Отозвал Калабича в соседнее помещение, чтобы поговорить с глазу на глаз.
«Никола, скажи, дорога действительно совершенно безопасна? – спросил я его. – И действительно ли подготовлена командная база на Повлене?»
«На тысячу процентов, Батька!»
«А ты не преувеличиваешь?»
«Ты сам это вскоре увидишь. Твой Дядька Пера бьет без промаха».
«Ну, хорошо, хорошо», – постыдился я своих подозрений.
«А парни, говоришь, надежные?»
«Во всей Сербии лучших не найдешь. Любой готов за тебя в огонь и в воду».
Так мы разговаривали минут десять. Я намеренно вел разговор шепотом, чтобы дать ему возможность шепнуть мне что-нибудь секретное, если такое есть… А что мне еще оставалось? Как я мог ему не поверить? Ведь даже когда мы вышли из моего укрытия, он шел рядом со мной, а Василиевич за нами…
«Засада!» Что было сначала – выстрелы или этот крик: «Засада!» Не знаю, потому что в тот же момент кто-то прыгнул на меня и я оказался на земле. Сначала я подумал, что это Василиевич сбил меня с ног, чтобы прикрыть своим телом. Но тут же я увидел его в двух шагах от себя. Что-то скомандовал ему… но было поздно, его скосила очередь из автомата, а в это время чьи-то сильные руки уже завязывали мне глаза и одевали наручники.
Да, да. Жизнь – это азартная игра, а в такие игры я всегда проигрывал. Эта чертова ночь была для меня последней возможностью отыграться. Калабич настаивал на том, чтобы выйти сразу после полуночи, а Василиевич предлагал дождаться рассвета. Он предлагал подумать и никуда не двигаться, пока не установим связь с нашими базами и связными в Шумадии. Я выбрал ошибочное решение… ничего глупее и хуже выбрать было нельзя… Негодяй! Если бы только он… ОЗН! Только одно это слово, если бы он только это мне шепнул, пока мы были одни. Почему он этого не сделал? Может быть, ему было стыдно, что его сломали в тюрьме. Но я бы это понял, я бы ему все простил… Боже мой, я готов голову дать на отсечение, что он погиб! Я прекрасно видел, как он падает, как судорожным движением прижимает руки к груди! А сейчас этот болван рассказывает, что все это было разыграно и что Никола жив…»
* * *
– Первые дозы будут довольно большими, – появление врачихи со шприцем в руке прервало воспоминания, ожившие картины последней ночи свободы, исполненные отчаяния, ведь раз уж все случилось так, как случилось, то лучше бы эта последняя ночь свободы стала и последней ночью его жизни. В голове стремительно проносилось множество мелких деталей: гармошка, смех, быстрые сборы в дорогу, здравицы, даже то, что Янко, его денщик, просил его надеть носки потолще и предлагал шерстяные. Все это буквально за одно мгновение пронеслось перед мысленным взором Дражи, и все это было недоступно пониманию Крцуна, прокурора, судьи, врачихи и гвардейца Войкана.
– Что за бациллу вы нашли у меня? – спросил он врачиху, содрогаясь от подозрения, что и медицина служит какому-то подлому плану.
– Мы изолировали бактерию tericilus bovitis, – без промедления ответила она.
– Вы можете сказать что-нибудь более определенное, так, чтобы было понятно непрофессионалу?
– Эта бактерия поражает центральную нервную систему, а в сочетании с недавно перенесенным вами тифом она может вызвать тяжелые нарушения жизненно важных функций головного мозга и привести к утрате рассудка! И разумеется, вскоре после этого к смерти.
– Это заболевание заразно или же…
– Не бойся, выживешь, – вмешался Крцун. – Это тебе, мать твою, не семинар по медицине. Танюша, ты свободна. А ты, Войкан, завтра утром первым делом к парикмахеру, бриться. Твоя служба у четников закончена, – шутливо дернул его за бороду. – Нет больше четников, и больше никогда не будет! – повернулся он к Драже.
– Я недавно говорил вам, что с нас хватит и войн, и расколов, – сказал главный судья. – Единство – вот что нам важнее всего. Во времена антинародного Королевства у нас было много политических партий, и именно поэтому было много жуликов и кровопийц, в то время как широкие народные массы бедствовали. Такого мы теперь не допустим. Никаких партий, никаких фракций, никакого возврата к старому. Почему вы выступаете против прогрессивного развития всего нашего народа?
