Оставь его здесь, подумал я, и его глаза просто забьет песком.
– Входи, Сет, – позвала меня Люси, ни словом не обратившись к деду, словно и не замечая его присутствия.
Я взялся за ручку сетчатой двери и почти вошел в дом, когда услышал, как дед что-то произнес. Я остановился, обернулся и увидел, как его голова клонится к спинке кресла. Вернувшись, я заглянул в его лицо. Глаза оставались закрытыми, кислородный аппарат работал, но маска запотела, и я вновь услышал шепот.
– Руса, – сказал он.
Так он всегда звал меня, когда ко мне обращался.
Несмотря на жару, я почувствовал, как моя кожа покрывается мурашками. Они бегали по ногам и рукам. Я не мог пошевельнуться, не мог ответить. Мне бы следовало сказать «привет», подумал я. Сказать хоть что-то.
Вместо этого я ждал. Несколько мгновений спустя кислородная маска вновь запотела.
– Деревья, – произнес голос-шепот. – Крики, среди деревьев.
Одна из рук моего деда поднялась примерно на дюйм с ручки кресла и упала на прежнее место.
– Потерпи, – сказала стоявшая у двери Люси. – Пойдем, Сет.
В этот раз мой дед ничего не сказал, и я прошмыгнул мимо него в дом.
Люси выложила передо мной бутерброд с болонской копченой колбасой, пакетик кукурузных чипсов «Фритос» и пластиковый стаканчик яблочного сока. Я взял колбасу, понял, что даже вообразить себе не могу, что съем ее, и положил обратно на тарелку.
– Надо поесть, – сказала Люси, – у нас впереди долгий день.
Я немного поел. В конце концов Люси села напротив меня, но ничего больше не сказала. Она просто жевала веточку сельдерея и наблюдала за тем, как снаружи меняется освещение, пока солнце медленно пробиралось к западу. В доме стояла тишина, столы и стены были пусты.
– Можно я у тебя что-то спрошу? – в конце концов произнес я.
Люси мыла мою тарелку в раковине. Она не обернулась, но и не сказала «нет».
– Чем мы там занимались?
Никакого ответа. Через дверь кухни мне была видна комната моего деда – крашеный деревянный пол и единственное коричневое кресло, приставленное к стене напротив телевизора. Дед проводил каждое мгновение своей жизни в этом доме уже пятнадцать лет или больше, а там не было никаких следов его пребывания.
– Это Путь, правда? – спросил я, и Люси перекрыла в кране воду.
Когда она повернулась, выражение ее лица было таким же, как и весь день, – немного насмешливым, немного злым. Она сделала шаг к столу.
– Мы проходили это в школе, – объяснил я.
– Правда?
– Мы многое изучаем про индейцев.
Улыбка, скользнувшая по лицу Люси, была жестокой. Или, может быть, усталой.
– Молодцы, – сказала она. – Пойдем. У нас мало времени.
– Это нужно, чтобы моему дедушке стало лучше?
– Твоему дедушке ни от чего не станет лучше.
Не став дожидаться меня, она распахнула сетчатую дверь и вышла на жару. Теперь я заставил себя остановиться за креслом деда. Шипение кислородного аппарата напоминало ручеек, убегающий в раскаленную землю. На этот раз шипение не складывалось в слова, я последовал за Люси в хоган, и шкура на двери плотно закрыла вход.
Весь день я играл на водяном бубне, пока Люси пела. Когда снаружи воздух стал прохладнее, хоган задрожал, и земля тоже дрожала. Что бы мы ни делали, я чувствовал в этом силу. Я был бьющимся сердцем какого-то живого существа, а Люси – его голосом. Однажды я поймал себя на мысли, что не знаю, кого мы тут освобождаем или приманиваем, и я остановился. Но наступившая тишина была еще ужасней. Эта тишина была похожа на то, как будто ты сам – мертв. И мне показалось, я услышал за спиной Пляшущего Человечка. Если бы я склонил голову, прекратив стучать, я почти наверняка услышал бы его шепот.
