А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Дража, что с тобой, что ты говоришь?! – вскрикнула она. – Что мне тебе прощать? Если когда что и было, забудь все эти глупости, – она подумала, что он имеет в виду ту ночь, когда она заподозрила его в связи с госпожой Наталией, после чего он ушел из дома.
– Прости мне, что я на суде нес такую чушь.
– Господь с тобой, – сказала она с горячностью, будто защищая его. – Все знают, что они тебя чем-то травили и одурманивали, но все-таки тебе удалось опровергнуть все их вымыслы и клевету. Я горжусь тобой, горжусь всем, в том числе и тем, как ты вел себя на суде, – она прижала руки к груди.
– У меня только позавчера немного прояснилось в голове, как раз в тот день, когда они дали мне последнее слово. А до этого, поверь, я часто ничего не понимал, даже того, что меня судят. Боюсь, не сказал ли я чего-нибудь несправедливого о тех людях, которые боролись вместе со мной, чего-нибудь недостойного их.
– Хватит об этом, хватит, – она прикрыла ладонью его рот, тем же самым движением, как делала это раньше, но, правда, при других обстоятельствах. У нее была привычка, лежа рядом с ним – и он вспомнил об этом с поразительной ясностью, – шептать ему на ухо все, что придет в голову. Это всегда волновало его, и ему хотелось ответить ей тем же. Однако она всегда останавливала его ласковым и строгим движением, кладя на его губы свою ладонь. Должно быть, и она тоже вспомнила в этот момент прошлое и, опустив голову, замолчала.
– Что делается на свободе? – шепотом спросил он.
– Горе и нищета, – очнулась из задумчивости Елица и продолжала еле слышно: – Всех перебили и пересажали. Дуда Барьяктарович перед смертью отхаркивал куски собственных легких!
– Дуда из Панчева? – вздрогнул он.
– Да, тот самый красавец. И с ним тысячи и тысячи других. Мне сообщили через надежного человека, что многие наши внедрились в их армию и ждали… но, знаешь, я этому не очень верю.
– Чего они ждали? – заволновался он.
– Ждали команды. От тебя или от короля. А сейчас их разоблачают и ликвидируют. Умирают они в страшных муках, особенно сейчас, после покушения на твоего палача… этого гада, Пенезича.
– Мои люди организовали покушение на него?! Когда? Где? – Она заметила улыбку на его лице.
– Две недели назад, когда он поехал в Чачак или, может, в Кралево, точно не знаю… Один его охранник ранен, другой погиб… А его пуля даже не задела.
– Да. Вот так… – он подавил вздох и пожал плечами.
– Наши сейчас перешли на строго нелегальное положение, вокруг столько предателей и трусов. Знаешь… Боже, хоть бы это было правдой, я слышала, – она зашептала еще тише, – что Милутин и Райко что-то готовят в связи с тобой! – Она тут же пожалела о своих словах. Его усталые глаза сверкнули, а пальцы правой руки сжались в кулак. – Я не знаю, что именно они собираются делать, но это должно произойти сегодня ночью. Сегодня ночью или никогда. – Она встала с кровати, опустилась на колени, перекрестилась и несколько минут оставалась стоять так, с лицом, обращенным наверх, к тюремному небу – потолку. Потом встала, не отряхнув подол, села рядом с мужем, прижалась к нему и зарыдала во весь голос.
– Не надо, душа моя, не надо, – пытался он успокоить ее дрожащим голосом. – Ты так тяжело дышишь, как будто с трудом. Сходи завтра к врачу, прошу тебя.
– Гады! Преступники! – обеими руками она комкала носовой платок.
– А что с Радмилой?
– Жива. И просила крепко обнять тебя. Ты действительно был ей как отец. Она всегда, да ты и сам это знаешь, считала, что мы с тобой одно целое.
– Знаю, знаю… Поцелуй ее. Жаль, что я так и не познакомился с ее мужем.
– Его больше нет в живых. Эти негодяи застрелили его на прошлой неделе. Прямо на улице, возле «Русского царя».
– Ах, мать их подлую! – он скрипнул зубами. – Значит, так… А дед Раде жив?
– Нет.
– А что с тетей Боркой?
– Она в тюрьме.
– Гады! Сволочи! Убивают, арестовывают… Колумб… кажется, так звали ее попугая?
– Ах, Господи… Всегда ты так… – она отстранилась от него и забормотала. – Утром ты… какой попугай, черт его побери. О себе никогда не думаешь, – она начала застегивать верхнюю пуговицу его рубашки, но пуговица оторвалась. – Да я ведь не взяла с собой ни иголки, ни ниток… Вот, совсем ничего не соображаю. Да и зачем мне нитки, – она прижалась лицом к его исхудавшей груди. – Мне нужно тебе что-то сказать, – она подняла лицо и вытерла слезы. – Чтобы ты знал, если еще не знаешь. Когда я была в лагере, мы провели шесть месяцев вместе, на одном матраце.
