А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


* * *
В тот же день поздно вечером Селия качается на плетеных качелях и разглядывает расшитое звездами небо, как будто этот причудливый узор что-то для нее значит. Но ночное небо совершенно, как диадема, и абсолютно непостижимо.
Селия идет на кухню и разогревает на плите молоко, потом подслащивает его несколькими кусочками сахара. Как же так, она помогает соседям и совершенно не может помочь собственным детям? И Лурдес, и Фелисии, и Хавьеру уже немало лет, но они одиноки, глухи и слепы к миру, друг к другу, к ней. Они не могут найти утешения, они живут только прошлым, которое заражено разочарованием.
Дочери не понимают ее преданности Вождю. Лурдес присылает ей снимки кондитерских изделий из своей булочной в Бруклине. Каждый сверкающий эклер – граната, нацеленная в политические убеждения Селии, каждое клубничное пирожное доказывает – маслом, яйцами, кремом – успех Лурдес в Америке и напоминает о постоянном дефиците на Кубе.
И Фелисия огорчает ее не меньше. «Мы умираем под постоянным надзором!» – стонет она, когда Селия пытается объяснить ей достоинства революции. Никто не голодает, всем оказывается медицинская помощь, никто не живет на улице, все, кто хочет, работают. Но ее дочь позволяет себе роскошь сомнений, пустой траты времени, расточительности.
Селия уверена, что, заинтересуйся Фелисия делом революции, она обрела бы цель в жизни, у нее появился бы шанс принять участие в чем-то большем, чем она сама. В конце концов, разве все мы не часть величайшего социального эксперимента в современной истории? Но дочь способна только смаковать свои несчастья.
Ничто не может нарушить постоянное безразличие Фелисии. Ни те две недели, которые она провела в горах, на сборах, ни те полтора дня, когда рубила сахарный тростник. Фелисия вернулась с полей, жалуясь на боли в пояснице, на изрезанные руки. А еще она поклялась никогда не класть в кофе сахар. Ни крошки сахара.
Врачи, лечившие Фелисию, рекомендовали ей заниматься в театральной студии. Они утверждали, что многие оппозиционеры в конце концов примирились с революцией благодаря игре в театре. Но Фелисия не выказала ни малейшей склонности к игре. Селия с огорчением убедилась, что таланты дочери проявляются в непревзойденном повседневном драматическом представлении. На почте, на площади или в салоне красоты, где Фелисия работала, она могла бы заработать бурные аплодисменты и дождь из красных гвоздик.
Селия роется в ящике комода в поисках любимой фотографии сына. Он высокий и бледный, как и она, и у него так же, как и у нее, родинка на левой щеке. Хавьер в пионерской форме, новой и светлой, как революция, как его веселое лицо. Она не может представить его старше, чем на этой фотографии.
Сыну было почти тринадцать, когда победила революция. Те первые годы оказались очень трудными, и не из-за нужды или карточной системы, которая была необходима – Селия знала это, – чтобы перераспределить государственные ресурсы, а из-за того, что Селия и Хавьер вынуждены были скрывать свое восхищение Вождем. Муж не потерпел бы, чтобы в его доме хвалили революцию.
Хавьер никогда не конфликтовал с отцом в открытую, его противостояние было тихим. В 1966 году он тайно уехал в Чехословакию, ни с кем не попрощавшись.
Три года назад, после смерти отца, Хавьер прислал ей длинное письмо, в котором писал, что он преподает биохимию в Пражском университете и читает лекции на русском, немецком и чешском. Он не упоминал о своей жене даже вскользь, но написал, что говорит по-испански с маленькой дочкой, чтобы когда-нибудь она смогла разговаривать с бабушкой. Это растрогало Селию, и она написала отдельную записку Ирините, призывая ее изучать испанский и обещая научить плавать.
В последние годы сын писал ей лишь изредка, да и то лишь торопливые записки, набросанные, как казалось Селии, между лекциями. Он очень редко писал что-нибудь по существу, как будто для нее годились только самые поверхностные новости. Больше всего она узнавала о Хавьере из семейных фотографий, которые регулярно присылала на Рождество невестка Ирина. Селия видела на этих фотографиях, как ее сын становится старше, и рот у него становится упрямым, как у отца. И все-таки было что-то беззащитное в его глазах, это трогало Селию и напоминало ей прежнего маленького мальчика.