Когда Люси в конце концов поднялась на ноги и вышла, ни слова мне не сказав, был уже вечер, и пустыня ожила. Я сидел, сотрясаемый ритмом, исходившим из меня, и чувствовал, как песок принимает его. Потом я тоже встал, и ощущение непрочности нахлынуло сильнее, чем прежде, как будто сам воздух дрожал, грозя соскользнуть с поверхности Земли. Когда я выбрался из хогана, то увидел черных пауков на стене дедовского дома и услышал ветер, кроликов и лай первых койотов где-то на западе пустыни. Дед сидел, почти сползая с кресла, в том же положении. Он жарился на солнцепеке весь день. Люси была в патио, наблюдая, как солнце тает в отверстой пасти горизонта. Ее кожа блестела, а волосы были влажными там, где они касались ушей и шеи.
– Твой дед хочет рассказать тебе историю, – сказала она, и ее голос прозвучал измученно, – и сейчас ты его послушаешь.
Голова деда тяжело приподнялась, и мне захотелось, чтобы мы снова были в хогане, продолжали действо, чем бы оно ни было. По меньшей мере там я двигался, стучал, извлекая звуки из бубна. Сетчатая дверь захлопнулась, и дед взглянул на меня. Его глаза были очень темными, темно-карими, почти черными, и ужасно знакомыми. Неужели мои глаза выглядели так же?
– Руах, – прошептал он, и я не был в этом уверен, но его шепот казался сильнее, чем прежде. Кислородная маска запотела и осталась запотевшей. Шепот продолжал доноситься, словно Люси отвернула на кухне кран и оставила его открытым. – Ты узнаешь… сейчас… и тогда этот мир… не будет больше… твоим… – Мой дед шевельнулся, точно какой-то гигантский песчаный паук в центре своей паутины, и я слышал, как шуршат лоскутья его кожи. Над нашими головами все небо стало красным. – В конце войны… ~ просвистел мой дед. – Ты… понимаешь?
Я кивнул, прикованный страхом к месту, где стоял. До меня доносился звук его дыхания, было слышно, как вздымались ребра, расширяясь и вздрагивая. Кислородный аппарат притих. «Он сам дышит? – подумал я. – Неужели он еще может?»
– Несколько дней. Понимаешь? Прежде чем пришла Красная армия… – Он закашлялся. Даже его кашель звучал теперь более явственно. – Нацисты увезли… Меня. И тех цыган. Из… нашего лагеря. В Хелмно.
Я никогда прежде не слышал этого слова. И с тех пор, кажется, тоже. Но когда дед проговорил его, новый отчаянный приступ кашля вырвался из его горла, а когда тот миновал, кислородный аппарат шипел как прежде. Но дед продолжал шептать.
– На смерть. Понимаешь? – Судорожный глоток кислорода. Шипение. Тишина. – На смерть. Но не сразу. Не… прямо. – Судорожный глоток. – Мы приехали… На поезде, на открытой платформе. Не в вагоне для скота. На запад. В сельский район. Вокруг – ничего, только деревья. – Под маской его губы дрогнули, а над ней его глаза совершенно закрылись. – Тогда в первый раз, Руах. Все эти… гигантские… зеленые… деревья. Невообразимо. Подумать только – что-то… известное нам на этой земле… может прожить так долго.
Его голос все угасал, быстрее, чем солнечный свет. Еще несколько минут, подумал я, и он снова замолчит, останутся дыхание и сипение кислородного аппарата, и я буду сидеть здесь, во дворе, позволяя вечернему ветру обдувать меня.
– Когда они сгрузили… нас с поезда, – сказал мой дед, – на один миг… клянусь, я почувствовал запах… листьев. Сочных зеленых листьев… свежей зелени. Потом прежний запах… Единственный запах. Кровь и грязь. Вонь… шедшая от нас. Моча, говно, гнойные раны… – Его голос доносился чуть слышно, дыхание еле шевелившихся губ было незаметно, и все же он продолжал говорить: – Последняя молитва людей… перед смертью. От них будет пахнуть лучше, от мертвых. Так один из молившихся… молился, и выходило по его молитве… Они привели нас… в лес. Не в бараки. Их было так немного. Десять. Может, двадцать. Как бараны. Ни единой мысли в голове. Мы пришли ко… рвам. Глубоким. Как колодцы. Уже наполовину заполненным. Они нам сказали: «Стоять смирно! Не дышать!»
Сперва я подумал, что последовавшая тишина – для усиления эффекта. Чтобы я лучше почувствовал. И я почувствовал это: землю, мертвых людей, повсюду вокруг нас были немецкие солдаты, всплывавшие из песка в черных мундирах с белыми, бледными лицами. Тут дед завалился вперед, и я стал звать Люси.
