Правые, центристы, левые – все принадлежали к одной семье. Проблемы с этикой – бывали. Проблемы с эстетикой – никогда. Сегодня в стране у власти социалист, а мы живем, как и раньше. Коммунисты (эти продолжают в том же духе, будто никакая Стена и не падала), демохристиане, социалисты, правые и военные. И наоборот. Я могу произнести и в обратном порядке! От перемены мест слагаемых сумма не меняется! Нет проблем! Только малость лихорадки! Только три акта сумасшествия! Только истерический припадок, чересчур затянувшийся! И я смог снова выходить на улицу, снова звонить знакомым, и никто мне ничего не сказал. Даже наоборот, в те годы оцепенения и молчания многие одобряли упрямое продолжение мною литературно-критической работы. Многие даже похваливали мою поэзию! Бывали и такие, кто приходил ко мне за помощью. И я расточал рекомендации, оказывал мелкие услуги, доставал какие-то рабочие места – при этом те, кому хоть что-то перепадало, благодарили меня так, будто я гарантировал по меньшей мере вечное спасение! В конечном счете все мы были благоразумны (только не тот поседевший юнец, который в ту пору бродил или прятался в какой-нибудь норе черт знает где), все были чилийцами, все были простыми людьми – скромными, сдержанными, терпеливыми, здравомыслящими, – все мы знали, что должны трудиться, что есть вещи, являющиеся необходимыми, что сначала была эпоха жертв, потом эпоха здравого размышления. Порой ночами при погашенном свете я оставался сидеть на стуле и вполголоса спрашивал себя, чем отличается фашист от мятежника. Два слова. Всего лишь два слова. Иногда только одно, но чаще сразу оба! Так что я вновь вышел на улицу и вдохнул воздух Сантьяго, подспудно убежденный в том, что нахожусь если не в лучшем из миров, то в возможном мире, в мире реальном, и написал целую книгу стихов, которые даже мне показались странными – я хочу сказать, странными для моего пера, странными, чтобы считаться моими, но опубликовал я их как свой вклад в свободу – свою и читателей, а потом вернулся к преподавательской деятельности, лекционной работе, опубликовал еще одну книгу в Испании, в Памплоне, затем пришло время перемещений по аэропортам мира – элегантным европейским, строгим (даже исполненным какой-то усталости) североамериканским – в толпе хорошо одетых граждан Италии, Германии, Франции и Англии, на которых было любо-дорого смотреть, – а среди них я, в своей сутане, развевавшейся от кондиционеров или от этих автоматических дверей, которые распахивались совершенно неожиданно, как бы без логической причины, будто чувствуя присутствие Бога, – и многие говорили, завидев мою скромную сутану, «вон идет падре Себастьян» или «падре Уррутиа», этот неутомимый блистательный чилиец, – а потом я вернулся в Чили, потому что всегда возвращаюсь, если бы это было не так, меня не прозвали бы «блистательным чилийцем», и продолжил свои литературные обзоры в газете, которые буквально кричали – чтобы понять это, даже невнимательному читателю достаточно было чуть-чуть поскрести между строк – о необходимости изменить отношение к культуре; рецензии мои тоже кричали, даже умоляли: давайте снова читать древнегреческую и древнеримскую литературу, литературу Прованса и dolce stil novo, читать классиков Испании, Франции и Англии – больше, больше культуры, это необходимо! – читать Уитмена, Паунда, Элиота, читать Неруду, Борхеса, Вальехо, читать Виктора Гюго – во имя всех святых! – читать Толстого, – и это был глас вопиющего в пустыне, мой ор, даже временами вой слышали лишь те, кто был способен ногтем указательного пальца поскрести по моим статьям, только они, их было немного, но для меня и этого было достаточно, – а жизнь все текла и текла, будто ожерелье из риса, в котором каждое зернышко имело свой нарисованный пейзаж, маленькие зернышки, микроскопические картинки, и я знал, что все надевают это ожерелье на шею, но ни у кого не достанет ни терпения, ни крепости духа, чтобы снять его, поднести к глазам и рассмотреть зерно за зерном каждый пейзаж – частично оттого, что эти миниатюры требовали увеличительного стекла и орлиного зрения, а еще оттого, что изображены были на них разные малоприятные подробности вроде гробов, кладбищ с высоты птичьего