– Я мог бы вам ответить подробно и рассказать, что я был критически настроен, причем не скрывал своей резкой позиции по отношению к многому из того, что было в нашем довоенном обществе. Но в такой обстановке я этого делать не буду. Именно забота о благе народа заставила меня встать на мой путь, и я об этом нисколько не жалею.
– Насколько мне известно, в свое время вы были сторонником Советского Союза. Кто и когда завербовал вас для враждебной и антинародной деятельности?
– Вы, господин судья, становитесь на позицию прокурора, а прокурор, видимо, будет у вас судьей. Ну да ладно, – он кивнул головой. – Когда-то я действительно верил в то, что в России родилось что-то новое, великое, хорошее, так же, как это было во время Французской революции. Но, узнав горькую и страшную истину об этой великой стране, я перестал верить в нее. Поэтому я не хотел коммунизма для Югославии, а мой народ хотел его еще меньше.
– Ошибаетесь, наш народ выступает именно за коммунизм, и как раз в этом и состоит ваша измена интересам народа! – сказал прокурор.
– Вы прекрасно знаете, что после падения Ужице во всей Сербии не набралось бы и трехсот партизан. Тот порядок, который вы установили, – вовсе не результат волеизъявления народа, а результат оккупации и террора. Коммунизм моему народу принесли танки Красной Армии…
Он хотел добавить: «Коммунизм – это и крцунов мангал, и все мои раны, и переполненные тюрьмы, и инсценированный суд, на который я вынужден согласиться из-за своей семьи», – но промолчал.
– Народ – это стадо! – воскликнул Пенезич. – Ему нужна картошка, как говорит товарищ Молотов.
– Это так только с вашей точки зрения, но вы ведь даже и с картошкой обманываете. С самого начала вы у народа даже картошку отбирали. Когда появились партизаны, именно их грабежи стали причиной моего враждебного отношения к ним. Стоило вам уйти в леса, как вы начали грабить крестьян. Сначала грабеж, потом террор и преступления. А сейчас вы называете это революцией и борьбой против оккупантов… А кстати, не уточните ли, когда вы ушли в леса?
– Тогда, когда это стало необходимо, – сказал судья.
– Вы сделали это только тогда, когда Гитлер напал на Советский Союз. А где вы были и что вы делали в апреле, когда Гитлер рвал на части наше Отечество?
– Твое, а не наше, мать твою! – выругался Крцун. – Наше отечество и родина всего международного пролетариата – это Советский Союз.
– Наверное, поэтому в апреле вы дезертировали из нашей армии, да еще и стреляли нам в спину.
– Да что это за государство, которое рассыпается на куски меньше чем за две недели! – оскалился Крцун. – Какого дьявола его защищать?
– Мы, – вмешался прокурор, – в поражении антинародного государства и его армии видели исторический шанс для революции, для создания народного государства и народной армии. Славной и непобедимой армии! – провозгласил он с жаром. – Мы к этому стремились, и нам это удалось. А что было вашей целью? Почему вы отказались признать законную капитуляцию в апрельской войне?
– Потому что я хотел спасти дух и честь своего народа, поколебленные молниеносным поражением в апрельской войне. Я продолжил борьбу с оккупантами, потому что хотел поднять попранное знамя, валявшееся в пыли. Так и потому я стал первым борцом против европейской империи Гитлера.
– Да насрать нам на то, кто был первым! – отмахнулся Крцун. – Кто у девки последний, тот и берет ее в жены.
– Вы просто великосербский шовинист, – нахмурился Минич.
– Шовинизм никогда не был моей верой. Националист – да, я националист, причем именно в истинном значении этого слова, в том значении, которое всегда было актуально для нашей истории.
– Значит, вы резали мусульман и хорватов в соответствии с принципами сербского национализма? – усмехнулся судья.
– В марионеточном государстве Павелича мой народ подвергался уничтожению. Думаю, это известно и вам. Спасая свои жизни, свое существование, люди иногда переходили необходимые пределы обороны, это можно сказать и о некоторых моих командирах, о некоторых отрядах. Однако я никогда к этому не призывал и не одобрял этого. После акции мести над гражданским населением в Фоче мой трибунал осудил на смерть несколько моих же бойцов, – сказал он тихим голосом. – Я старался привлечь к себе как можно больше мусульман и хорватов, потому что видел, что будущее не в бесконечных смертях, убийствах и ненависти, а в примирении и исцелении ран. Я в это верю и как офицер, и как христианин.
