Но она оттуда не выехала. Надо было лишь иметь деньги: кое-что сунуть адвокату, кое-что дать нотариусу, а что-то и расторопным чиновникам – и в итоге на свет появилась бумага, подтверждающая, что Моника племянница артиста и прожила с ним десять лет. Потом она стала получать из Майами длинные письма от Рохелио, который снял тесную квартиру в Малой Гаване, купил старую машину, часто играет с другими престарелыми кубинскими актерами в домино в баре на Восьмой улице и с грустью ей сообщает: «Все здесь – дерьмо, театр в Майами – дерьмо, и все тут – один сплошной фарс».
В одно из наших свиданий Моника за стаканчиком текилы призналась, что ее настоящая фамилия Родригес, а Эстрада Пальма – это фамилия мамы. Имя у нее тоже было другое, что-то вроде Каридад де лос Долорес, которое она сменила на Монику.
– Смешное и затасканное имечко, – сказала она и смущенно захлопала ресницами, «как пташка крыльями», подумалось мне.
– У меня не лучше, – сказал я.
Моросил дождик, мы уютно устроились в моей каморке, попивали текилу и разговаривали, всего лишь разговаривали, ибо у нее были критические дни. Я пригубил текилу и поцеловал ее в переносицу.
– Ты такой притягательный, – пробормотала она.
Притягательный? Что значит – притягательный? Привлекательный? Раньше да, был, теперь уже нет.
Богатый, удачливый, перспективный? Тоже нет. Тогда почему она положила на меня глаз, несмотря на разницу лет? – спрашивал я себя.
– Ты притягиваешь, потому что ты хороший и меня понимаешь, – сказала она.
Такое определение мне не слишком понравилось. Значит, ни физически, ни интеллектуально я ее не устраиваю, а ценится моя так называемая хорошесть. Вроде как добрый папа. Но я помолчал и спросил:
– А где твои родители?
Развелись. Отец еще не раз женился, и все на девчонках, а потом уехал из страны и только через год прислал свое первое – и последнее – письмо, как раз перед инфарктом.
Мать, бывшая модель, работала в большом туристическом центре и целиком была занята собой и своими любовниками, важными дядями, с которыми проводила на курортах уик-энды и свободные дни.
– Знаешь, – Моника состроила рожицу и поцеловала меня в кончик носа, наверное, уже захмелела от текилы, – моя мать и ее дружки ненавидят битлов. Только один, предпоследний, этот рыжий детина, их любил.
– Рыжий хорошо к тебе относился?
– Просто замечательно. Подарил мне все записи битлов, когда вернулся из-за границы. Как-то вечером мы их заслушались на пляже и… переспали.
Мне нравилось, что она не скрывает от меня подробностей своей прежней интимной жизни и не говорит «кинуть палки, трахнуться, перепихнуться», не употребляет других таких словечек, вошедших в обиход на Кубе взамен классического глагола или выражения «заняться любовью». Когда мы говорили о сексе, она предпочитала выражение «утешаться любовью». Каждый из нас и вправду утешал другого любовью, мы любили друг друга во время наших частых совокуплений, которые могли совершаться и четыре, и пять раз за ночь.
Что касается других скверных слов, то Моника их избегала, ибо еще хранила остатки домашнего кубинского воспитания, старого воспитания.
Я тоже был неплохо воспитан, но с тех пор, как превратился в обменщика, в торговца, мою лексику расцветил жаргон гаванского порта и всех портов мира.
Я допил остаток текилы, тряхнув бутылку. Великолепная текила, выдержанная «Сауса». И сказал:
– Странно, что тебе нравятся битлы. Эта музыка не твоего поколения. Тебе должны нравиться певцы более грубого стиля, агрессивные горлодеры.
– Значит, я устарела. – Улыбка, чуть растянувшая ее губы, придала лицу детское выражение. – Нет, главное то, что они – романтики и потому мне так близки, так…
– Рыжий тоже тебе так?… – прервал я и легонько погладил ее бедра, уже чувствуя, как лихо, если бы ситуация позволяла, распорядился бы мой победный гарпун.
– Постой, дай сказать, – воскликнула она. – А вот моя драгоценная мама и ее дружки обожают только танцевальные ритмы, дансон и болеро.
Ей, видно, захотелось свести счеты с мамашей и ее приятелями. Перед моим мысленным взором сеньора мама вдруг заплясала дансон на пляже в компании обрюзгших мужчин с обвислыми трясущимися животами. Отвратное видение, пляска голых толстяков вмиг свела на нет мой пыл. Таков уж я есть: мне претит всякая пошлая картина, всякий эротический китч.
