Смеху доставило бы много.
— А черт его знает, еще скандал какой-нибудь учинит. Это, кажется, грубая натура,— снова зевнул граф.— Пошло все это и нисколько не весело,—доба-нил он и помолчал.
— Вы сегодня куда? — спросил он у собеседников через минуту.
— Не худо бы к мисс Шрам,— ответил Левчинов.
— Идет,— ответили остальные и, распрощавшись с обществом Обносковых, понеслись к мисс Шрам, одной из самых отчаянных наездниц цирка.
У нее уже собралась целая ватага разгульной молодежи. Трое новых посетителей были встречены с восторгом.
— Погодите, погодите, я вам скоро новичка привезу! — говорил кузен Пьер.— Дикаря с островов Тихого океана.
Левчинов и граф Родянка опять пожали плечами, как будто удивляясь странной настойчивости кузена
Пьера, и скоро среди шумной оргии у мисс Шрам забыли обо всей пошлой сцене и пошлых разговорах, происходивших между ними в скучном доме Обнос-ковых.
Но у кузена Пьера не выходили из головы два-мо-лодые лица: лицо Павла и лицо Груии. Это были два новых актера, которых он мог заставить разыграть какую-нибудь комедию, еще не известного ему содержания, но во всяком случае потешную для него. Как всякий специалист, кузен Пьер принимался за новы'е, относящиеся к его любимому предмету опыты, не зная, что из них выйдет, но наслаждаясь вперед самым процессом этих опытов и возможностью не сидеть без дела. Сверх того, кузену Пьеру давно приелись азбука и зады его специальности; он заметно старел, не по летам, но по усиленной жизни этих лет, и начинал чувствовать, что и дружба с тридцатипятнлетни-ми женщинами, и кутежи с наездницами и актрисами,' и возня с пресытившимися друзьями становятся крайне Однообразными, что в этой музыке он наизусть знает каждую нотку. Ему нужно было что-нибудь новое, выходящее из ряда этого, по-видимому, бурного и разнообразного, но, в сущности, такого же скучного и однообразного существования, как и существования какого-нибудь канцеляриста с вечной перепиской похожих до крайности одна на другую бумаг.
Павел Панютин со дня свадьбы Груни не находил себе нигде покоя, тосковал, худел и ходил, как человек, утративший нечто, составлявшее всю цель его существования. Действительно, в Груне он терял все.
С самого детства никто не следил за ним, не указывал ему дороги, не направлял его мыслей. Он рос, играл, учился, скучал, терпел нападки от людей, озлоблялся; его ласкали или бранили, лечили от недугов и наказывали за лень, но ни один человек не сумел или не счел нужным заглянуть в его душевный
мирок. Но было одно существо, которое никогда не успокаивалось на том, что Павла тогда-то наказали за лень, и спешило помочь ему приготовить трудный урок или решить не понятую мальчиком задачу. Это существо не считало прописанного доктором лекарства вполне достаточным для выздоровления Павла, когда он хворал, но оно проводило дни у постели больного, старалось угадать его желания и облегчить его бессонные ночи своими нежными речами, своим желанным присутствием. Все отношения этого существа к Павлу были проникнуты и согреты истинным чувством нежной любви, и потому каждая мелочь из этих отношений оставила неизгладимый след в серд-~ це впечатлительного юноши. Он равнодушно, почти небрежно принимал дорого стоящие благодеяния Кряжова; не умилялся, получая от него хороший стол, уютную и мило обставленную комнату, отличную одежду и другие необходимые для жизни вещи; он как будто считал исполнение всех этих благодеяний обязанностью доброго старика. Но на его глаза навертывались радостные слезы, он становился весел и счастлив на несколько дней, он прыгал, как дитя, когда доброе существо, пригревшее любовью его сиротствующую душу, дарило ему в день его рожденья какой-нибудь ничтожный по цене кошелек своей работы.
— Милая, милая, ты не забыла этого дня! — в восторге восклицал мальчик, без счету целуя руки своего доброго ангела-хранителя, своей названой сестры.