Уже в постели Селия так приспосабливает груди, чтобы удобнее было спать на животе. Каждое утро она просыпается на спине с раскинутыми руками и ногами, а покрывало валяется на полу. Она не может понять, почему спит так беспокойно. Сны кажутся ей просто вспышками света, высвечивающими отрезки ее жизни.
Селия закрывает глаза. Ей не хочется признаваться себе в том, что, несмотря на всю свою общественную деятельность, она порой чувствует себя одиноко. Это совсем не то одиночество прошлых лет, вынужденной жизни у моря, это одиночество, возникшее из-за невозможности разделить с кем-нибудь свою радость. Селия вспоминает дни, проведенные на крыльце, когда ей казалось, что маленькая внучка читает ее мысли. В течение многих лет Селия разговаривала с Пилар по вечерам, но потом их связь внезапно прервалась. Селия понимает, что один период понимания между ними закончился, а новый еще не начался.
Лус Вильяверде
(1976)
У моего отца были огромные руки, и он нервничал, с трудом управляясь с маленькими вещицами – высунувшейся ниткой на пиджаке, сломанной спичкой, крошечными запонками. Он прикасался к вещам нежно, словно юная девушка. Я видела, как он однажды пришивал малюсенькую пуговичку к моему платью и еще потом, когда снимал черную маску с проститутки.
Мой отец был красивый. У меня есть его фотография. Мама его погубила.
Сейчас у него под ногтями глубоко въевшаяся грязь, а лицо и шея покрыты зажившими шрамами. У него всего одна рубашка в горошек, рукава которой он всегда закатывает до локтей, и пара грязных брюк с обвисшим задом. Морщины на его лице такие глубокие, будто каждая из них появилась от какого-нибудь тяжкого бедствия, а не от постепенно накопившейся печали. Зубы у него потемнели и почти сточились, и он, как младенец, ест только протертую пищу. Он держит обручальное кольцо в голубой бархатной коробочке с тугой пружинкой. Я помню, как он легко снимал и надевал кольцо, как будто оно было смазано маслом, и все, что он делал без кольца на пальце, не считалось. Мой отец не мог жить без приключений.
После того как мама подожгла папу, мы поняли, что он не вернется. И действительно, мы не видели его девять лет. Но я фантазировала, как он придет и заберет нас с Милагро от мамы и ее кокосов. Мы хранили шарфы, которые он привез нам из Китая, когда нам было по два года, шелковые, с журавлями. Не важно, что мы тогда были слишком маленькими и не могли их носить, он просто думал, что мы их наденем, когда вырастем. Я воображала, как лечу на спинах этих журавлей, лечу к нему.
Мы с Милагро врали друзьям, когда нас спрашивали про отца. «Он к нам вернется, – говорили мы. – Он задерживается в Австралии». Но потом мы перестали врать. Что толку? К тому времени у всех родители поразводились, так что было уже все равно.
К счастью, у меня есть Милагро, а у Милагро есть я. Мы как двойная спираль, тугая и непроницаемая. Поэтому мама не может нас понять.
– Ты знаешь, что такое раковины? – спросила она однажды Милагро медовым голосом. – Это драгоценности богини моря. Они приносят удачу, все так говорят. Ты моя раковинка, Милагро.
А потом мама повернулась ко мне и сказала:
– А ты, Лус, ты свет в ночи, который сторожит наши сны. Ты охраняешь самое драгоценное.
Это было так на нее похоже. Красивые слова. Бессмысленные слова, которые не касались нас, не помогали нам, которые делали нас пленницами ее выдуманного мира.
Мы с сестрой называли ее «не-мама». Например, не-мама опаляет цыпленка и ругается в кухне. He-мама опять слушает пластинку и танцует в темноте сама с собой. Посмотри-ка, не-мама жалуется сама себе. Она хочет, чтобы мы говорили, что любим ее. Когда мы этого не делаем, она смотрит мимо нас, как будто видит других девочек за нашими спинами, девочек, которые скажут ей только то, что она хочет услышать.
Иванито думает, что мы бессердечные и не жалеем маму, но он не видел того, что видели мы, не слышал того, что мы слышали. Мы пытаемся защитить его, но он не хочет нашей защиты. Он для нее доверчивая тряпичная кукла.