Она подошла и положила одну ладонь на его спину, а вторую на шею. Спустя несколько секунд она выпрямилась.
– Он спит, – сказала она мне. – Оставайся здесь.
Она отвезла деда в дом, и ее долгое время не было.
Присев, я закрыл глаза и попытался заглушить в себе голос дедушки. Через какое-то время я подумал, что слышу жуков и змей и что-то гораздо большее, распластавшееся за кактусами. Казалось, я также мог чувствовать на своей коже белый и прохладный лунный свет. Сетчатая дверь хлопнула, и я открыл глаза, чтобы увидеть, как Люси направляется в мою сторону, мимо меня, и относит корзинку с едой в хоган.
– Я хочу поесть здесь, снаружи, – быстро сказал я, и Люси обернулась, взявшись рукой за занавес из шкуры.
– Долго мне тебя ждать? – спросила она, и повелительная нотка в ее голосе заставила меня поежиться.
Я остался стоять на месте, а Люси пожала плечами, опустила занавес и бросила корзинку с едой к моим ногам. В корзине я обнаружил разогретую банку консервированного перца, поджаренный хлеб с коричным сахаром и две завернутые в целлофан веточки брокколи, напомнившие мне миниатюрные деревья. В моих ушах звучало бормотание дедушки, и, чтобы отвлечься от этого звука, я начал есть.
Как только я закончил, Люси вышла, взяла корзинку и остановилась, лишь когда я заговорил:
– Пожалуйста, поговори со мной немного.
Она посмотрела на меня. Взгляд был тем же. Будто мы никогда даже не встречались.
– Иди поспи. Завтра… будет большой день.
– Для кого?
Люси поджала губы, и вдруг мне показалось, что она готова разрыдаться.
– Иди спать.
– Я не буду спать в хогане, – сказал я ей.
– Будешь.
Она повернулась ко мне спиной.
– Просто скажи мне, каким Путем мы идем, – попросил я.
– Путем Врага.
– А как это?
– Не важно, Сет. Твой дед думает, что это поможет ему говорить. Он думает, это поддержит его, пока он будет рассказывать тебе то, что должен тебе рассказать. Не беспокойся о Пути. Побеспокойся о своем дедушке, хотя бы раз.
Мой рот раскрылся от удивления, и мою кожу обожгло, точно она дала мне пощечину. Я было запротестовал, но потом понял, что, может, она права. Всю жизнь я представлял себе дедушку задыхающимся нелепым чудовищем в инвалидном кресле. И мой отец позволял мне это. Я заплакал.
– Прости меня, – попросил я.
– Не извиняйся передо мной. – Люси направилась к сетчатой двери.
– А ты не думаешь, что для них уже поздно? – крикнул я ей вслед, ужасно разозлившись сам на себя, на своего отца и на нее тоже. Жалея своего деда. Чувствуя жалость и страх.
Люси снова вернулась, и свет луны залил белые прядки в ее волосах. Скоро, подумалось мне, она вся будет седой.
– Я имел в виду врагов моего деда, – сказал я. – Этот Путь ничего не может сделать фашистам. Правда ведь?
– Его враги внутри его самого, – сказала Люси и оставила меня.
Несколько часов, как мне показалось, я просидел на песке, наблюдая за созвездиями, вспыхивавшими в черноте одно за другим, точно салюты. Я слышал, как на земле копошатся ночные существа. Я подумал о трубке во рту моего деда и о невыразимой боли в его глазах – потому что это была именно боль, как думаю я теперь, не скука, не страх, – и о врагах, находившихся у него внутри. И постепенно меня все же сморило. Я все еще чувствовал вкус поджаренного хлеба во рту, и звезды сияли все ярче. Я лег на спину, упершись локтями. И наконец, бог знает в котором часу, я заполз внутрь хогана, под брезентовый балдахин, сделанный Люси для меня, и заснул.
Когда я проснулся, Пляшущий Человечек качнулся ко мне, и я сразу же понял, где видел такие же глаза, как у дедушки, и прежний страх вновь заставил меня содрогнуться. Интересно, как ему это удалось? Резьба на лице деревянного человечка была примитивной, черты – грубыми. Но его глаза были глазами моего деда. Они были той же своеобразной, почти овальной формы, с одинаковыми маленькими разрезами у переносицы. Те же слишком тяжелые веки. То же выражение, или его полное отсутствие.