– Кто?!
– Кто? Я и госпожа Наталия!
– Между нами ничего не было… Да это сейчас и не важно.
– Знаю. Она мне все рассказала. Нас с ней помирила общая беда.
– Как она? – вырвалось у него.
– Хорошо. Гораздо лучше, чем я. Немцы ее расстреляли!
– Когда? За что? – в его глазах засветилась жалость.
– Осенью сорок третьего. После того, как твои перебили немцев на Дунае. Расстреляли еще тысячу заложников, кроме нее. По сто заключенных за каждого немца.
Он ничего не сказал. Только перекрестился и вздохнул.
– Как неожиданно складываются судьбы, Дража. Кто бы поверил, что мне как родного брата будет жаль генерала Недича. Бог свидетель, сколько я страдала и как я его ненавидела, когда он называл тебя безумцем и агентом Черчилля, который бессмысленно проливает кровь сербов. Он говорил, что каждый расстрелянный заложник – это грех на твою душу и что…
– Знаю. Не будем об этом. Расскажи мне что-нибудь еще.
– Все у меня вылетело из головы. Ведь я готовилась к встрече с тобой, как только узнала, что они тебя схватили, и вот сейчас вдруг… Всю прошлую ночь ты мне снился. Ты и Войя – она снова расплакалась.
«Кто же это приказал моим людям внедриться в их армию? И какие они занимают там посты? Повсюду предательство и провалы! Что же они готовят сегодня ночью? Что? Когда? И почему никого из наших нет среди охранников тюрьмы, почему никто не передал мне никакого сообщения? Ничего у них не получится. Если бы они хотя бы убрали Крцуна. Он так сильно ненавидит крестьян именно потому, что в подавляющем большинстве своем они за меня. Поэтому он боится бунта, мести. Я расскажу Елице о крестьянине Тарабиче. Пусть его дети знают… Да, но зачем это говорить? Еще много лет ничего не пробьется через эти пласты лжи. Пусть лучше его дети растут, уверенные в том, что их отец умер в заключении, а может быть, даже и погиб, сражаясь против моих банд, как это, возможно, будет выгодно представить Крцуну. Истина убила бы их и бросила бы на них пятно. Его детям нужно идти в школу, нужно жить дальше. И придет день… когда зло будет покоиться глубоко под толстыми наслоениями времени. Внуки Тарабича и внуки Крцуна вместе… с моими внуками, если они когда-нибудь появятся на свет. Если бы было возможно, чтобы все мы, все, кто вступил в эту трясину, исчезли этим утром. И я, и Тито, и Крцун, и ты, да, и ты, моя Елица. Если бы этой ночью уже могли состояться все будущие рождения и венчания, вырасти внуки, стать зрелыми людьми и стать всем нам, нынешним, судьями! Я бы согласился на это даже при условии, что все, кто меня мучил, останутся безнаказанными. Согласился бы. Согласился? А по какому праву? Это во мне говорит отчаяние и эгоизм человека, которому осталось прожить еще одну только ночь и который якобы во имя будущего и во имя прощения хочет утянуть с собой в могилу и убийц, и жертвы. А ведь я не простил. И не могу простить. Может быть, разумом могу, но душой – нет. Как я могу простить твои страдания, Елица? – молча смотрел он на ее слезы. – И то, как ты молилась, стоя на коленях несколько минут назад. А нашего Войю? А Дуду, Лазу, Тараса, Крсту… А ты можешь простить? Из-за сомнения в моей верности безо всякой причины ты в ту ночь… Сейчас ты говоришь, что общая беда вас сблизила, Наталию и тебя. Счастье вас рассорило, а несчастье примирило. Действительно, человек сам себя не знает. Счастье и в моей семье разрушило единство, а сейчас я и сам вижу… да, Елица, я это понимаю. Если бы не двое оставшихся детей и не Радмила, ты не стала бы жить без меня. Мое с ними примирение уже свершилось в твоем сердце. В моем – и да, и нет. Да – потому что чувства отца, наверное, такие же, как чувства матери. Нет – потому что я командовал чужими детьми в схватке со злом, частью которого были, а может быть, и до сих пор остаются мои дети. Я не могу так же, как ты, свести все к родительскому сердцу. Не могу отчасти и потому, что уже утром я перестану жить. Смерть освобождает меня ото всех обязательств, которыми связывает меня жизнь. Если бы было наоборот, если бы тебя, Елица, а не меня ждал расстрел, а я оставался бы жить, возможно, я и сказал бы тебе то же самое, что и ты мне: «Я должен жить ради них двоих». И в этом смысле тебе труднее. Тебе с первого дня нашего брака было труднее, чем мне. Я дарил тебе мало внимания и мало радости, и я так много брал у тебя. Ты у меня не брала ничего. Ты только давала и терпела… Ты…»
– Ты моя самая большая жертва, – не выдержал он долгого молчания и обнял ее с порывистым отчаянием. – Я в долгу только перед Богом и перед тобой!