После сезона кокосов мы с Милагро договорились не обращать на маму внимания, держаться от нее подальше, насколько это возможно. Мы хорошо учимся, поэтому, когда вырастем, сможем найти хорошую работу и уехать куда пожелаем. Абуэла Селия говорит нам, что до революции маленькие девочки, вроде нас, не ходили в колледж. Они выходили замуж и рожали детей, хотя сами были еще детьми. Я рада, что нам не нужно рано выходить замуж. Я хочу быть ветеринаром и лечить больших животных со всей планеты – слонов, носорогов, жирафов, гиппопотамов. Может быть, для этого мне придется отправиться в Африку, но Милагро говорит, что поедет со мной. Она хочет стать микологом и специализироваться по тропическим грибам. Она выращивает пушистые грибы в школьном аквариуме. Я говорю ей, что если она притащит эти грибы к нам в комнату, я этого не перенесу.
Моя сестра более сентиментальная, она иногда начинает жалеть маму. Тогда я напоминаю ей наш день рождения. В тот день весь четвертый класс пришел к нам домой на Пальмовую улицу. У нас был глазированный торт и самодельные шуточные колпаки. Мама надела атласную пелерину, напудрила блестками лицо и показывала фокусы. Она вытаскивала кольца у нас из ушей и резиновых пауков из вазы с гардениями. С потолка свисала пиньята в виде головы осла с глазами-пуговицами.
Мама завязала мне глаза и дала в руки метлу. Сперва я сильно размахнулась и ударила Маноло Колона, хорошего, но стеснительного мальчика, которому я нравилась. Он чуть не убежал домой, но мама протерла ему лицо смоченным в воде платком и дала лучший кусок торта. Затем она снова завязала мне глаза, и я тыкала в воздух палкой, пока не задела ослиную голову. Пиньята разбилась, и на нас вылилось липкое месиво из сырых яиц.
Яйца. Мама наполнила пиньяту яйцами.
Все смеялись и кричали, а потом стали пачкать друг друга желтком и ловить друг друга, бегая по всему дому, так что дом трясся до самого фундамента.
– Приходите еще! – кричала мама вслед, когда все побежали к родителям, которые были так ошеломлены, увидев яйца в волосах и на одежде своих детей, что не заметили, как наша мать трясется от хохота.
Мы с Милагро пошли в нашу комнату, ни слова не сказав ни Иванито, ни маме. Мы вынимали яичную скорлупу друг у друга из волос и плакали.
Первую открытку от папы мы получили прошлым летом. Потом мы узнали, что он посылал нам открытки и раньше, но мама сжигала их, как сожгла его лицо. Стоял солнечный день, и почтальон еще раз зашел к нам в дом и отдал открытку, которую забыл отдать, когда приходил в первый раз. Мамы не было дома.
На открытке была изображена табачная фабрика, сидящие рядами женщины сворачивали бронзовые листья в сигары. Надпись на обороте гласила: «Cuba… alegre como su sol». Папа писал, что вернулся из плавания и поселился в отеле у причала, что очень хочет нас видеть, и называл нас «мои фасолинки». Он написал, что никогда о нас не забывал.
Мы с Милагро развесили наши шарфы с журавлями на стенах и смотрели, как птицы летают в воздухе. Мы складывали и перекладывали нашу одежду и ждали удобного случая, чтобы сбежать.
Через несколько дней мама ушла на одно из своих ночных сборищ вуду. Мы с Милагро уговорили ее оставить нас в Гаване, не отправлять к абуэле Се-лии. Когда она ушла, мы с Милагро сложили одежду в рюкзак и повязали шарфы с журавлями. Мы ждали такси на площади и не оглядывались назад. Луна уже высоко поднялась в небе, нетерпеливо ожидая наступления ночи. Казалось, что это светит сжавшееся солнце. Мы ехали сначала по одному переулку, затем по другому. Такси, скрипя рессорами, подпрыгивало на булыжниках. Ожидание казалось бесконечным. Удастся ли нам бежать?
Когда мы остановились, я посмотрела вверх на гнилой отель, я посмотрела на наше будущее.
Милагро, кажется, знала, куда идти. Я последовала за ней через сводчатый проход под кованой железной аркой, потом вверх по мокрым кривым ступеням, воняющим отбросами. Перила лестницы местами шатались, когда мы взбирались вверх сначала по одному пролету, затем по другому.
– Он здесь. – Милагро указала на дверь без номера Она шагнула к ней уверенно, как будто пришла собирать квартплату, и дважды громко постучала. Лицо отца было в отвратительных рубцах, которые тянулись от глаз с красными веками, от обрубка носа и уродливых ушей к голому черепу, туго обтянутому кожей. Мы хотели убежать, но папа протянул к нам руки, свои когда-то такие красивые руки, и назвал нас по именам.