– А старик Рэй Конифф и знаменитый Нэт Кинг тебя не устраивают? – спросил я, меняя тему.
– Сойдут. Правда, они больше для таких старичков, как ты, – сказала она сладким голоском.
– Большое спасибо, – сказал я и поцеловал ее в лоб. Ни дать ни взять любящий папа.
А ей понравилось.
– Ты очень нежный, – сказала она.
Моника, подвыпив, впадала в романтизм, но я от текилы, великолепной выдержанной текилы «Сауса», становился обидчивым и задиристым, как мексиканский чарро. Сначала она сказала, что я хороший и понятливый. Потом заявила, что я нежный, а это мне уже совсем не понравилось. Звучало слишком слезливо и слащаво, я всегда считал себя мужчиной твердым и суровым.
– Ты несешь чушь. Кому сейчас нужны нежности? Мне или тебе? – спросил я сварливо.
– Твоей бабушке, – ответила она вдруг совсем иным тоном, резким и язвительным.
Мы на какое-то время замолчали, возможно думая каждый о своем, перебирая в памяти тех немногих, кто нас любил. Скоро мое раздражение улеглось. Я был уверен, что она нечасто встречалась в жизни с настоящим чувством. И тут мне вспомнилась ее близкая подруга Малу.
– Расскажи мне о ней, – примирительно сказал я.
– Малу? – В ее голосе послышалось удивление.
– Она тебе друг? Хорошо к тебе относится?
– Таких друзей поискать, – и быстро добавила: – Хотя она немного вздорная и настырная.
– Как вы познакомились? – продолжал я без нажима, пытаясь осторожно заглянуть в запретную зону, которая, как мне казалось, еще разделяет нас.
Моника потерла лоб.
– Очень давно, – ответила она тихо. – Когда учились в школе. Она приехала в Гавану из деревни и, хотя жила в коммунальном доме, была совсем наивной дурочкой, но потом освоилась. С тех пор мы и дружим.
. – А когда она стала хинетерой? – вдруг вырвалось у меня вопреки намерению действовать поделикатнее; хотелось узнать, что за человек эта Малу.
Но Моника не пожелала продолжать. Однако позже она мне рассказала, словно обращаясь к самой Малу, кое о чем из жизни подруги. Прежде чем мне довелось услышать эти рассказы, должно было пройти много дней и много дождей.
Ты, Малу, зовешься Мария Луиса, но еще в детстве твоя мать прозвала тебя этим именем под впечатлением от бразильского телесериала «Малу», произведшего на Кубе фурор.
Ты и в самом деле очень смахиваешь на популярную телегероиню, которую сыграла Реджина Дуарти. Как все, родившиеся под знаком Овна (Моника – Лев), ты нетерпима к несправедливости, всегда добиваешься своего и выручаешь других в беде, не любишь, чтобы тобой командовали. Но на этом сходство с актрисой кончается. Малу из мыльной оперы – социолог с университетским дипломом, а ты не получила высшего образования; та живет в комфортабельных апартаментах в Рио-де-Жанейро, а ты до недавнего времени ютилась в комнатушке в Старой Гаване; у той – солидные и состоятельные родители, а ты даже не знаешь своего отца (потому-то после твоего имени стоит фамилия матери – Лопес, а затем следует унизительный довесок – Боф, то есть «без отцовской фамилии»), а твоя мать до самой смерти так и осталась прачкой-негритянкой. К тому же у тебя есть сестрица – женщина своенравная, истеричная, которая заткнула бы за пояс и бразильскую Малу и саму Реджину Дуарти. И, наконец, самое главное: Малу-Реджина – особа уважаемая в обществе, а ты проститутка-хинетера, многими презираемая, воюющая с другими шлюхами за место под солнцем, преследуемая сутенерами, а иногда и полицией.
И все же – почему ты стала хинетерой? Странный вопрос, на который нелегко ответить и который не следовало бы задавать, поскольку я тебя и так хорошо знаю. Однако кое-кто нуждается в разъяснениях. Почему девушки идут в проститутки?
«Я – хинетера, потому что имею от этого прямую выгоду и обожаю мужчин», – ответила ты своей сестрице, когда та узнала о том, что ты освоила древнейшую профессию.