Во время его недугов Кряжов тратил десятки рублей, сзывая нескольких докторов, покупая множество дорогих лекарств, но Павел не благодарил благодетеля за что, точно сознавая, что тот стал бы лечить и собаку, если бы она захворала, и не дал бы ей беспомощно выть от боли. Но едва владея ослабевшими в болезни руками, он протягивал их, заслышав ночью знакомую воздушную поступь, и когда на край его постели садилось легкое, одетое в белое платье существо, тогда ему вдруг становилось и сладко, и отрадно, и, кажется, никакие лекарства не могли помочь ему так, как помогала близость этого дорогого друга.
— Ты моя сестра, ты моя мама,— шептал он, обвивая исхудалою рукою стройную талию девушки.
— Если бы так вся жизнь прошла! — шептал он еще тише, впадая в забытье.
Ему становилось лучше. Кряжов удивлялся искусству докторов, заставлял Павла благодарить их за выздоровление, а глаза юноши, полные выражения святой признательности, обращались совсем.в другую сторону и ловили взгляд той, которая одна могла спасти его жизнь.
Так постепенно в маленьком душевном мирке Павла возникла и развилась эта привязанность. С каждым годом, чем яснее сознавались обиды, чем труднее становилась работа, чем скучнее делалось бесцельное прозябание среди памятников древности, тем более крепла эта привязанность и, наконец, превратилась в страстное болезненное чувство, превратилось в манию, поглотившую все мысли, все стремления, все существо юноши. Он мечтал, как будет счастлива, как будет гордиться Труня, если он выйдет из гимназии с медалью, и учился отлично, был первым учеником. Он знал, что Групя любит кататься летом в кабриолете, и старался наловчиться управлять лошадьми. Он полагал, что Групя скоро станет выезжать на балы, и развивал свою ловкость, чтобы она могла сказать, что с ним приятнее танцевать, чем с другими. Он, воспитанный на рыцарских сказках и романах, замечал, что Кряжов дряхлеет, ему казалось, что недалеко время смерти старика, и он заботился о развитии своей физической силы, чтобы быть защитником Групп. Во всем она — побуждение к деятельности, се счастье — цель жизни. И никто никогда не заметил этого и никто никогда не указал ему ни других побуждений, ни других целей! И все это делалось им потому, что Груня — любимая и любящая сестра и не более, так по крайней мере полагал сам Павел. Впервые понял он, хотя и смутно, и степень своих чувств к названой сестре и их характер в тот скорбный вечер, когда она объявила ему о предстоящей своей свадьбе с Обпосковым. У Павла в этот вечер точно что-то оборвалось в сердце. До сих пор он до того был удовлетворен своими отношениями к Трупе, что никогда даже и не думал о каком-нибудь изменении их в будущем. Ни разу не представлялось
ему, что Груня выйдет замуж, ни разу не мечтал он, что он сам может быть ее мужем. Он любил так чисто, так платонически, как может любить или, лучше сказать, обожать чистая натура на восемнадцатом году жизни. Но первое слово о замужестве любимой девушки вдруг пробудило тоску, злобу, ревность. Однако ни одной грязной и пошлой мысли не было еще к голове. Ни разу еще не представилось Павлу, что он мог бы стать на место Обноскова. Нет, ему просто хотелось сохранить прежнюю жизнь, прежнюю сестру, живущую рядом с ним, не считающую родным никого, кроме его, Павла, и старика отца. Но вот приехал Обносков. Первый поцелуй, первая ласка жениха вдруг перевернули все в груди и голове юноши. Он сознал, что братское чувство прошло и заменилось новым чувством, чувством страсти. Начались бессонные ночи с бредом наяву, явилось стремление бежать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы не видать ни Груни, ни ее жениха, не слышать, не читать о них. «В деревню! в деревню!» — мучительно восклицал Павел, шагая в своей комнате и крепко сжимая руками пылающую голову, как будто из желания сдавить этот мозг, уже богатый юношеским воображением.