– Ты настолько в это веришь, что хотел, чтобы граница Сербии проходила под самым Загребом, – сказал Пенезич. – Этого никогда не будет. Видал?! – и сунул ему под нос кукиш.
– Но как же вы могли проповедовать создание новой Югославии и одновременно бороться за так называемую Великую Сербию? – спросил прокурор.
– Я считал, что эта ужасная война дает последний шанс для переэкзаменовки.
– Какой еще переэкзаменовки? Не понимаю.
– Мы были обязаны еще после Первой мировой войны определить границы сербского государства в соответствии с историческим и народным правом, и только после этого создавать федерацию с Хорватией и Словенией. В тот момент мир поддержал бы нас в этом, но верх одержали романтические мечты наших политиков и поэтов о триедином народе и унитарном государстве. Эта романтика была зарезана в Ясеноваце, и даже гораздо раньше злодеяний усташей. Поэтому я считал, что обязан исправить ошибку и сформировать обновленную Югославию как федерацию расширивших свои границы Сербии и Словении и немного сузившей их Хорватии.
– Да ведь ты, хрен собачий, вообразил, что Балканы – это твой пирог. За одно только это ты заслужил пулю в лоб! – крикнул Крцун.
– Западные границы Сербии определял не я, а Павелич. Он проводил их ножом убийц-усташей по горлу сербского народа. Хотя бы и поэтому следовало территориально наказать Хорватию, а Словению наградить за честную позицию как во время апрельской войны, так и во время оккупации.
– Если я правильно понимаю, вы были за коллективную месть по отношению к хорватам? – спросил судья.
– Мы не призывали к коллективной мести всему народу, мы только хотели наказать Хорватию как нацистское государство. На тех же самых основаниях, на которых была наказана гитлеровская Германия. Такие меры служат на пользу народам, предупреждая о том, что бывает после того, как народ позволяет кучке безумцев обмануть себя и повести за собой.
– Думаю, вы-то как раз и относитесь к этой кучке! – взорвался прокурор. – Именно вы приказали четникам зарезать студентку Ружу Главинич! Вы схватили ее в Паланице и зарезали!
– Ложь! – вспыхнул Дража. – Я лично командовал освобождением этого села от ваших грабителей, среди которых была и она. Я ее хорошо запомнил, потому что при допросе захваченных бандитов я именно от нее узнал, что она племянница полковника Генерального штаба Жарко Поповича. Никто из этой группы партизан не был убит, мы всех отпустили. Эта студентка отправилась в Белград с матерью поручика Вучковича, которая приезжала в мой штаб проведать сына.
– А Божа Яворац? Вы не можете отрицать, что он зарезал десятки партизан.
– Божа Яворац убил моего кума. Он откололся от нас, и я никогда не был его командиром. В конце концов мои люди его схватили, мой суд судил его, ему был вынесен смертный приговор, и он был расстрелян… Много было злодеев и насильников, которые чинили зло, прикрываясь моим именем. И здесь, в Сербии, а особенно в наших западных районах. Я всех их преследовал и наказывал.
– И что же, это не вы продавали пленных партизан оккупантам?
– Никогда! Ни единого!
– Йован Шкава был вашим, а он выменял у немцев за муку триста пленных партизан.
– Шкава был таким же, как Божа Яворац. И кончил он так же, по приговору моего суда. В обосновании приговора особо подчеркнут этот позорный акт передачи захваченных партизан оккупантам. Вы захватили весь мой военный архив, там вы можете найти и эти документы.
– Зачем же вы участвовали в селе Дивцы в переговорах с немцами? Не вызывает сомнений, что там вы заключили с ними соглашение о совместных действиях против партизан! – сказал судья.