– Ни перед кем ты не в долгу. Ни перед кем.
– Она сотрясалась от рыданий. – Несчастная я, несчастная. На что мне жизнь, на что мне все нужно? Господи, как ты можешь терпеть это, если ты есть?! – она отстранилась от него и подняла глаза наверх к паутине над кроватью. – Скажи, а то, что говорят про Калабича, – правда?
– Нет.
– Но тебя же кто-то предал.
– Нет, никто.
– Почему ты это скрываешь от меня?
– Я ничего не скрываю. Это была моя борьба, и я потерпел поражение. Вся вина только на мне.
– Ты не должен так думать. Ты святой, и тебе принадлежит только слава, – она поцеловала его в глаз, под рассеченной бровью.
– Какая траурная у меня слава. Не утешай меня, не надо… У тебя и ноги отекли. Тебе нужен врач.
– Хорошо, я покажусь врачу. Может быть, попьешь лимонада? Или позже?
– Потом.
– Черешня только что сорвана. Возьми, – она поднесла несколько ягод к его лицу. – Посмотри, какие крупные, красные, как… как… – она приглушенно заплакала, и все ее тело затряслось от рыданий.
– Не надо. Перестань. Елица, милая моя, перестань. Послушай, что я скажу, я еще не сказал тебе одну очень важную вещь.
– Все уже сказано, и я все знаю.
– Нет, ты не знаешь. Того, о чем ты думаешь, не будет. Мне заменят смертную казнь каторгой. Мы еще много раз будем видеться с тобой. Они отправят меня в Митровицу или в Пожаревац.
– Ты меня просто обманываешь, чтобы я не плакала. Я тебя хорошо знаю.
– Я не обманываю тебя. Вернешься домой, сразу ложись спать. Отдохни.
– Свидание закончено! – выкрикнул появившийся на пороге офицер.
– Еще одну минуту, заклинаю вас! – вырвалось у нее.
– Ни секунды больше. Прошу вас выйти!
– Милый мой! – Она обняла его, потом сползла перед ним на пол и обхватила руками его колени.
– Прошу вас покинуть помещение! Предупреждаю последний раз.
– Прощай, мой муж! Прощай, герой и генерал! – вдруг решительно проговорила она, как будто была не женщиной и не женой, а его офицером.
– Попей лимонада и попробуй черешню, – обернулась она к нему на пороге камеры. – Я сама ее сегодня собирала. И знай… – она не закончила фразу, потому что ее вытолкали в коридор. Раздался звук захлопнувшейся металлической двери.
– Гаси свет! – приказал чей-то голос, и в камере стало совершенно темно.
Спи, Сербия
«Мрак везде. Во мне, в камере, в Сербии. Я ищу хотя бы луч света, хотя бы проблеск надежды, но ничего нет. И никого. Генерал, Батька, Горский Царь. И песни, клятвы в верности, в верности до смерти и в смерти. Боже, какая же это была ложь и как я был наивен! Эх, Елица моя, как же жалок этот генерал и Горский Царь. Жду позорной смерти, назначенной смерти. Нет, мне не страшно, мне стыдно. Я видел столько смертей и столько солдат погибло у меня на глазах! Но это было другое и по-другому. Пуля не предупреждает о своем приближении, ты ничего не знаешь, ничего у тебя не болит, ничего не чувствуешь…
Офицеры. Да, мы всегда должны быть и душой, и разумом готовы к смерти. Когда мы приносим присягу, мы венчаемся со смертью, мы принимаем на себя обязательство погибнуть по-офицерски в любой момент, когда это потребуется. Но что будет утром? Будет ли это расстрел офицера? Нет, они застрелят меня, как бандита, предателя, как пса! Боже, может быть, мои глаза обманывают меня? Надо перекреститься! Кто это лежит на моей кровати? Военная форма, пуговицы застегнуты до самого горла, сапоги. В полной темноте блестят офицерские сапоги. Отче наш, иже еси… Мне все это мерещится. Может быть, от их уколов, может быть, они еще действуют. Вот так же и на суде несколько раз было, мерещилось невесть что.