полета, покинутых городов, пропастей и всякого бреда, незначительности отдельной особи и ее смехотворного волеизъявления, людей, уткнувшихся в телевизор, посещающих футбольные матчи, – и тоска, скука, которая гигантским авианосцем заполонила все воображаемое пространство Чили. Это ведь было правдой. Мы скучали. Читали и тосковали. Мы, интеллектуалы. Потому что нельзя читать подряд день и ночь. Как нельзя писать подряд день и ночь. Мы никогда не были и не стали слепыми титанами, а в те годы, как и теперь, чилийские писатели и артисты нуждались во встречах и беседах друг с другом, желательно в каком-либо уютном доме с милыми и умными хозяевами. Если не говорить о неизбежном в тех условиях исходе многих наших друзей за границу – даже не по политическим, а чаще по личным мотивам, – то проблема была в комендантском часе. Где было собираться интеллектуалам, артистам, если в десять часов вечера все уже было закрыто, а ночь, как всему миру известно, – самое подходящее время для встреч, дружеских бесед и разговоров между равными? Артисты, писатели. Ну и времечко было. Мне так и мерещится сейчас лицо того поседевшего юнца. Не видится, а мерещится. Он морщит нос, вглядывается в горизонт и подрагивает с ног до головы. Я не вижу его, но мне мерещится его фигура на четвереньках на вершине какого-то холма, а над его головой на большой скорости проносятся тучи, холм этот небольшой, а в следующую минуту это уже внутренний двор церкви, темно-серый, под цвет туч, и так же наполнен электрическими зарядами, как тучи, и блестит от влаги или крови, и поседевший юнец дрожит, как цуцик, и морщит нос, а потом прыгает прямо в историю. Однако историю, настоящую историю, знаю только я. И она проста, жестока и правдива и должна была заставить нас смеяться, мы могли бы просто умереть от хохота. Но мы умеем только плакать, единственное, что мы умеем делать убедительно, так это рыдать. Так вот, каждый вечер наступал комендантский час. Рестораны, бары закрывались рано. Народ собирался вместе только в положенное время. Не так много было мест для дружеских встреч писателей и артистов, чтобы они могли и выпить, и поговорить вдосталь. Такова была реальность. Она и послужила причиной для следующей истории. Жила-была женщина. Ее звали Мария Каналес. Писательница, прелестна собой, молода. Думаю, не была лишена некоторого таланта. Я до сих пор так считаю. Талант, как бы это сказать, замкнутый, погруженный в себя, зачехленный. Кто-то теперь ото всего отрекается, кто-то разоблачает, а кто-то и просто забыл. Поседевший юнец, голый, набрасывются на добычу. Но я знаю историю Марии Каналес, знаю все, что произошло. Итак, она была писательницей. Может быть, и до сих пор ею является. У нас, писателей и критиков, было совсем немного мест, куда пойти. Мария Каналес имела дом в пригороде. Большой особняк, окруженный густым садом, в доме имелась удобная гостиная с камином, хорошим виски и неплохим коньяком, дом был открыт для друзей раз в неделю, два раза в неделю, а иногда даже и три раза в неделю. Я уже не помню, как мы с ней познакомились. Полагаю, она однажды явилась в редакцию одной из газет, или в редакцию какого-то журнала, или в офис Общества писателей Чили. Возможно, она ходила в какую-либо литературную студию. Во всяком случае, через короткое время мы все были с ней знакомы, и она нас всех знала. Она была обходительна и, как я уже сказал, прелестна собой. Каштановые волосы, большие глаза, она читала все, что мы ей советовали, по крайней мере, она так утверждала. Ходила на выставки. Может быть, на выставке мы с ней и познакомились. Наверное, после выставки она пригласила целую компанию продолжить разговор и устроить что-то вроде праздника у нее дома. Она была прелестна, еще раз напоминаю. Ей нравилось искусство вообще, нравилось разговаривать с художниками, с теми, кто устраивал представления и всякие зрелища, она тянулась к нам, может быть, потому, что ее культурный уровень был ощутимо ниже, чем наш, писательский. Или она сама так полагала. Но когда она стала общаться с литераторами, то поняла, что они тоже не отличаются высокой культурой. Какое облегчение она должна была испытать при этом открытии! Облегчение чисто чилийской природы. В этой забытой