Шел дождь, и обе сидели перед старым телевизором в комнатушке, по углам которой сочилась вода, слезами падая в подставленные ведра. Со стены на них с грустью взирал бумажный Христос. С маленького алтаря у другой стены внимательно глядела святая Барбара, явно не понимая, из-за чего сестры ссорятся.
«Ты – наглая грязная шлюха», – кричала сестра.
Нет, обе ошибались. Малу – не бесстыжая проститутка и пошла на улицу не просто из желания знакомиться с мужчинами. Если бы было так, она не гнушалась бы кубинцами, но ей нужны только иностранцы.
Иностранцы – обладатели долларов. Доллары позволяют Малу покупать продукты.
«Не те, что мне дают по карточкам, а те, что и полезней и вкусней, – сказала ты одному из своих первых клиентов. – Не хочу риса и кукурузы». Вот мяса – да, в любом виде, и сыра, молока, пива, спагетти, а еще – одежду, туфли, духи. Мне нужны доллары, чтобы выкинуть старый телевизор и купить новый; доллары, чтобы приобрести мебель, отремонтировать комнатушку, а в ближайшие двенадцать месяцев найти на черном рынке квартиру, маленькую, но приличную, в хорошем районе, а не в обветшалой Старой Гаване.
Потому-то ты стала хинетерой, а еще для того, чтобы хоть немного, думаешь ты, насладиться этой проклятой жизнью, которая у тебя одна и уйдет с первыми морщинами; и чтобы побывать на дискотеках, в отелях, на дорогих пляжах, в фитнес-клубах, куда без долларов не попасть и самому папе римскому.
«Да, а взамен подставлять задницу любому жирному иностранцу», – кричит твоя сестра, нацелив на тебя свои близорукие глаза в очках с треснутыми стеклами. Она не может спокойно сидеть и не дергаться, и в такт судорожным рывкам на голове ее из стороны в сторону мотается толстый пучок черных кудлатых волос. При каждом слове она взмахивает руками, а кожа и тело у нее гораздо темнее, чем у тебя.
Ты смотришь (мы смотрим) на сестру скорее насмешливо, нежели зло или укоризненно, хотя в твоем взгляде угадывается и то и другое. Ты не помнишь дня, начиная с самого детства, когда бы твоя измотанная заботами и не знающая радостей сестра не старалась бы во всем потрафить тебе, но теперь ты смеешься над ее словами, потому что – и это сразу видно – у нее нет задницы, на которую можно польститься, уже не говоря о зубах, гнилых и кривых, или о преждевременно обвисшей груди, за которую никто не даст ни полцента.
Никуда не годится твоя сестра, потрепанная жизнью, рано постаревшая, иссохшая.
«Знаешь, душка, тебе просто нечем похвастаться», – хочется сказать ей, но ты сдерживаешься. В прошлый раз ваша ссора завершилась истерикой сестры: она вопила, набрасывалась на тебя с кулаками и топала ногами и в результате пробудила любопытство соседей. Тем не менее ты не можешь не попрекнуть ее: «А ты сама-то на что способна? Мы бы уже с голоду подохли, на твой заработок в цветочной лавке (семь долларов в месяц) и неделю не проживешь».
Сестра встала, походила по комнате и остановилась перед святой Барбарой. Скульптурка не из роскошных, но с томными стеклянными очами и доброй улыбкой.
«Как ты такое допускаешь, святая Барбара?» – восклицает она, еле сдерживая слезы. Взывая к святой Барбаре, твоя сестра обращается не только к ней одной. Святая дева воплощает в себе и Чанго, сказочного бога сантерии, бога, укрывшегося под мантией этой католической святой, самого Чанго, любящего обоюдоострые мачете и спелые бананы. Ты тоже смотришь на Чанго-святую Барбару и стараешься мысленно отгородиться от своей полоумной сестры. Ты всегда так делаешь в трудные минуты, вспоминаешь и представляешь себе Чанго, дарящего тебе силы и энергию.
В истории о Малу, услышанной от Моники, не было сказано о том, что Чанго для Малу – самый истинный бог, а она – его дочь, его служительница, потому как она восьмилетней по велению матери прошла обряд посвящения и стала принадлежать большому божеству.
Однако Чанго не в состоянии воздействовать на твою сестру, которая продолжает жаловаться на то, как трудно жить без мужа с распутной младшей сестрой.
Кудахтанье этой наседки, этой клуши становится невыносимым, и, схватив сумку, ты распахиваешь дверь. Выходя, слышишь вопль сестры: «Иди, иди, блудливая дрянь!»