Мы с Милагро продолжали тайно видеться с отцом при любой возможности. Если бы мама это обнаружила, кто знает, что бы она с нами сделала. В жилище отца, бывшей комнате для прислуги, было одно окно, которое выходило в переулок, где грызлись бродячие псы. По ночам, как говорил папа, он слышал гудки пароходов, покидающих Гавану. От этого ему было одиноко.
Папа рассказал, что, после того как мама сожгла ему голову, капитан торгового судна из жалости к нему выправил его документы таким образом, что по ним значилось, будто он получил ожоги во время взрыва на борту. Папино пособие по нетрудоспособности было таким мизерным, что я не знаю, на что он покупал нам подарки – огромных кукол с кремовой кожей и бархатными бантами, пластиковые сумочки с вставленным внутрь картоном, яркие береты, которые мы прятали от матери. Похоже, сейчас, когда мы выросли, папа хотел повернуть время вспять. Он хотел, чтобы мы были меньше, младше, карманного размера. Я думаю, он покупал нам подарки, потому что отчаянно хотел, чтобы мы его любили. Ему казалось, что, пока мы любим игрушки, мы и его будем любить.
Спустя некоторое время нам уже было нетрудно смотреть на лицо отца. В его плохо видящих глазах мы нашли тот язык, который искали, язык более красноречивый, чем дешевые ожерелья из слов нашей матери.
Мы приносили папе протертую пищу и чисто промывали складки его покрытой шрамами кожи. Я работала сверхурочно в лимонной роще при школе и заработала талоны на магнитофон. Милагро купила ему кассету с джазом, который он слушал целыми днями. Он не говорил, чем занимается в наше отсутствие, но я подозреваю, что он никогда не выходил из дома.
– Я быстрее всех бегал в школе, – сказал он нам однажды. Прошлое было так живо для него, как будто он заново переживал все, о чем рассказывал. Он был единственным сыном у родителей, родился поздно, когда они уже не надеялись, что у них будет ребенок; его баловали и все ему прощали, как первому внуку. – Я выигрывал на дистанции сто ярдов, хотя был намного тяжелее других ребят. Пробегал ее за тринадцать секунд.
Он рассказал нам также, как ему пришлось работать в никелевой шахте. Но в первый же день он сбежал и поступил матросом на торговое судно. А когда он вернулся из своего первого плавания, его родители уже умерли.
Однажды папа попросил нас привести Иванито, я не знаю почему. Мы с Милагро предупредили его, что Иванито, возможно, не придет, что он наслушался всякой лжи про него. Может быть, мы ревновали. Мы хотели, чтобы папа принадлежал только нам двоим.
Но потом мы передумали. Мы хотели, чтобы Иванито увидел, что мама сделала с нашим отцом, что она сделала с нами.
В тот день передавали штормовое предупреждение. Ветер носил мусор по улицам, и воздух был так насыщен влагой, что почти не видно было домов. У гавани океан был весь в ухабах, и волны захлестывали волнорезы. Мы бежали втроем, схватившись за руки. Первые капли дождя упали, когда мы добрались до папиного отеля.
– Не думаю, что он дома, – Милагро странно посмотрела на меня, непонятно почему. Иванито стал нетерпеливо подпрыгивать на месте, стараясь согреться.
Если бы не сильный дождь, который вдруг хлынул как из ведра, мы бы не поднялись по лестнице. Если бы мы не испугались собак, которые грызлись в том переулке, мы увели бы Иванито домой. Если бы мы увидели пароходы, большие, с витиеватыми русскими буквами, вплывающие в доки, как огромные Гулливеры, мы могли бы прийти к отцу в другой день. Но мы пришли именно в этот.
Дверь в комнату была слегка приоткрыта, и мы услышали хриплое хрюканье, как будто новорожденные поросята сосали свою матку. Иванито толкнул дверь, и мы увидели отца. Его лицо, страшное и раздутое, с широко открытым ртом, багрово-красное, как и его член, содрогнулось, когда его молоко брызнуло на грудь лежавшей под ним голой женщины в маске.
Сейчас мы снова в школе-интернате. Нам здесь нравится. Мы с Милагро вызвались кормить лошадей в конюшне. Когда мы едем верхом через лес и лимонные рощи, лошади скалят зубы от счастья.
Иванито тоже в школе-интернате.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24