Вот и деревня, вся в зелени лесов и полей... Чудные картины бодрой жизни и спокойствия природы встречаются повсюду. Птицы ли в густом лесу поют, пасется ли при блеске яркого дня мирное стадо коров па пастбище, несется ли с веселым ржанием табун лошадей, стуча копытами в вечернем затишье, во всем довольство своей долей, все как будто чувствует себя на своем месте. И среди этой благодати не нашел своей доли счастья только человек. Бедный, оборванный люд, пришибленный с детства судьбою, усиленным трудом добывает свой хлеб. Грязные, мозолистые, тут и гам искалеченные руки не отдыхают с утра до вечера от работы. На загорелых, изнуренных лицах, облитых потом, виднеется не довольство, не счастье, но врезались следы тупой покорности и холодной безнадежности... И вот Павел чувствует впер-віе свое полное одиночество. Безучастный мир и яр-кии блеск природы не веют на него отрадой. Изнуренный народ вызывает его сожаление, но Павел не донимает, как может обтерпеться человек до такой
безропотности, и ему становится дикою эта безмолвно покоряющаяся судьбе масса. Он понимает, между прочим, что и ей показалось бы не менее диким душевное горе, горе сытого, обутого, одетого, полного сил и молодости человека. Они не поняли бы, осмеяли бы друг друга и были бы правы каждый в свою очередь. Итак, полное одиночество. Теперь Павла не волнение душит, не тоска сосет, не злоба будит от сна, нет, в нем какое-то новое чувство, чувство пусто? ты. Кажется, все живое смотрит на него без участья или, вернее сказать, совсем не смотрит на него, точно его нет па свете. «А ведь и точно, не будь меня,—на свете ничего не убавилось бы, как не убавилось бы ничего со смертью Кряжова или Обноскова»,— думается ему, и он понимает, что эта мысль верна, и что люди правы, не замечая его. Он пробует мечтать о будущем, но мысли но клеятся, и он сознает, что ему не о чем мечтать: не все ли равно ему, что с ним будет, чем он будет? Его самого не манит еще никакая деятельность, да он и не знает, в сущности, какой-нибудь деятельности. Цели у него также еще нет. «Быть доктором хорошо, ну, лечить людей буду; быть адвокатом тоже недурно, буду защищать подсудимых; быть технологом, и это можно, буду строить машины для перевозки, для прокормления людей, и все-таки никому не будет до меня дела, как никому нет дела до Кряжова, до Обноскова, до всех встреченных в жизни личностей». Л давно ли у Павла были и побуждения, и цель для жизни? Попробовал юноша читать: стихи все воспевают природу, лунные вечера и ночи, описывают восторги дружбы, оплакивают разлуку с ним, славят ее, воспевают блаженство, безумие и муки любви; романы и повести тоже полны прелестями дружбы и восторгами любви; герои имеют друга — они блаженствуют; они имеют милую — цель их жизни достигнута, они на земле видят рай; умирает их друг-—они не находят отрады на земле; покидает их возлюбленная — они умирают. Дружба, любовь, семья, вот все цели жизни, вот все ее мотивы. У Павла не было ни друга, ни милой, ни семьи,, он сознавал и без книг, что его цель жизни утратилась, и незачем ему было еще бередить свои раны н подтверждать свое скорбное убеждение. И стоило ли для таких жалких истин писать книги? Он бросил книги, и снова
кругом и внутри его была пустота, пустота, одна страшная пустота!
Кто бы вы ни были, мой читатель, вспомните свои юношеские годы и не бросайте камня в моего искалеченного героя, он простое повторение вас самих. И вас в школе научили географии, истории, математике, латинскому и греческому языкам и множеству других наук и языков и выпустили на волю. Для какой цели вы вслед за своими родителями считали пригодными все эти знания? Если вы были пустым юношею, вскормленным страстными к чинам и деньгам людьми, то вы мечтали кончить курс в высшем учебном заведении, сделаться чиновным человеком, приобрести значение в свете и нажить состояние на радость любимым отцу и матери, потом жениться на богатой и прекрасной женщине, зажить мирно и широко, вос-питуя детей,— и только. В этом состоял весь пошлый идеал вашей жизни, сытой, мирной, спокойной. Если вы были хорошим товарищем и запаслись с детства двумя-тремя друзьями, то к этому идеалу прибавлялось счастие этих двух-трех друзей. Если у вас, сверх того, уже успела вспыхнуть любовь на школьной скамье, то к идеалу прибавлялось еще одно желание— жениться непременно на царице своего сердца и доставить ей блаженство, равняющееся вашему собственному счастию. Дальше этого не могло идти ваше желание. Член семьи и не более по рожденью, вы могли только желать быть членом семьи и в будущем. Но если слепая судьба отнимала у вас