Ты молчишь, захлопываешь за собой дверь и выходишь. Справа из других дверей уже торчат головы дотошных соседок, которые, конечно, услыхали вопли сестры.
«Не поздороваются со мной», – думаешь ты, но соседки здороваются, встречая тебя самыми приятными своими улыбками. Не успеваешь ты сделать пару шагов, как за твоей спиной уже слышится шепот, достаточно громкий, чтобы разобрать слова:
«Подстилка». – «Зато на улице знает себе цену». – «Ну и пусть делает, как хочет». – «Дела-то она умеет делать». – «Сейчас главное – доллары уметь делать, а там и ладно». – «Да, умения в этом ей не занимать…»
Ты выходишь из своего коммунального дома. Дождь кончился, и на тебя наваливается удушливая жара, сырая жара кубинского лета, заставляющая волочить ноги, будто никто никуда не торопится.
Куда сегодня пойти?
«Сначала надо повидать Монику, потом – на Малекон, как обычно, а позже на дискотеку. Немного поразвлечься. Жизнь – карнавал, и нечего свое упускать», – говоришь ты себе.
В пятницу мне пришлось высунув язык побегать по городу под дождем, прежде чем удалось заключить пару сделок. Поздним вечером я как подкошенный свалился на кровать, не переставая думать о Монике, которую не видел целую неделю. Но в три часа на рассвете меня разбудил визг телефона, резанувший по сердцу.
«Моника, наконец…» – подумалось в полусне, а звонки тем временем сменились в поднятой трубке быстрым лепетом вперемешку с моим именем. Голос знакомый, но нет, это была не Моника.
Моя кузина Соледад, рыдая, не переставала повторять: «Папа умер, папа умер…» Оторопев, я только и смог пробурчать: «Карамба! Дядюшка Себастьян…»
Из аппарата в мои бедные уши снова хлынул поток рыданий. Я не выношу плач и слезы и с удовольствием повесил бы трубку, гаркнув «Ошиблись номером» или хотя бы попросив кузину взять себя в руки. Но я этого не сделал, а она все плакала и плакала. Наконец всхлипы затихли и я смог вставить несколько слов.
– Где с ним будут прощаться? – спросил я и зевнул.
– В морге на улице Кальсада. В два часа.
– Непременно буду, – сказал я, положил трубку и опять лег спать.
Проснулся я поздно, чувствовал себя совсем разбитым, ноги еще гудели от бешеной беготни тех дней и не желали подчиняться даже ради Себастьяна. К тому же должен признаться, что я его недолюбливал с тех пор, как он при всей семье заорал на дядю Модесто: «На кой черт тебе, идиоту несчастному, нужна эта заграница?»
Растерявшись, Модесто молча опустил голову, и этот знак покорности еще больше распалил Себастьяна; вены у него на шее вздулись канатами, лицо перекосилось от ярости, и он прорычал: «Засранец ты, вот ты кто, засранец».
Роса, его жена, и кузина Соледад тотчас увели Себастьяна от греха подальше, так как во гневе с сангвиниками всякое может случиться. Этот эпизод произошел многие годы назад, так давно, что никто уже и не вспоминал об отъезде Модесто, но зато как не вспомнить приезд дядюшки на Кубу спустя несколько лет в качестве туриста – сияющего, с кучей подарков для всех и для Себастьяна, который уже не ходил в начальниках, ибо его сместили даже с последнего поста, с поста директора фабрики по изготовлению матрацев, обвинив в том, что пять матрацев он утащил домой, столько же преподнес друзьям, а два подарил Летисии, своей секретарше и последней любовнице.
Себастьян тогда протестовал, кричал. Мол, матрацы ему выдал его бывший начальник в качестве премии за хорошую работу, и этот подарок он просто поделил с другими. Секретарша получила две штуки за усердие, а остальные он отдал вовсе не приятелям, а нужным людям с соседней прядильной фабрики, у которых надо было срочно получить очесы для набивки матрацев. Если дожидаться, говорил он, поставок по линии министерства, то план выпуска тюфячной продукции наверняка был бы сорван. Такие доводы привел Себастьян в свое оправдание, но никто и ухом не повел, и он только навредил самому себе. Секретарша вскоре его покинула, а полезные люди, получившие в награду матрацы, не только не встали на его защиту, но избегали с ним даже встречаться. Устроившись в конце концов разнорабочим на другую фабрику, он совсем опустился и впал в глубокую депрессию, из которой его порой выводило только спиртное. Вскоре он заработал первый инфаркт, а затем его настиг и второй, последний.