– Меня будете судить не вы, а мои дела. Запомните это, господа! – вспыхнул он при одном только воспоминании о кровавой осени сорок первого года. – Репрессии немцев были ужасающими, – продолжал он с горечью в голосе и взгляде. – Я видел целые деревни, объятые пламенем. Что могли сделать мои пять-шесть тысяч человек против пяти немецких дивизий, оснащенных самым современным оружием. Я просил инструкций у правительства, эмигрировавшего в Лондон, но не получил их. Тогда я по собственной инициативе и под свою ответственность в сопровождении еще двух человек прибыл в Дивцы на встречу с неприятелем, инициаторами встречи были немцы. На случай провокаций со стороны немцев, которых мы могли ожидать, мы прихватили с собой гранаты. Немцы вообще не собирались вести с нами переговоры, они хотели нам диктовать. Требовали безоговорочной сдачи. Я сказал им, что мы боремся за свое Отечество и что они, и как военные, и как люди, должны это понимать. Я отказался от их предложения выпить вместе вина.
– Ты, да отказался от выпивки? Уж в это-то я не поверю, извини, – вмешался Крцун, который после непродолжительного отсутствия вернулся в камеру.
– Непосредственно после этих переговоров, – не удостоил его ответом Дража, – немцы напали на мой штаб на Равна Горе. Это и были все мои контакты с немцами. А дорогоры с ними заключали как раз вы. Не мои командиры, а офицеры Тито ездили в Загреб и подписывали соглашение о немецко-партизанских совместных акциях против меня и западных союзников в случае их высадки на Адриатике.
– В их взглядах он прочел изумление. Интересно, они просто не знаю об этом «сотрудничестве» или же ловко притворяются?
– Я боролся против немцев столько, сколько мог, и так, как умел. И мог бы добиться гораздо большего, если бы вы не развязали гражданскую войну и не наносили мне удары в спину, когда я бил немцев и усташей! Вы подняли друг против друга соседей, родственников, братьев. Ваши преступления ничем не отличаются от преступлений усташей, они даже, может быть, еще страшнее, потому что именно ваша секта сеяла вражду там, где делать это просто святотатство, – в семьях! Власть и слава, которые проросли из крови и слез родственников, братьев, никогда не принесут вам ни покоя, ни счастья!
– Кровь еще только потечет, – сверкнула ярость в глазах Крцуна. – Кровь будет течь и по Дунаю, и по Саве, и по Дрине, и по Мораве – но мы построим коммунизм! Наша славная революция не признает ни родственников, ни братьев, ни матерей… да, ни матерей, если эти матери буржуйки и реакционерки. Какая еще братская кровь, что за глупости! А-а, понимаю… Вижу, куда ты клонишь. Тебе бы хотелось, чтобы я назвал тебя братом-сербом… Братишка, Дража! Неплохо звучит, мать твою так!
– Как бы вы ни издевались, партизан я всегда воспринимал как частицу тела своего народа, как больной орган, как нашу общую боль и позор. Я не хочу этим сказать… – он вдруг замолчал.
– Что вы не хотите сказать? – спросил судья.
– Чего зеваешь? – потряс его за плечо Крцун. – Уж не переутомился ли ты? – и он подмигнул судье.
– Вы что-то начали говорить и вдруг замолчали. Что вы хотели сказать? – спросил прокурор.
– Я забыл, – ответил он шепотом и заснул.
* * *
– Выпейте немного воды, – разбудила его врач. – Возьмите, чего вы боитесь?
– Всего, – ответил он безвольно. – Что-то странное происходит, и я не знаю… – опять замолчал он.
– Что не знаете?
«Не знаю, – хотелось ему сказать, – откуда эта путаница в мыслях. Перемешивается то, что я сам пережил, с тем, что я узнал из рассказов других людей. Знаю, что нахожусь в тюрьме, но чувствовать это – не чувствую. Знаю все, что делал со мной этот зверь с первой же ночи, как они меня схватили, а не могу и не хочу в это поверить. Мне хочется быть одному, не видеть никого из них троих и умереть, как только они выйдут. Почему же мне хочется с ними разговаривать?»
Большим усилием воли ему удалось подавить в себе эти мысли. Не удалось, правда, подавить страстное желание затянуться сигаретой, которая догорала в руке судьи.
– Закуривайте, – предложил ему Джорджевич.
– Он не будет, опасается, что отравленная, – прервал издевательски короткое колебание Крцун.
– Вы не можете мне ничего сделать, только убить меня, – ответил Дража, беря сигарету. – Несмотря на то положение, в котором я сейчас нахожусь, боюсь не я вас, а вы меня!
– Я просто дрожу, – злобно ухмыльнулся Пенезич. – Не табак, а шелк. Нет табака равного герцеговинскому. Согласен?