одну за другою все эти немногочисленные личности, тогда что оставалось у вас, кого вы могли надеяться порадовать своим успехом, для кого вы могли желать трудиться? Для чужих, безучастно смотрящих на вас людей? Нет! Изломанные утратами всею близкого, вы опускали в отчаянии руки и проклинали эту безучастную, холодную толпу, а она, состоящая из личностей такого же развития, как вы, или проходила со своими семьями, со своими друзьями, не обращая внимания на вас, или давила вас с помощью этих семей и друзей, швыряя в вас грязью, как в лишнего человека, занимающего клочок земли и частицу богатства, отнятые у нее. Как член своей семьи, вы с колыбели были врагом всех других семей, а эти семьи, в свою очередь, враждебно относились к вам. Никто никогда
не разъяснял вам в золотую пору детства, что прежде чем сделаться членом в своей семье, вы сделались гражданином, членом обширной, не умирающей семьи— общества. Только оно могло дать средства вашим родителям, за их услуги ему, обзавестись своим домом и воспитать вас. Только оно, а не ваши родители, могло приготовить для вас школу. Только оно могло обещать вам в будущем и чины, и богатство, и возможность семейного счастья. Но для того, чтобы оно могло, не делая несправедливости, дать вам все эти блага, оно требовало вашей службы, вашей помощи, вашей любви к нему, одним словом, всего того, чего требовала и ваша частная семья. Но люди озлобленно ратуют на словах против эгоизма, стремятся убить речами этот неискоренимый, прирожденный инстинкт, и в то же время всеми своими поступками делают в детях этот инстинкт только еще более грубым и бессмысленным, тогда как, направленный ко благу, он мог бы быть началом всякого добра. Дети самых честных людей чуть не с пелен приучаются мечтать о своих чипах, о своем богатстве, о своей благотворительности, о своем счастье с любимым другом, с любимой подругой, с милыми родными; но никогда не научат ребенка тому, что это счастье может явиться только тогда, когда мы заслужим его от общества, что общество не должно ничего давать нам, если мы ничего еще пе заслужили, что даже самая хвалимая благотворительность наша есть только грустное свидетельство нашего непонимания роли гражданина: гражданин пе может быть благодетелем, как не может быть семьянин благодетелем своих отца, матери и детей; наша помощь ближнему есть просто служба, ради которой нас не выталкивают вон из общества и считают его членами. Если бы нас научили с пелен любить общество и считать себя прежде всего его членом, то никогда в жизни мы не потеряли бы жажды жить, никогда не осиротели бы, никогда не спросили бы себя: для чего я буду работать? для того, чтобы умереть незамеченным, нелюбимым, одиноким? Не было бы счета нашей родне, не было бы числа нашим друзьям, не было бы границ нашей деятельности и никогда не знали бы мы, что значит скука, отчаянье и бесцельность жизни. Теперь же, состоя на службе, вы видите первых своих врагов в
сослуживцах, как в людях, перебивающих у вас выгодное место; делаясь простым работником, вы видите врагов в ближайших к вам работниках, как в людях, могущих получить от хозяина большую плату, чем получаете вы; являясь проповедником известных идей, писателем, вы топчете в грязь именно тех, кто проповедует ваши идеи: вы видите в нем человека, могущего стать выше вас по своему значению. Служба, труд, идеи — это все только средства для вас достигнуть личного, узенького, подлого счастья для себя и для своей семьи.
Прошло для Павла тяжелое лето, наступила осень и время поступления в университет. Это не было началом студенческой жизни, а просто хождением на лекции, мало интересовавшие Павла и среди которых он узнавал иногда и такие вещи, что «не следует ни под каким видом читать Милля», что «Нимфа Эгерия помогала Нуме Помпилию при составлении законов», что «в петербургской губернии есть годные земли, продающиеся по пяти-десяти копеек за десятину», что «смертная казнь необходима» и что «законы составляются для подданных, а подданными называются люди, обязанные повиноваться законам» и т. д. Слушая среди многих полезных сведений и подобные диковинки, он охладел ради этих диковинок и к полезным знаниям, и скучал. Сотни студентов между тем ходили по университетским коридорам отдельно, поодиночке, как монахи в монастыре, углубленные в созерцание; между ними, кажется, не было и не могло быть ни малейшей внутренней связи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
— А черт его знает, еще скандал какой-нибудь учинит. Это, кажется, грубая натура,— снова зевнул граф.— Пошло все это и нисколько не весело,—доба-нил он и помолчал.