Я замер и затаил дыхание. Все, что я видел, были эти глаза, танцующие надо мной. Когда Пляшущий Человечек принял строго вертикальное положение, казалось, он тут же прекратил двигаться, будто бы изучая меня, и я вспомнил кое-что из того, что мне рассказывал отец о волках. «Они не суетятся, – говорил он. – Они ждут и наблюдают, ждут и наблюдают, пока не поймут – как им следует поступить, и тогда загоняют добычу. Наверняка».
Пляшущий Человечек начал покачиваться. Сперва в одну сторону, затем в другую, потом – обратно. Все медленнее и медленнее. Если он совсем остановится, подумалось мне, – я умру. Или изменюсь. Вот почему Люси лгала мне о том, что мы делали здесь. Это и была причина того, что моему отцу не позволили остаться. Одним прыжком вскочив на ноги, я обхватил Пляшущего Человечка за неуклюжее тяжелое деревянное основание, и оно снялось со стола с едва различимым легким звуком, точно я выдернул из земли сорняк. Я хотел бросить его, но не посмел. Вместо этого, согнувшись, не глядя на свой сжатый кулак, я боком подошел к выходу из хогана, отбросил в сторону полог, швырнул Пляшущего Человечка на песок и вновь задернул занавеску. Потом я присел на корточки и стал слушать.
Я сидел на корточках, съежившись, довольно долго и следил за входом, ожидая увидеть, как Пляшущий Человечек проползет под шкурой. Но шкура оставалась неподвижной. Я сел на землю и наконец снова проскользнул в свой спальный мешок. Я не ожидал, что опять засну, но все же заснул.
Аромат свежего поджаренного хлеба разбудил меня, а когда я открыл глаза, Люси ставила поднос с хлебом, сосисками и соком на красное тканое одеяло на полу хогана. На моих губах чувствовался вкус песка, и я ощущал песчинки на одежде, между зубами и на веках, точно меня похоронили этой ночью и снова откопали.
– Поторопись, – сказала мне Люси тем же ледяным тоном, что и вчера.
Я отбросил в сторону спальный мешок и замер на месте, глядя на Пляшущего Человечка, наблюдавшего за мной. Все мое тело оцепенело, и я крикнул, яростно глянув на Люси:
– Как это чучело опять сюда попало?
Еще произнося это, я понял, что хотел спросить совсем о другом. Мне хотелось знать: когда он вернулся? Сколько времени он качался здесь, пока я не знал об этом?
Не шевельнув бровью и даже не взглянув на меня, Люси пожала плечами и вновь села.
– Твоему дедушке хочется, чтобы он был с тобой, – сказала она.
– Я не хочу.
– Пора становиться взрослым.
Осторожно отодвинувшись как можно дальше от ночного столика, я сел на одеяло и поел. На вкус все казалось сладким, и на зубах скрипел песок. Моя кожа зудела от усиливавшейся жары. У меня был еще кусок поджаренного хлеба и половина сосиски, когда я положил свою пластиковую вилку и взглянул на Люси, которая устанавливала новую свечку, укладывала рядом со мной водяной барабан и перевязывала волосы красной повязкой.
– Откуда оно взялось? – спросил я.
Впервые за этот день Люси посмотрела на меня, и на этот раз в ее глазах точно стояли слезы.
– Я не могу понять вашу семью, – сказала она.
– Я тоже не могу.
– Твой дедушка хранил это для тебя, Сет.
– С каких пор?
– С того времени, еще до твоего рождения. До того как родился твой отец. Прежде чем он вообще представил себе, что ты можешь появиться на свете.
На этот раз, когда чувство вины пришло ко мне, оно смешалось со страхом того, что это скоро кончится, и меня прошиб пот; я почувствовал, что, должно быть, заболеваю.
– Тебе нужно поесть как следует, – прикрикнула на меня Люси.
Я взял свою вилку, расплющил кусок сосиски на поджаренном хлебе и сунул хлеб в рот.
Я ухитрился откусить еще несколько раз. Как только я отодвинул тарелку, Люси швырнула бубен мне на колени. Я играл, а она пела, и стены хогана, казалось, вдыхали и выдыхали воздух, очень медленно. Я чувствовал себя словно под действием наркотика. Потом я подумал: а что если так и есть? Может, они прыснули чего-нибудь на хлеб? Не следующий ли это шаг? И к чему? К тому, чтобы уничтожить меня, думал я, почти завороженный. «Уничтожить меня», – и мои руки слетели с бубна, а Люси остановилась.