Богом стране нас, по-настоящему культурных людей, совсем немного. Остальные вообще ничего не знают. Но народ симпатичный, его нельзя не любить. Вот и Мария Каналес была симпатичная и старалась завоевать нашу симпатию, то есть была радушна, искренне беспокоилась о том, чтобы удобно устроить своих приглашенных, для этого она делала все. И наша компания весьма комфортно чувствовала себя на вечерах, посиделках, soir?es начинающей писательницы, которые напоминали внезапное нападение индейцев на благопристойный дом. У нее было двое детей. Об этом я еще не говорил. Если не ошибаюсь, двое сыновей: старшему года два-три, а младшему всего восемь месяцев, – она была замужем за североамериканцем по имени Джеймс Томпсон, который работал представителем или исполнительным директором одной фирмы из США, совсем недавно открывшей филиал в Чили и еще в Аргентине, и которого Мария Каналес звала Джимми. Конечно, мы все были с ним знакомы. Я тоже. Это был типичный североамериканец, рослый, шатен, волосы немного светлее, чем у жены, не любитель поговорить, но довольно воспитан. Иногда участвовал в вечерах Марии Каналес, ограничиваясь терпеливым выслушиванием того, что говорили наименее именитые гости. Дети в час, когда гости прибывали к дому живописной кавалькадой разноцветных авто всяких марок, обычно уже спали в своей комнате на втором этаже, а дом был трехэтажным, но бывали случаи, когда служанка или няня спускала их, одетых в пижамки, вниз, чтобы они поздоровались со всеми и выдержали сюсюканье вновь прибывших, которые вовсю восхваляли их детские прелести, их воспитанность, а еще явные черты сходства с мамой или папой, хотя, по правде говоря, старший, мой тезка Себастьян, не походил ни на кого из родителей, в противоположность младшему Джимми, который был точной копией Джимми-отца с несколькими креольскими чертами, унаследованными от матери. Затем дети исчезали, служанка, разумеется, тоже – она ночевала в соседней с детской комнате, а внизу в просторной гостиной Марии Каналес начиналась вечеринка, хозяйка разливала виски, кто-то ставил диск Дебюсси или Веберна, записанный оркестром Берлинской филармонии, через какое-то время кому-то приходило в голову почитать стихи, кому-то – расхвалить во всеуслышание достоинства того или иного романа, обсуждались живопись, современные танцы, образовывались группы, разбиралась чья-нибудь последняя книга, восхищались недавним выступлением сеньора N., зевали, а то еще ко мне подходил какой-нибудь поэт, оппозиционный режиму, и начинал говорить о Паунде, а заканчивал рассказом о своей последней работе (я всегда интересовался работой молодых, какой бы политической ориентации они ни придерживались), в этот момент неожиданно возникала хозяйка с подносом угощений, кто-то ныл, другие пели, а часов в шесть или семь утра, когда комендантский час заканчивался, все, покачиваясь, тянулись гуськом к автомобилям, кто-то в обнимку друг с другом, кто-то еле двигая ногами в полусне, большинство с веселыми лицами, и, наконец, утренняя тишина разрывалась шумом шести-семи машин, отчего на несколько секунд прерывалось пение птиц в саду, хозяйка махала нам с крыльца рукой на прощание, кого-то из нас высылали открыть железные ворота, машины выезжали из сада, а Мария Канал ее все стояла на крыльце, пока последний автомобиль не исчезал из вида, покидая пределы ее гостеприимной обители, затем мы ехали по пустынным и нескончаемым улицам пригорода Сантьяго, по обе их стороны высились одинокие дома, покинутые или неухоженные виллы, тянулись заброшенные участки, которые множились, уходя к бесконечному горизонту, а из-за горной гряды вставало солнце, и со стороны города, нам навстречу, доносился диссонирующий отзвук нового дня. А через неделю все повторялось. Ну это я, конечно, приукрасил, на самом деле я не бывал там каждую неделю. В доме Марии Каналес я появлялся примерно раз в месяц. А то и реже. Но были и такие писатели, кто посещал его еженедельно. Или чаще! А сегодня от этого отнекиваются. Сегодня они способны заявить, что это я бывал там очень часто! Что именно я бывал там чаще чем раз в неделю! Но даже тот поседевший юнец знает, что это неправда. Так что раз и навсегда объясняю: я бывал там редко. В