— Вы сегодня куда? — спросил он у собеседников через минуту.
— Не худо бы к мисс Шрам,— ответил Левчинов.
— Идет,— ответили остальные и, распрощавшись с обществом Обносковых, понеслись к мисс Шрам, одной из самых отчаянных наездниц цирка.
У нее уже собралась целая ватага разгульной молодежи. Трое новых посетителей были встречены с восторгом.
— Погодите, погодите, я вам скоро новичка привезу! — говорил кузен Пьер.— Дикаря с островов Тихого океана.
Левчинов и граф Родянка опять пожали плечами, как будто удивляясь странной настойчивости кузена
Пьера, и скоро среди шумной оргии у мисс Шрам забыли обо всей пошлой сцене и пошлых разговорах, происходивших между ними в скучном доме Обнос-ковых.
Но у кузена Пьера не выходили из головы два-мо-лодые лица: лицо Павла и лицо Груии. Это были два новых актера, которых он мог заставить разыграть какую-нибудь комедию, еще не известного ему содержания, но во всяком случае потешную для него. Как всякий специалист, кузен Пьер принимался за новы'е, относящиеся к его любимому предмету опыты, не зная, что из них выйдет, но наслаждаясь вперед самым процессом этих опытов и возможностью не сидеть без дела. Сверх того, кузену Пьеру давно приелись азбука и зады его специальности; он заметно старел, не по летам, но по усиленной жизни этих лет, и начинал чувствовать, что и дружба с тридцатипятнлетни-ми женщинами, и кутежи с наездницами и актрисами,' и возня с пресытившимися друзьями становятся крайне Однообразными, что в этой музыке он наизусть знает каждую нотку. Ему нужно было что-нибудь новое, выходящее из ряда этого, по-видимому, бурного и разнообразного, но, в сущности, такого же скучного и однообразного существования, как и существования какого-нибудь канцеляриста с вечной перепиской похожих до крайности одна на другую бумаг.
Павел Панютин со дня свадьбы Груни не находил себе нигде покоя, тосковал, худел и ходил, как человек, утративший нечто, составлявшее всю цель его существования. Действительно, в Груне он терял все.
С самого детства никто не следил за ним, не указывал ему дороги, не направлял его мыслей. Он рос, играл, учился, скучал, терпел нападки от людей, озлоблялся; его ласкали или бранили, лечили от недугов и наказывали за лень, но ни один человек не сумел или не счел нужным заглянуть в его душевный
мирок. Но было одно существо, которое никогда не успокаивалось на том, что Павла тогда-то наказали за лень, и спешило помочь ему приготовить трудный урок или решить не понятую мальчиком задачу. Это существо не считало прописанного доктором лекарства вполне достаточным для выздоровления Павла, когда он хворал, но оно проводило дни у постели больного, старалось угадать его желания и облегчить его бессонные ночи своими нежными речами, своим желанным присутствием. Все отношения этого существа к Павлу были проникнуты и согреты истинным чувством нежной любви, и потому каждая мелочь из этих отношений оставила неизгладимый след в серд-~ це впечатлительного юноши. Он равнодушно, почти небрежно принимал дорого стоящие благодеяния Кряжова; не умилялся, получая от него хороший стол, уютную и мило обставленную комнату, отличную одежду и другие необходимые для жизни вещи; он как будто считал исполнение всех этих благодеяний обязанностью доброго старика. Но на его глаза навертывались радостные слезы, он становился весел и счастлив на несколько дней, он прыгал, как дитя, когда доброе существо, пригревшее любовью его сиротствующую душу, дарило ему в день его рожденья какой-нибудь ничтожный по цене кошелек своей работы.
— Милая, милая, ты не забыла этого дня! — в восторге восклицал мальчик, без счету целуя руки своего доброго ангела-хранителя, своей названой сестры.