«Такие вот дела. Вчера – начальник, сегодня – куча дерьма. С десяток лет в раю, и навек в гробу», – сказал я себе, начиная одеваться и с некоторым сомнением поглядывая на красную рубашку с короткими рукавами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
В одно из наших свиданий Моника за стаканчиком текилы призналась, что ее настоящая фамилия Родригес, а Эстрада Пальма – это фамилия мамы. Имя у нее тоже было другое, что-то вроде Каридад де лос Долорес, которое она сменила на Монику.
– Смешное и затасканное имечко, – сказала она и смущенно захлопала ресницами, «как пташка крыльями», подумалось мне.
– У меня не лучше, – сказал я.
Моросил дождик, мы уютно устроились в моей каморке, попивали текилу и разговаривали, всего лишь разговаривали, ибо у нее были критические дни. Я пригубил текилу и поцеловал ее в переносицу.
– Ты такой притягательный, – пробормотала она.
Притягательный? Что значит – притягательный? Привлекательный? Раньше да, был, теперь уже нет.
Богатый, удачливый, перспективный? Тоже нет. Тогда почему она положила на меня глаз, несмотря на разницу лет? – спрашивал я себя.
– Ты притягиваешь, потому что ты хороший и меня понимаешь, – сказала она.
Такое определение мне не слишком понравилось. Значит, ни физически, ни интеллектуально я ее не устраиваю, а ценится моя так называемая хорошесть. Вроде как добрый папа. Но я помолчал и спросил:
– А где твои родители?
Развелись. Отец еще не раз женился, и все на девчонках, а потом уехал из страны и только через год прислал свое первое – и последнее – письмо, как раз перед инфарктом.
Мать, бывшая модель, работала в большом туристическом центре и целиком была занята собой и своими любовниками, важными дядями, с которыми проводила на курортах уик-энды и свободные дни.
– Знаешь, – Моника состроила рожицу и поцеловала меня в кончик носа, наверное, уже захмелела от текилы, – моя мать и ее дружки ненавидят битлов. Только один, предпоследний, этот рыжий детина, их любил.
– Рыжий хорошо к тебе относился?
– Просто замечательно. Подарил мне все записи битлов, когда вернулся из-за границы. Как-то вечером мы их заслушались на пляже и… переспали.
Мне нравилось, что она не скрывает от меня подробностей своей прежней интимной жизни и не говорит «кинуть палки, трахнуться, перепихнуться», не употребляет других таких словечек, вошедших в обиход на Кубе взамен классического глагола или выражения «заняться любовью». Когда мы говорили о сексе, она предпочитала выражение «утешаться любовью». Каждый из нас и вправду утешал другого любовью, мы любили друг друга во время наших частых совокуплений, которые могли совершаться и четыре, и пять раз за ночь.
Что касается других скверных слов, то Моника их избегала, ибо еще хранила остатки домашнего кубинского воспитания, старого воспитания.
Я тоже был неплохо воспитан, но с тех пор, как превратился в обменщика, в торговца, мою лексику расцветил жаргон гаванского порта и всех портов мира.
Я допил остаток текилы, тряхнув бутылку. Великолепная текила, выдержанная «Сауса». И сказал:
– Странно, что тебе нравятся битлы. Эта музыка не твоего поколения. Тебе должны нравиться певцы более грубого стиля, агрессивные горлодеры.
– Значит, я устарела. – Улыбка, чуть растянувшая ее губы, придала лицу детское выражение. – Нет, главное то, что они – романтики и потому мне так близки, так…
– Рыжий тоже тебе так?… – прервал я и легонько погладил ее бедра, уже чувствуя, как лихо, если бы ситуация позволяла, распорядился бы мой победный гарпун.
– Постой, дай сказать, – воскликнула она. – А вот моя драгоценная мама и ее дружки обожают только танцевальные ритмы, дансон и болеро.
Ей, видно, захотелось свести счеты с мамашей и ее приятелями. Перед моим мысленным взором сеньора мама вдруг заплясала дансон на пляже в компании обрюзгших мужчин с обвислыми трясущимися животами. Отвратное видение, пляска голых толстяков вмиг свела на нет мой пыл. Таков уж я есть: мне претит всякая пошлая картина, всякий эротический китч.
– А старик Рэй Конифф и знаменитый Нэт Кинг тебя не устраивают? – спросил я, меняя тему.