крайнем случае можно сказать, что нечасто. Ну а когда приходил, глаза мои видели все, и виски не затуманивало сознание. Внимание привлекали разные вещи. Например, я помню лицо мальчика Себастьяна, моего маленького тезки. Как-то раз служанка спустилась с ним вниз, я взял его на руки и спросил, как у него дела. Служанка, арауканкачистейшей воды, следила за мной острым взглядом и тут же протянула руки, чтобы забрать ребенка обратно. Я уклонился. «Как дела, Себастьян?» – спросил я ею с теплотой, доселе мне незнакомой. Карапуз смотрел на меня большими синими глазами. Я провел рукой по его личику. Какое же оно было холодное! И вдруг глаза мои оказались на мокром месте. Тут служанка буквально вырвала его у меня из рук. Я хотел было сказать, что являюсь священником, но что-то меня удержало – может быть, обостренное чувство неловкости, столь свойственное нам, чилийцам. Уже на вершине лестницы мальчик посмотрел на меня из-за плеча служанки, и мне подумалось, что эти большие глаза, похоже, видели то, что не должны были видеть. Мария Каналес гордилась сынишкой, рассказывая о его способностях. Какой он был бесстрашный и дерзкий. Я слушал ее вполуха: все матери щебечут о детях одно и то же. В тот момент я беседовал с актерами и драматургами, обсуждалась идея создания из ничего (или путем каких-то тайных читок) нового чилийского театра – на английский манер, несколько неуклюже, чтобы заполнить образовавшуюся из-за эмиграции пустоту, которую они собирались наполнить своими произведениями, находившимися пока в стадии задумки. Я разговаривал с ними и с другими старыми друзьями, которые тоже эпизодически появлялись в этом доме в пригороде Сантьяго, чтобы поболтать о метафизической английской поэзии или обсудить последние фильмы, появившиеся в Нью-Йорке. С Марией Каналес мне довелось беседовать едва ли более двух раз, да и то случайно. Однажды я прочел ее рассказ, который потом получил первую премию на конкурсе, организованном одним левым литературным журналом. Помню сам конкурс. Я в жюри не был, да мне и не предлагали. Хотя, если бы предложили, согласился. Литература есть литература. Так вот, не был я в жюри. А если бы был, то не дал бы первую премию Марии Каналес. Рассказ в общем был неплохим, но и далеким от того, чтобы назвать его хорошим. Это была вызывающая посредственность, как, впрочем, и сама автор. Когда я показал рассказ Фэрвеллу, который в тот момент был еще жив, но ни разу не побывал ни на одной вечеринке у Марии Каналес – в основном потому, что уже почти не выходил из дома и проводил время в разговорах со своими престарелыми подружками, – то он, едва прочтя начало, заявил, что текст ужасен, вряд ли достоин получить премию даже в Боливии, а потом начал горько сетовать на состояние чилийской литературы, в которой уже нет писателей калибра Рафаэля Малуэнды, Хуана де Армасы или Гильермо Лабарки Убертсона. Фэрвелл утопал в своем кресле, я сидел напротив, в кресле для близких друзей. Помню, я закрыл глаза и склонил голову. «Да кто ж сегодня помнит о Хуане де Армасе?» – думал я, а за окном со змеиными шорохами опускался вечер. Только Фэрвелл да какая-нибудь его старушка с еще не отсохшей памятью. Ну какой-нибудь преподаватель литературы, затерянный на юге. Какой-нибудь полоумный внучок, знаток прошедшего совершенного и несуществующего настоящего. «У нас ничего нет», – пробормотал я. «Что вы говорите?» – не расслышал Фэрвелл. «Да ничего», – говорю. «Вы хорошо себя чувствуете?» – встревожился мой учитель. «Отлично», – говорю. Потом сказал или подумал: два разговора было, два. Это я сказал или подумал в доме Фэрвелла, который, как корабль, тонул вместе с ним, или у себя, в моей монашеской келье. Потому что с Марией Каналес у нас было всего два разговора. На вечеринках я обычно садился в уголок под лестницей, где были большое окно и стол, на котором всегда стояла ваза из обожженной глины со свежими цветами, – и из этого уголка я уже никуда не сдвигался, там вел разговоры то с разочарованным поэтом, то с романисткой-феминисткой, то с художником-авангардистом, а одним глазом все поглядывал на лестницу, ожидая ритуального появления арауканки с маленьким Себастьяном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13