Во время его недугов Кряжов тратил десятки рублей, сзывая нескольких докторов, покупая множество дорогих лекарств, но Павел не благодарил благодетеля за что, точно сознавая, что тот стал бы лечить и собаку, если бы она захворала, и не дал бы ей беспомощно выть от боли. Но едва владея ослабевшими в болезни руками, он протягивал их, заслышав ночью знакомую воздушную поступь, и когда на край его постели садилось легкое, одетое в белое платье существо, тогда ему вдруг становилось и сладко, и отрадно, и, кажется, никакие лекарства не могли помочь ему так, как помогала близость этого дорогого друга.
— Ты моя сестра, ты моя мама,— шептал он, обвивая исхудалою рукою стройную талию девушки.
— Если бы так вся жизнь прошла! — шептал он еще тише, впадая в забытье.
Ему становилось лучше. Кряжов удивлялся искусству докторов, заставлял Павла благодарить их за выздоровление, а глаза юноши, полные выражения святой признательности, обращались совсем.в другую сторону и ловили взгляд той, которая одна могла спасти его жизнь.
Так постепенно в маленьком душевном мирке Павла возникла и развилась эта привязанность. С каждым годом, чем яснее сознавались обиды, чем труднее становилась работа, чем скучнее делалось бесцельное прозябание среди памятников древности, тем более крепла эта привязанность и, наконец, превратилась в страстное болезненное чувство, превратилось в манию, поглотившую все мысли, все стремления, все существо юноши. Он мечтал, как будет счастлива, как будет гордиться Труня, если он выйдет из гимназии с медалью, и учился отлично, был первым учеником. Он знал, что Групя любит кататься летом в кабриолете, и старался наловчиться управлять лошадьми. Он полагал, что Групя скоро станет выезжать на балы, и развивал свою ловкость, чтобы она могла сказать, что с ним приятнее танцевать, чем с другими. Он, воспитанный на рыцарских сказках и романах, замечал, что Кряжов дряхлеет, ему казалось, что недалеко время смерти старика, и он заботился о развитии своей физической силы, чтобы быть защитником Групп. Во всем она — побуждение к деятельности, се счастье — цель жизни. И никто никогда не заметил этого и никто никогда не указал ему ни других побуждений, ни других целей! И все это делалось им потому, что Груня — любимая и любящая сестра и не более, так по крайней мере полагал сам Павел. Впервые понял он, хотя и смутно, и степень своих чувств к названой сестре и их характер в тот скорбный вечер, когда она объявила ему о предстоящей своей свадьбе с Обпосковым. У Павла в этот вечер точно что-то оборвалось в сердце. До сих пор он до того был удовлетворен своими отношениями к Трупе, что никогда даже и не думал о каком-нибудь изменении их в будущем. Ни разу не представлялось
ему, что Груня выйдет замуж, ни разу не мечтал он, что он сам может быть ее мужем. Он любил так чисто, так платонически, как может любить или, лучше сказать, обожать чистая натура на восемнадцатом году жизни. Но первое слово о замужестве любимой девушки вдруг пробудило тоску, злобу, ревность. Однако ни одной грязной и пошлой мысли не было еще к голове. Ни разу еще не представилось Павлу, что он мог бы стать на место Обноскова. Нет, ему просто хотелось сохранить прежнюю жизнь, прежнюю сестру, живущую рядом с ним, не считающую родным никого, кроме его, Павла, и старика отца. Но вот приехал Обносков. Первый поцелуй, первая ласка жениха вдруг перевернули все в груди и голове юноши. Он сознал, что братское чувство прошло и заменилось новым чувством, чувством страсти. Начались бессонные ночи с бредом наяву, явилось стремление бежать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы не видать ни Груни, ни ее жениха, не слышать, не читать о них. «В деревню! в деревню!» — мучительно восклицал Павел, шагая в своей комнате и крепко сжимая руками пылающую голову, как будто из желания сдавить этот мозг, уже богатый юношеским воображением.