Утром они застрелят меня, как убийцу, бандита, насильника. Без офицерского протокола, не соблюдая правил. Какой еще офицерский протокол?! На моей тюремной гимнастерке, которую они мне выдали, шесть пуговиц с пятиконечными звездами. Пуговицы с пятиконечными звездами! Если бы хоть у меня были мои сапоги и форма! Я бы им утром… запомнили бы, а может быть, кто-то и записал бы, как держался, что сказал генерал Дража.
Маршал Ней. Он потребовал поцеловать знамя. Генерал Новиков расстегнул китель и показал рукой на свое сердце: сюда не стреляйте, в моем сердце Россия! Да, в его сердце – Россия, в моем – Сербия. Какая Сербия? Мой подчиненный, майор Иван Фрегл… этот словенец действительно был человеком и офицером, у которого есть и сердце, и честь. Он крикнул немцам: «Стреляйте, да здравствует король, да здравствует Отечество!» Какое Отечество? Чье Отечество? Как бы ты ответил, Иван? Отечество подлецов, дикарей, нелюдей, не знаю, кого еще… Саша, дорогой Саша! Да здравствует король! Смерть безумцу Гитлеру! Эти слова бросил в лицо немцам Александр Мишич. Да, да. А я? Что утром скажу я, чего потребую?
Лучше бы они ворвались без предупреждения в камеру и выпустили в меня очередь из автомата! Эх, Василиевич, что ж ты смотрел, почему не выстрелил мне в голову или в грудь? Ты же успел понять, что мы попали в засаду. Ведь я даже приказывал в случае чего убить меня на месте…
Но ведь не выдал же меня Никола? Почему Крцун мне его не показал? Привели как будто по ошибке Николу Тарабича. И пришлепнули его как муху… несчастная Сербия! Если бы Никола Калабич был в их руках, они бы устроили нам очную ставку. Они бы не упустили такую возможность. Но ведь кто-то же предал, может, Калабич, может, англичане. Впрочем, теперь это уже безразлично. Нет, не безразлично, хотелось бы узнать все-таки, кто… Ты, Василиевич, конечно, дал маху. Идиот, был в трех шагах от меня, стрелял куда попало, а я ведь в это время кричал. И ты слышал, не мог не слышать: «В меня! В меня! В меня!»
Тебе хорошо, майор Василиевич! Ты не почувствовал, ничего не успел почувствовать. Смерть солдата, настоящая смерть. В бою, на ногах. Не то, что я. Будь проклято все: и Отечество, и жизнь, и я сам! Только и остается ругаться как последнему босяку, что ж, ругайся, не стыдись, не сдерживайся! Ты больше не генерал, ты тряпка, ты никто, ты хуже, чем никто.
Ну, во всяком случае, я не скажу: да здравствует король. Ни за что. Ни за что. Не смогу. Но победил меня вовсе не этот конопатый. Тоже мне, маршал, Господь Бог, вселенский гений. Да мой конь больше разбирался в военном деле, чем он. Поцеловать знамя? Какое? Не их же, красное! Только мое, только наше, но они этого не допустят. Они не дадут мне ничего, бандиты. Если бы я попал в плен к немцам, те расстреляли бы меня в генеральской форме, под моим знаменем. Я уверен, что они исполнили бы мое последнее желание и дали поцеловать знамя. А эти? Может, они даже и не собираются меня расстреливать! Просто подвесят, разобьют прикладами голову, тело раскромсают на части. А может, повторят прием Крцуна – мангал! Напишут в газетах, что я расстрелян, а на самом деле Крцун устроит своему маршалу представление. Для них это будет как спектакль в театре. Крыса живьем пожирает генерала Дражу, а они смотрят и наслаждаются! У усташей научились. А скорее наоборот – усташи у них.
Мама, за что… Вот, ведь я даже лицо материнское забыл! Как она выглядела? Ничего не могу вспомнить: ни волос, ни глаз, ни лица, ни голоса – ничего! Держала под уздцы коня, пока я забирался на него, помогала мне, это помню, это даже вижу, но как она сама выглядела? Как выглядела?
Драголюб, Драголюб! Какая Сербия, что за Сербия? Если они все-таки меня расстреляют… Да здравствует Сербия! Смешно, бессмысленно. Нет больше Сербии. Сербия мертва. Ее герой – Тито. Это ее гений, гений, который не разбирается в карте. Какая карта, он и по-сербски-то говорит плохо. Неизвестно ни кто он такой, ни откуда взялся. Известно, известно, все известно. Культ чужака! Стоит незнакомцу появиться на деревенской площади – все к окнам, все во дворы!
Во всей Сербии не набралось бы и тысячи партизан. Когда они меня схватили, я думал, не пройдет и трех дней, как вся Сербия возьмется за оружие, восстанет. Стоит только им узнать, что я оказался в их лапах. Безумный Драголюб!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22