– Хороший, – согласился Дража.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
«Никола, скажи, дорога действительно совершенно безопасна? – спросил я его. – И действительно ли подготовлена командная база на Повлене?»
«На тысячу процентов, Батька!»
«А ты не преувеличиваешь?»
«Ты сам это вскоре увидишь. Твой Дядька Пера бьет без промаха».
«Ну, хорошо, хорошо», – постыдился я своих подозрений.
«А парни, говоришь, надежные?»
«Во всей Сербии лучших не найдешь. Любой готов за тебя в огонь и в воду».
Так мы разговаривали минут десять. Я намеренно вел разговор шепотом, чтобы дать ему возможность шепнуть мне что-нибудь секретное, если такое есть… А что мне еще оставалось? Как я мог ему не поверить? Ведь даже когда мы вышли из моего укрытия, он шел рядом со мной, а Василиевич за нами…
«Засада!» Что было сначала – выстрелы или этот крик: «Засада!» Не знаю, потому что в тот же момент кто-то прыгнул на меня и я оказался на земле. Сначала я подумал, что это Василиевич сбил меня с ног, чтобы прикрыть своим телом. Но тут же я увидел его в двух шагах от себя. Что-то скомандовал ему… но было поздно, его скосила очередь из автомата, а в это время чьи-то сильные руки уже завязывали мне глаза и одевали наручники.
Да, да. Жизнь – это азартная игра, а в такие игры я всегда проигрывал. Эта чертова ночь была для меня последней возможностью отыграться. Калабич настаивал на том, чтобы выйти сразу после полуночи, а Василиевич предлагал дождаться рассвета. Он предлагал подумать и никуда не двигаться, пока не установим связь с нашими базами и связными в Шумадии. Я выбрал ошибочное решение… ничего глупее и хуже выбрать было нельзя… Негодяй! Если бы только он… ОЗН! Только одно это слово, если бы он только это мне шепнул, пока мы были одни. Почему он этого не сделал? Может быть, ему было стыдно, что его сломали в тюрьме. Но я бы это понял, я бы ему все простил… Боже мой, я готов голову дать на отсечение, что он погиб! Я прекрасно видел, как он падает, как судорожным движением прижимает руки к груди! А сейчас этот болван рассказывает, что все это было разыграно и что Никола жив…»
* * *
– Первые дозы будут довольно большими, – появление врачихи со шприцем в руке прервало воспоминания, ожившие картины последней ночи свободы, исполненные отчаяния, ведь раз уж все случилось так, как случилось, то лучше бы эта последняя ночь свободы стала и последней ночью его жизни. В голове стремительно проносилось множество мелких деталей: гармошка, смех, быстрые сборы в дорогу, здравицы, даже то, что Янко, его денщик, просил его надеть носки потолще и предлагал шерстяные. Все это буквально за одно мгновение пронеслось перед мысленным взором Дражи, и все это было недоступно пониманию Крцуна, прокурора, судьи, врачихи и гвардейца Войкана.
– Что за бациллу вы нашли у меня? – спросил он врачиху, содрогаясь от подозрения, что и медицина служит какому-то подлому плану.
– Мы изолировали бактерию tericilus bovitis, – без промедления ответила она.
– Вы можете сказать что-нибудь более определенное, так, чтобы было понятно непрофессионалу?
– Эта бактерия поражает центральную нервную систему, а в сочетании с недавно перенесенным вами тифом она может вызвать тяжелые нарушения жизненно важных функций головного мозга и привести к утрате рассудка! И разумеется, вскоре после этого к смерти.
– Это заболевание заразно или же…
– Не бойся, выживешь, – вмешался Крцун. – Это тебе, мать твою, не семинар по медицине. Танюша, ты свободна. А ты, Войкан, завтра утром первым делом к парикмахеру, бриться. Твоя служба у четников закончена, – шутливо дернул его за бороду. – Нет больше четников, и больше никогда не будет! – повернулся он к Драже.
– Я недавно говорил вам, что с нас хватит и войн, и расколов, – сказал главный судья. – Единство – вот что нам важнее всего. Во времена антинародного Королевства у нас было много политических партий, и именно поэтому было много жуликов и кровопийц, в то время как широкие народные массы бедствовали. Такого мы теперь не допустим. Никаких партий, никаких фракций, никакого возврата к старому. Почему вы выступаете против прогрессивного развития всего нашего народа?