Вот и деревня, вся в зелени лесов и полей... Чудные картины бодрой жизни и спокойствия природы встречаются повсюду. Птицы ли в густом лесу поют, пасется ли при блеске яркого дня мирное стадо коров па пастбище, несется ли с веселым ржанием табун лошадей, стуча копытами в вечернем затишье, во всем довольство своей долей, все как будто чувствует себя на своем месте. И среди этой благодати не нашел своей доли счастья только человек. Бедный, оборванный люд, пришибленный с детства судьбою, усиленным трудом добывает свой хлеб. Грязные, мозолистые, тут и гам искалеченные руки не отдыхают с утра до вечера от работы. На загорелых, изнуренных лицах, облитых потом, виднеется не довольство, не счастье, но врезались следы тупой покорности и холодной безнадежности... И вот Павел чувствует впер-віе свое полное одиночество. Безучастный мир и яр-кии блеск природы не веют на него отрадой. Изнуренный народ вызывает его сожаление, но Павел не донимает, как может обтерпеться человек до такой
безропотности, и ему становится дикою эта безмолвно покоряющаяся судьбе масса. Он понимает, между прочим, что и ей показалось бы не менее диким душевное горе, горе сытого, обутого, одетого, полного сил и молодости человека. Они не поняли бы, осмеяли бы друг друга и были бы правы каждый в свою очередь. Итак, полное одиночество. Теперь Павла не волнение душит, не тоска сосет, не злоба будит от сна, нет, в нем какое-то новое чувство, чувство пусто? ты. Кажется, все живое смотрит на него без участья или, вернее сказать, совсем не смотрит на него, точно его нет па свете. «А ведь и точно, не будь меня,—на свете ничего не убавилось бы, как не убавилось бы ничего со смертью Кряжова или Обноскова»,— думается ему, и он понимает, что эта мысль верна, и что люди правы, не замечая его. Он пробует мечтать о будущем, но мысли но клеятся, и он сознает, что ему не о чем мечтать: не все ли равно ему, что с ним будет, чем он будет? Его самого не манит еще никакая деятельность, да он и не знает, в сущности, какой-нибудь деятельности. Цели у него также еще нет. «Быть доктором хорошо, ну, лечить людей буду; быть адвокатом тоже недурно, буду защищать подсудимых; быть технологом, и это можно, буду строить машины для перевозки, для прокормления людей, и все-таки никому не будет до меня дела, как никому нет дела до Кряжова, до Обноскова, до всех встреченных в жизни личностей». Л давно ли у Павла были и побуждения, и цель для жизни? Попробовал юноша читать: стихи все воспевают природу, лунные вечера и ночи, описывают восторги дружбы, оплакивают разлуку с ним, славят ее, воспевают блаженство, безумие и муки любви; романы и повести тоже полны прелестями дружбы и восторгами любви; герои имеют друга — они блаженствуют; они имеют милую — цель их жизни достигнута, они на земле видят рай; умирает их друг-—они не находят отрады на земле; покидает их возлюбленная — они умирают. Дружба, любовь, семья, вот все цели жизни, вот все ее мотивы. У Павла не было ни друга, ни милой, ни семьи,, он сознавал и без книг, что его цель жизни утратилась, и незачем ему было еще бередить свои раны н подтверждать свое скорбное убеждение. И стоило ли для таких жалких истин писать книги? Он бросил книги, и снова
кругом и внутри его была пустота, пустота, одна страшная пустота!
Кто бы вы ни были, мой читатель, вспомните свои юношеские годы и не бросайте камня в моего искалеченного героя, он простое повторение вас самих. И вас в школе научили географии, истории, математике, латинскому и греческому языкам и множеству других наук и языков и выпустили на волю. Для какой цели вы вслед за своими родителями считали пригодными все эти знания? Если вы были пустым юношею, вскормленным страстными к чинам и деньгам людьми, то вы мечтали кончить курс в высшем учебном заведении, сделаться чиновным человеком, приобрести значение в свете и нажить состояние на радость любимым отцу и матери, потом жениться на богатой и прекрасной женщине, зажить мирно и широко, вос-питуя детей,— и только. В этом состоял весь пошлый идеал вашей жизни, сытой, мирной, спокойной. Если вы были хорошим товарищем и запаслись с детства двумя-тремя друзьями, то к этому идеалу прибавлялось счастие этих двух-трех друзей. Если у вас, сверх того, уже успела вспыхнуть любовь на школьной скамье, то к идеалу прибавлялось еще одно желание— жениться непременно на царице своего сердца и доставить ей блаженство, равняющееся вашему собственному счастию. Дальше этого не могло идти ваше желание. Член семьи и не более по рожденью, вы могли