– Сойдут. Правда, они больше для таких старичков, как ты, – сказала она сладким голоском.
– Большое спасибо, – сказал я и поцеловал ее в лоб. Ни дать ни взять любящий папа.
А ей понравилось.
– Ты очень нежный, – сказала она.
Моника, подвыпив, впадала в романтизм, но я от текилы, великолепной выдержанной текилы «Сауса», становился обидчивым и задиристым, как мексиканский чарро. Сначала она сказала, что я хороший и понятливый. Потом заявила, что я нежный, а это мне уже совсем не понравилось. Звучало слишком слезливо и слащаво, я всегда считал себя мужчиной твердым и суровым.
– Ты несешь чушь. Кому сейчас нужны нежности? Мне или тебе? – спросил я сварливо.
– Твоей бабушке, – ответила она вдруг совсем иным тоном, резким и язвительным.
Мы на какое-то время замолчали, возможно думая каждый о своем, перебирая в памяти тех немногих, кто нас любил. Скоро мое раздражение улеглось. Я был уверен, что она нечасто встречалась в жизни с настоящим чувством. И тут мне вспомнилась ее близкая подруга Малу.
– Расскажи мне о ней, – примирительно сказал я.
– Малу? – В ее голосе послышалось удивление.
– Она тебе друг? Хорошо к тебе относится?
– Таких друзей поискать, – и быстро добавила: – Хотя она немного вздорная и настырная.
– Как вы познакомились? – продолжал я без нажима, пытаясь осторожно заглянуть в запретную зону, которая, как мне казалось, еще разделяет нас.
Моника потерла лоб.
– Очень давно, – ответила она тихо. – Когда учились в школе. Она приехала в Гавану из деревни и, хотя жила в коммунальном доме, была совсем наивной дурочкой, но потом освоилась. С тех пор мы и дружим.
. – А когда она стала хинетерой? – вдруг вырвалось у меня вопреки намерению действовать поделикатнее; хотелось узнать, что за человек эта Малу.
Но Моника не пожелала продолжать. Однако позже она мне рассказала, словно обращаясь к самой Малу, кое о чем из жизни подруги. Прежде чем мне довелось услышать эти рассказы, должно было пройти много дней и много дождей.
Ты, Малу, зовешься Мария Луиса, но еще в детстве твоя мать прозвала тебя этим именем под впечатлением от бразильского телесериала «Малу», произведшего на Кубе фурор.
Ты и в самом деле очень смахиваешь на популярную телегероиню, которую сыграла Реджина Дуарти. Как все, родившиеся под знаком Овна (Моника – Лев), ты нетерпима к несправедливости, всегда добиваешься своего и выручаешь других в беде, не любишь, чтобы тобой командовали. Но на этом сходство с актрисой кончается. Малу из мыльной оперы – социолог с университетским дипломом, а ты не получила высшего образования; та живет в комфортабельных апартаментах в Рио-де-Жанейро, а ты до недавнего времени ютилась в комнатушке в Старой Гаване; у той – солидные и состоятельные родители, а ты даже не знаешь своего отца (потому-то после твоего имени стоит фамилия матери – Лопес, а затем следует унизительный довесок – Боф, то есть «без отцовской фамилии»), а твоя мать до самой смерти так и осталась прачкой-негритянкой. К тому же у тебя есть сестрица – женщина своенравная, истеричная, которая заткнула бы за пояс и бразильскую Малу и саму Реджину Дуарти. И, наконец, самое главное: Малу-Реджина – особа уважаемая в обществе, а ты проститутка-хинетера, многими презираемая, воюющая с другими шлюхами за место под солнцем, преследуемая сутенерами, а иногда и полицией.
И все же – почему ты стала хинетерой? Странный вопрос, на который нелегко ответить и который не следовало бы задавать, поскольку я тебя и так хорошо знаю. Однако кое-кто нуждается в разъяснениях. Почему девушки идут в проститутки?
«Я – хинетера, потому что имею от этого прямую выгоду и обожаю мужчин», – ответила ты своей сестрице, когда та узнала о том, что ты освоила древнейшую профессию.
Шел дождь, и обе сидели перед старым телевизором в комнатушке, по углам которой сочилась вода, слезами падая в подставленные ведра. Со стены на них с грустью взирал бумажный Христос. С маленького алтаря у другой стены внимательно глядела святая Барбара, явно не понимая, из-за чего сестры ссорятся.
«Ты – наглая грязная шлюха», – кричала сестра.