– Я мог бы вам ответить подробно и рассказать, что я был критически настроен, причем не скрывал своей резкой позиции по отношению к многому из того, что было в нашем довоенном обществе. Но в такой обстановке я этого делать не буду. Именно забота о благе народа заставила меня встать на мой путь, и я об этом нисколько не жалею.
– Насколько мне известно, в свое время вы были сторонником Советского Союза. Кто и когда завербовал вас для враждебной и антинародной деятельности?
– Вы, господин судья, становитесь на позицию прокурора, а прокурор, видимо, будет у вас судьей. Ну да ладно, – он кивнул головой. – Когда-то я действительно верил в то, что в России родилось что-то новое, великое, хорошее, так же, как это было во время Французской революции. Но, узнав горькую и страшную истину об этой великой стране, я перестал верить в нее. Поэтому я не хотел коммунизма для Югославии, а мой народ хотел его еще меньше.
– Ошибаетесь, наш народ выступает именно за коммунизм, и как раз в этом и состоит ваша измена интересам народа! – сказал прокурор.
– Вы прекрасно знаете, что после падения Ужице во всей Сербии не набралось бы и трехсот партизан. Тот порядок, который вы установили, – вовсе не результат волеизъявления народа, а результат оккупации и террора. Коммунизм моему народу принесли танки Красной Армии…
Он хотел добавить: «Коммунизм – это и крцунов мангал, и все мои раны, и переполненные тюрьмы, и инсценированный суд, на который я вынужден согласиться из-за своей семьи», – но промолчал.
– Народ – это стадо! – воскликнул Пенезич. – Ему нужна картошка, как говорит товарищ Молотов.
– Это так только с вашей точки зрения, но вы ведь даже и с картошкой обманываете. С самого начала вы у народа даже картошку отбирали. Когда появились партизаны, именно их грабежи стали причиной моего враждебного отношения к ним. Стоило вам уйти в леса, как вы начали грабить крестьян. Сначала грабеж, потом террор и преступления. А сейчас вы называете это революцией и борьбой против оккупантов… А кстати, не уточните ли, когда вы ушли в леса?
– Тогда, когда это стало необходимо, – сказал судья.
– Вы сделали это только тогда, когда Гитлер напал на Советский Союз. А где вы были и что вы делали в апреле, когда Гитлер рвал на части наше Отечество?
– Твое, а не наше, мать твою! – выругался Крцун. – Наше отечество и родина всего международного пролетариата – это Советский Союз.
– Наверное, поэтому в апреле вы дезертировали из нашей армии, да еще и стреляли нам в спину.
– Да что это за государство, которое рассыпается на куски меньше чем за две недели! – оскалился Крцун. – Какого дьявола его защищать?
– Мы, – вмешался прокурор, – в поражении антинародного государства и его армии видели исторический шанс для революции, для создания народного государства и народной армии. Славной и непобедимой армии! – провозгласил он с жаром. – Мы к этому стремились, и нам это удалось. А что было вашей целью? Почему вы отказались признать законную капитуляцию в апрельской войне?
– Потому что я хотел спасти дух и честь своего народа, поколебленные молниеносным поражением в апрельской войне. Я продолжил борьбу с оккупантами, потому что хотел поднять попранное знамя, валявшееся в пыли. Так и потому я стал первым борцом против европейской империи Гитлера.
– Да насрать нам на то, кто был первым! – отмахнулся Крцун. – Кто у девки последний, тот и берет ее в жены.
– Вы просто великосербский шовинист, – нахмурился Минич.
– Шовинизм никогда не был моей верой. Националист – да, я националист, причем именно в истинном значении этого слова, в том значении, которое всегда было актуально для нашей истории.
– Значит, вы резали мусульман и хорватов в соответствии с принципами сербского национализма? – усмехнулся судья.
– В марионеточном государстве Павелича мой народ подвергался уничтожению. Думаю, это известно и вам. Спасая свои жизни, свое существование, люди иногда переходили необходимые пределы обороны, это можно сказать и о некоторых моих командирах, о некоторых отрядах. Однако я никогда к этому не призывал и не одобрял этого. После акции мести над гражданским населением в Фоче мой трибунал осудил на смерть несколько моих же бойцов, – сказал он тихим голосом. – Я старался привлечь к себе как можно больше мусульман и хорватов, потому что видел, что будущее не в бесконечных смертях, убийствах и ненависти, а в примирении и исцелении ран. Я в это верю и как офицер, и как христианин.