только желать быть членом семьи и в будущем. Но если слепая судьба отнимала у вас одну за другою все эти немногочисленные личности, тогда что оставалось у вас, кого вы могли надеяться порадовать своим успехом, для кого вы могли желать трудиться? Для чужих, безучастно смотрящих на вас людей? Нет! Изломанные утратами всею близкого, вы опускали в отчаянии руки и проклинали эту безучастную, холодную толпу, а она, состоящая из личностей такого же развития, как вы, или проходила со своими семьями, со своими друзьями, не обращая внимания на вас, или давила вас с помощью этих семей и друзей, швыряя в вас грязью, как в лишнего человека, занимающего клочок земли и частицу богатства, отнятые у нее. Как член своей семьи, вы с колыбели были врагом всех других семей, а эти семьи, в свою очередь, враждебно относились к вам. Никто никогда
не разъяснял вам в золотую пору детства, что прежде чем сделаться членом в своей семье, вы сделались гражданином, членом обширной, не умирающей семьи— общества. Только оно могло дать средства вашим родителям, за их услуги ему, обзавестись своим домом и воспитать вас. Только оно, а не ваши родители, могло приготовить для вас школу. Только оно могло обещать вам в будущем и чины, и богатство, и возможность семейного счастья. Но для того, чтобы оно могло, не делая несправедливости, дать вам все эти блага, оно требовало вашей службы, вашей помощи, вашей любви к нему, одним словом, всего того, чего требовала и ваша частная семья. Но люди озлобленно ратуют на словах против эгоизма, стремятся убить речами этот неискоренимый, прирожденный инстинкт, и в то же время всеми своими поступками делают в детях этот инстинкт только еще более грубым и бессмысленным, тогда как, направленный ко благу, он мог бы быть началом всякого добра. Дети самых честных людей чуть не с пелен приучаются мечтать о своих чипах, о своем богатстве, о своей благотворительности, о своем счастье с любимым другом, с любимой подругой, с милыми родными; но никогда не научат ребенка тому, что это счастье может явиться только тогда, когда мы заслужим его от общества, что общество не должно ничего давать нам, если мы ничего еще пе заслужили, что даже самая хвалимая благотворительность наша есть только грустное свидетельство нашего непонимания роли гражданина: гражданин пе может быть благодетелем, как не может быть семьянин благодетелем своих отца, матери и детей; наша помощь ближнему есть просто служба, ради которой нас не выталкивают вон из общества и считают его членами. Если бы нас научили с пелен любить общество и считать себя прежде всего его членом, то никогда в жизни мы не потеряли бы жажды жить, никогда не осиротели бы, никогда не спросили бы себя: для чего я буду работать? для того, чтобы умереть незамеченным, нелюбимым, одиноким? Не было бы счета нашей родне, не было бы числа нашим друзьям, не было бы границ нашей деятельности и никогда не знали бы мы, что значит скука, отчаянье и бесцельность жизни. Теперь же, состоя на службе, вы видите первых своих врагов в
сослуживцах, как в людях, перебивающих у вас выгодное место; делаясь простым работником, вы видите врагов в ближайших к вам работниках, как в людях, могущих получить от хозяина большую плату, чем получаете вы; являясь проповедником известных идей, писателем, вы топчете в грязь именно тех, кто проповедует ваши идеи: вы видите в нем человека, могущего стать выше вас по своему значению. Служба, труд, идеи — это все только средства для вас достигнуть личного, узенького, подлого счастья для себя и для своей семьи.
Прошло для Павла тяжелое лето, наступила осень и время поступления в университет. Это не было началом студенческой жизни, а просто хождением на лекции, мало интересовавшие Павла и среди которых он узнавал иногда и такие вещи, что «не следует ни под каким видом читать Милля», что «Нимфа Эгерия помогала Нуме Помпилию при составлении законов», что «в петербургской губернии есть годные земли, продающиеся по пяти-десяти копеек за десятину», что «смертная казнь необходима» и что «законы составляются для подданных, а подданными называются люди, обязанные повиноваться законам» и т. д. Слушая среди многих полезных сведений и подобные диковинки, он охладел ради этих диковинок и к полезным знаниям, и скучал. Сотни студентов между тем ходили по университетским коридорам отдельно, поодиночке, как монахи в монастыре, углубленные в созерцание; между ними, кажется, не было и не могло быть ни малейшей внутренней связи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31