Нет, обе ошибались. Малу – не бесстыжая проститутка и пошла на улицу не просто из желания знакомиться с мужчинами. Если бы было так, она не гнушалась бы кубинцами, но ей нужны только иностранцы.
Иностранцы – обладатели долларов. Доллары позволяют Малу покупать продукты.
«Не те, что мне дают по карточкам, а те, что и полезней и вкусней, – сказала ты одному из своих первых клиентов. – Не хочу риса и кукурузы». Вот мяса – да, в любом виде, и сыра, молока, пива, спагетти, а еще – одежду, туфли, духи. Мне нужны доллары, чтобы выкинуть старый телевизор и купить новый; доллары, чтобы приобрести мебель, отремонтировать комнатушку, а в ближайшие двенадцать месяцев найти на черном рынке квартиру, маленькую, но приличную, в хорошем районе, а не в обветшалой Старой Гаване.
Потому-то ты стала хинетерой, а еще для того, чтобы хоть немного, думаешь ты, насладиться этой проклятой жизнью, которая у тебя одна и уйдет с первыми морщинами; и чтобы побывать на дискотеках, в отелях, на дорогих пляжах, в фитнес-клубах, куда без долларов не попасть и самому папе римскому.
«Да, а взамен подставлять задницу любому жирному иностранцу», – кричит твоя сестра, нацелив на тебя свои близорукие глаза в очках с треснутыми стеклами. Она не может спокойно сидеть и не дергаться, и в такт судорожным рывкам на голове ее из стороны в сторону мотается толстый пучок черных кудлатых волос. При каждом слове она взмахивает руками, а кожа и тело у нее гораздо темнее, чем у тебя.
Ты смотришь (мы смотрим) на сестру скорее насмешливо, нежели зло или укоризненно, хотя в твоем взгляде угадывается и то и другое. Ты не помнишь дня, начиная с самого детства, когда бы твоя измотанная заботами и не знающая радостей сестра не старалась бы во всем потрафить тебе, но теперь ты смеешься над ее словами, потому что – и это сразу видно – у нее нет задницы, на которую можно польститься, уже не говоря о зубах, гнилых и кривых, или о преждевременно обвисшей груди, за которую никто не даст ни полцента.
Никуда не годится твоя сестра, потрепанная жизнью, рано постаревшая, иссохшая.
«Знаешь, душка, тебе просто нечем похвастаться», – хочется сказать ей, но ты сдерживаешься. В прошлый раз ваша ссора завершилась истерикой сестры: она вопила, набрасывалась на тебя с кулаками и топала ногами и в результате пробудила любопытство соседей. Тем не менее ты не можешь не попрекнуть ее: «А ты сама-то на что способна? Мы бы уже с голоду подохли, на твой заработок в цветочной лавке (семь долларов в месяц) и неделю не проживешь».
Сестра встала, походила по комнате и остановилась перед святой Барбарой. Скульптурка не из роскошных, но с томными стеклянными очами и доброй улыбкой.
«Как ты такое допускаешь, святая Барбара?» – восклицает она, еле сдерживая слезы. Взывая к святой Барбаре, твоя сестра обращается не только к ней одной. Святая дева воплощает в себе и Чанго, сказочного бога сантерии, бога, укрывшегося под мантией этой католической святой, самого Чанго, любящего обоюдоострые мачете и спелые бананы. Ты тоже смотришь на Чанго-святую Барбару и стараешься мысленно отгородиться от своей полоумной сестры. Ты всегда так делаешь в трудные минуты, вспоминаешь и представляешь себе Чанго, дарящего тебе силы и энергию.
В истории о Малу, услышанной от Моники, не было сказано о том, что Чанго для Малу – самый истинный бог, а она – его дочь, его служительница, потому как она восьмилетней по велению матери прошла обряд посвящения и стала принадлежать большому божеству.
Однако Чанго не в состоянии воздействовать на твою сестру, которая продолжает жаловаться на то, как трудно жить без мужа с распутной младшей сестрой.
Кудахтанье этой наседки, этой клуши становится невыносимым, и, схватив сумку, ты распахиваешь дверь. Выходя, слышишь вопль сестры: «Иди, иди, блудливая дрянь!»
Ты молчишь, захлопываешь за собой дверь и выходишь. Справа из других дверей уже торчат головы дотошных соседок, которые, конечно, услыхали вопли сестры.