– Ты настолько в это веришь, что хотел, чтобы граница Сербии проходила под самым Загребом, – сказал Пенезич. – Этого никогда не будет. Видал?! – и сунул ему под нос кукиш.
– Но как же вы могли проповедовать создание новой Югославии и одновременно бороться за так называемую Великую Сербию? – спросил прокурор.
– Я считал, что эта ужасная война дает последний шанс для переэкзаменовки.
– Какой еще переэкзаменовки? Не понимаю.
– Мы были обязаны еще после Первой мировой войны определить границы сербского государства в соответствии с историческим и народным правом, и только после этого создавать федерацию с Хорватией и Словенией. В тот момент мир поддержал бы нас в этом, но верх одержали романтические мечты наших политиков и поэтов о триедином народе и унитарном государстве. Эта романтика была зарезана в Ясеноваце, и даже гораздо раньше злодеяний усташей. Поэтому я считал, что обязан исправить ошибку и сформировать обновленную Югославию как федерацию расширивших свои границы Сербии и Словении и немного сузившей их Хорватии.
– Да ведь ты, хрен собачий, вообразил, что Балканы – это твой пирог. За одно только это ты заслужил пулю в лоб! – крикнул Крцун.
– Западные границы Сербии определял не я, а Павелич. Он проводил их ножом убийц-усташей по горлу сербского народа. Хотя бы и поэтому следовало территориально наказать Хорватию, а Словению наградить за честную позицию как во время апрельской войны, так и во время оккупации.
– Если я правильно понимаю, вы были за коллективную месть по отношению к хорватам? – спросил судья.
– Мы не призывали к коллективной мести всему народу, мы только хотели наказать Хорватию как нацистское государство. На тех же самых основаниях, на которых была наказана гитлеровская Германия. Такие меры служат на пользу народам, предупреждая о том, что бывает после того, как народ позволяет кучке безумцев обмануть себя и повести за собой.
– Думаю, вы-то как раз и относитесь к этой кучке! – взорвался прокурор. – Именно вы приказали четникам зарезать студентку Ружу Главинич! Вы схватили ее в Паланице и зарезали!
– Ложь! – вспыхнул Дража. – Я лично командовал освобождением этого села от ваших грабителей, среди которых была и она. Я ее хорошо запомнил, потому что при допросе захваченных бандитов я именно от нее узнал, что она племянница полковника Генерального штаба Жарко Поповича. Никто из этой группы партизан не был убит, мы всех отпустили. Эта студентка отправилась в Белград с матерью поручика Вучковича, которая приезжала в мой штаб проведать сына.
– А Божа Яворац? Вы не можете отрицать, что он зарезал десятки партизан.
– Божа Яворац убил моего кума. Он откололся от нас, и я никогда не был его командиром. В конце концов мои люди его схватили, мой суд судил его, ему был вынесен смертный приговор, и он был расстрелян… Много было злодеев и насильников, которые чинили зло, прикрываясь моим именем. И здесь, в Сербии, а особенно в наших западных районах. Я всех их преследовал и наказывал.
– И что же, это не вы продавали пленных партизан оккупантам?
– Никогда! Ни единого!
– Йован Шкава был вашим, а он выменял у немцев за муку триста пленных партизан.
– Шкава был таким же, как Божа Яворац. И кончил он так же, по приговору моего суда. В обосновании приговора особо подчеркнут этот позорный акт передачи захваченных партизан оккупантам. Вы захватили весь мой военный архив, там вы можете найти и эти документы.
– Зачем же вы участвовали в селе Дивцы в переговорах с немцами? Не вызывает сомнений, что там вы заключили с ними соглашение о совместных действиях против партизан! – сказал судья.
