а все-таки праздник.
— Я собираюсь здесь снимать,— заявила Франциска,— ты же либо отколешь значок, либо уберешься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50