«Не поздороваются со мной», – думаешь ты, но соседки здороваются, встречая тебя самыми приятными своими улыбками. Не успеваешь ты сделать пару шагов, как за твоей спиной уже слышится шепот, достаточно громкий, чтобы разобрать слова:
«Подстилка». – «Зато на улице знает себе цену». – «Ну и пусть делает, как хочет». – «Дела-то она умеет делать». – «Сейчас главное – доллары уметь делать, а там и ладно». – «Да, умения в этом ей не занимать…»
Ты выходишь из своего коммунального дома. Дождь кончился, и на тебя наваливается удушливая жара, сырая жара кубинского лета, заставляющая волочить ноги, будто никто никуда не торопится.
Куда сегодня пойти?
«Сначала надо повидать Монику, потом – на Малекон, как обычно, а позже на дискотеку. Немного поразвлечься. Жизнь – карнавал, и нечего свое упускать», – говоришь ты себе.
В пятницу мне пришлось высунув язык побегать по городу под дождем, прежде чем удалось заключить пару сделок. Поздним вечером я как подкошенный свалился на кровать, не переставая думать о Монике, которую не видел целую неделю. Но в три часа на рассвете меня разбудил визг телефона, резанувший по сердцу.
«Моника, наконец…» – подумалось в полусне, а звонки тем временем сменились в поднятой трубке быстрым лепетом вперемешку с моим именем. Голос знакомый, но нет, это была не Моника.
Моя кузина Соледад, рыдая, не переставала повторять: «Папа умер, папа умер…» Оторопев, я только и смог пробурчать: «Карамба! Дядюшка Себастьян…»
Из аппарата в мои бедные уши снова хлынул поток рыданий. Я не выношу плач и слезы и с удовольствием повесил бы трубку, гаркнув «Ошиблись номером» или хотя бы попросив кузину взять себя в руки. Но я этого не сделал, а она все плакала и плакала. Наконец всхлипы затихли и я смог вставить несколько слов.
– Где с ним будут прощаться? – спросил я и зевнул.
– В морге на улице Кальсада. В два часа.
– Непременно буду, – сказал я, положил трубку и опять лег спать.
Проснулся я поздно, чувствовал себя совсем разбитым, ноги еще гудели от бешеной беготни тех дней и не желали подчиняться даже ради Себастьяна. К тому же должен признаться, что я его недолюбливал с тех пор, как он при всей семье заорал на дядю Модесто: «На кой черт тебе, идиоту несчастному, нужна эта заграница?»
Растерявшись, Модесто молча опустил голову, и этот знак покорности еще больше распалил Себастьяна; вены у него на шее вздулись канатами, лицо перекосилось от ярости, и он прорычал: «Засранец ты, вот ты кто, засранец».
Роса, его жена, и кузина Соледад тотчас увели Себастьяна от греха подальше, так как во гневе с сангвиниками всякое может случиться. Этот эпизод произошел многие годы назад, так давно, что никто уже и не вспоминал об отъезде Модесто, но зато как не вспомнить приезд дядюшки на Кубу спустя несколько лет в качестве туриста – сияющего, с кучей подарков для всех и для Себастьяна, который уже не ходил в начальниках, ибо его сместили даже с последнего поста, с поста директора фабрики по изготовлению матрацев, обвинив в том, что пять матрацев он утащил домой, столько же преподнес друзьям, а два подарил Летисии, своей секретарше и последней любовнице.
Себастьян тогда протестовал, кричал. Мол, матрацы ему выдал его бывший начальник в качестве премии за хорошую работу, и этот подарок он просто поделил с другими. Секретарша получила две штуки за усердие, а остальные он отдал вовсе не приятелям, а нужным людям с соседней прядильной фабрики, у которых надо было срочно получить очесы для набивки матрацев. Если дожидаться, говорил он, поставок по линии министерства, то план выпуска тюфячной продукции наверняка был бы сорван. Такие доводы привел Себастьян в свое оправдание, но никто и ухом не повел, и он только навредил самому себе. Секретарша вскоре его покинула, а полезные люди, получившие в награду матрацы, не только не встали на его защиту, но избегали с ним даже встречаться. Устроившись в конце концов разнорабочим на другую фабрику, он совсем опустился и впал в глубокую депрессию, из которой его порой выводило только спиртное. Вскоре он заработал первый инфаркт, а затем его настиг и второй, последний.
«Такие вот дела. Вчера – начальник, сегодня – куча дерьма. С десяток лет в раю, и навек в гробу», – сказал я себе, начиная одеваться и с некоторым сомнением поглядывая на красную рубашку с короткими рукавами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25