– Меня будете судить не вы, а мои дела. Запомните это, господа! – вспыхнул он при одном только воспоминании о кровавой осени сорок первого года. – Репрессии немцев были ужасающими, – продолжал он с горечью в голосе и взгляде. – Я видел целые деревни, объятые пламенем. Что могли сделать мои пять-шесть тысяч человек против пяти немецких дивизий, оснащенных самым современным оружием. Я просил инструкций у правительства, эмигрировавшего в Лондон, но не получил их. Тогда я по собственной инициативе и под свою ответственность в сопровождении еще двух человек прибыл в Дивцы на встречу с неприятелем, инициаторами встречи были немцы. На случай провокаций со стороны немцев, которых мы могли ожидать, мы прихватили с собой гранаты. Немцы вообще не собирались вести с нами переговоры, они хотели нам диктовать. Требовали безоговорочной сдачи. Я сказал им, что мы боремся за свое Отечество и что они, и как военные, и как люди, должны это понимать. Я отказался от их предложения выпить вместе вина.
– Ты, да отказался от выпивки? Уж в это-то я не поверю, извини, – вмешался Крцун, который после непродолжительного отсутствия вернулся в камеру.
– Непосредственно после этих переговоров, – не удостоил его ответом Дража, – немцы напали на мой штаб на Равна Горе. Это и были все мои контакты с немцами. А дорогоры с ними заключали как раз вы. Не мои командиры, а офицеры Тито ездили в Загреб и подписывали соглашение о немецко-партизанских совместных акциях против меня и западных союзников в случае их высадки на Адриатике.
– В их взглядах он прочел изумление. Интересно, они просто не знаю об этом «сотрудничестве» или же ловко притворяются?
– Я боролся против немцев столько, сколько мог, и так, как умел. И мог бы добиться гораздо большего, если бы вы не развязали гражданскую войну и не наносили мне удары в спину, когда я бил немцев и усташей! Вы подняли друг против друга соседей, родственников, братьев. Ваши преступления ничем не отличаются от преступлений усташей, они даже, может быть, еще страшнее, потому что именно ваша секта сеяла вражду там, где делать это просто святотатство, – в семьях! Власть и слава, которые проросли из крови и слез родственников, братьев, никогда не принесут вам ни покоя, ни счастья!
– Кровь еще только потечет, – сверкнула ярость в глазах Крцуна. – Кровь будет течь и по Дунаю, и по Саве, и по Дрине, и по Мораве – но мы построим коммунизм! Наша славная революция не признает ни родственников, ни братьев, ни матерей… да, ни матерей, если эти матери буржуйки и реакционерки. Какая еще братская кровь, что за глупости! А-а, понимаю… Вижу, куда ты клонишь. Тебе бы хотелось, чтобы я назвал тебя братом-сербом… Братишка, Дража! Неплохо звучит, мать твою так!
– Как бы вы ни издевались, партизан я всегда воспринимал как частицу тела своего народа, как больной орган, как нашу общую боль и позор. Я не хочу этим сказать… – он вдруг замолчал.
– Что вы не хотите сказать? – спросил судья.
– Чего зеваешь? – потряс его за плечо Крцун. – Уж не переутомился ли ты? – и он подмигнул судье.
– Вы что-то начали говорить и вдруг замолчали. Что вы хотели сказать? – спросил прокурор.
– Я забыл, – ответил он шепотом и заснул.
* * *
– Выпейте немного воды, – разбудила его врач. – Возьмите, чего вы боитесь?
– Всего, – ответил он безвольно. – Что-то странное происходит, и я не знаю… – опять замолчал он.
– Что не знаете?
«Не знаю, – хотелось ему сказать, – откуда эта путаница в мыслях. Перемешивается то, что я сам пережил, с тем, что я узнал из рассказов других людей. Знаю, что нахожусь в тюрьме, но чувствовать это – не чувствую. Знаю все, что делал со мной этот зверь с первой же ночи, как они меня схватили, а не могу и не хочу в это поверить. Мне хочется быть одному, не видеть никого из них троих и умереть, как только они выйдут. Почему же мне хочется с ними разговаривать?»
Большим усилием воли ему удалось подавить в себе эти мысли. Не удалось, правда, подавить страстное желание затянуться сигаретой, которая догорала в руке судьи.
– Закуривайте, – предложил ему Джорджевич.
– Он не будет, опасается, что отравленная, – прервал издевательски короткое колебание Крцун.
– Вы не можете мне ничего сделать, только убить меня, – ответил Дража, беря сигарету. – Несмотря на то положение, в котором я сейчас нахожусь, боюсь не я вас, а вы меня!
– Я просто дрожу, – злобно ухмыльнулся Пенезич. – Не табак, а шелк. Нет табака равного герцеговинскому. Согласен?
– Хороший, – согласился Дража.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22