– Ладно, – сказала она. – Должно быть, уже хватит.
Потом она, к моему удивлению, резко пододвинулась, заправила пряди моих волос мне за уши и коснулась моего лица на мгновение, когда брала у меня бубен.
– Пришло время твоего странствия, – сказала она.
Я уставился на нее. Стены, как я заметил, вновь стали недвижимы. Странное чувство во мне усиливалось.
– Какого странствия?
– Тебе будет нужна вода. И я соберу для тебя поесть.
Она выскользнула за полог, и я вышел вслед за ней, потрясенный, и почти налетел на кресло с дедом, стоявшее у самого выхода из хогана; у него на голове лежало черное полотенце, чтобы его глаза находились в тени. Он был в черных кожаных перчатках. Его руки, подумал я, должно быть, горят точно в огне.
В тот же момент я заметил, что Люси больше нет с нами, шипение из кислородного аппарата стало более отрывистым, и губы моего деда шевельнулись под маской. Руах. В это утро мое прозвище прозвучало почти с любовью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– Входи, Сет, – позвала меня Люси, ни словом не обратившись к деду, словно и не замечая его присутствия.
Я взялся за ручку сетчатой двери и почти вошел в дом, когда услышал, как дед что-то произнес. Я остановился, обернулся и увидел, как его голова клонится к спинке кресла. Вернувшись, я заглянул в его лицо. Глаза оставались закрытыми, кислородный аппарат работал, но маска запотела, и я вновь услышал шепот.
– Руса, – сказал он.
Так он всегда звал меня, когда ко мне обращался.
Несмотря на жару, я почувствовал, как моя кожа покрывается мурашками. Они бегали по ногам и рукам. Я не мог пошевельнуться, не мог ответить. Мне бы следовало сказать «привет», подумал я. Сказать хоть что-то.
Вместо этого я ждал. Несколько мгновений спустя кислородная маска вновь запотела.
– Деревья, – произнес голос-шепот. – Крики, среди деревьев.
Одна из рук моего деда поднялась примерно на дюйм с ручки кресла и упала на прежнее место.
– Потерпи, – сказала стоявшая у двери Люси. – Пойдем, Сет.
В этот раз мой дед ничего не сказал, и я прошмыгнул мимо него в дом.
Люси выложила передо мной бутерброд с болонской копченой колбасой, пакетик кукурузных чипсов «Фритос» и пластиковый стаканчик яблочного сока. Я взял колбасу, понял, что даже вообразить себе не могу, что съем ее, и положил обратно на тарелку.
– Надо поесть, – сказала Люси, – у нас впереди долгий день.
Я немного поел. В конце концов Люси села напротив меня, но ничего больше не сказала. Она просто жевала веточку сельдерея и наблюдала за тем, как снаружи меняется освещение, пока солнце медленно пробиралось к западу. В доме стояла тишина, столы и стены были пусты.
– Можно я у тебя что-то спрошу? – в конце концов произнес я.
Люси мыла мою тарелку в раковине. Она не обернулась, но и не сказала «нет».
– Чем мы там занимались?
Никакого ответа. Через дверь кухни мне была видна комната моего деда – крашеный деревянный пол и единственное коричневое кресло, приставленное к стене напротив телевизора. Дед проводил каждое мгновение своей жизни в этом доме уже пятнадцать лет или больше, а там не было никаких следов его пребывания.
– Это Путь, правда? – спросил я, и Люси перекрыла в кране воду.
Когда она повернулась, выражение ее лица было таким же, как и весь день, – немного насмешливым, немного злым. Она сделала шаг к столу.
– Мы проходили это в школе, – объяснил я.
– Правда?
– Мы многое изучаем про индейцев.
Улыбка, скользнувшая по лицу Люси, была жестокой. Или, может быть, усталой.
– Молодцы, – сказала она. – Пойдем. У нас мало времени.
– Это нужно, чтобы моему дедушке стало лучше?
– Твоему дедушке ни от чего не станет лучше.
Не став дожидаться меня, она распахнула сетчатую дверь и вышла на жару. Теперь я заставил себя остановиться за креслом деда. Шипение кислородного аппарата напоминало ручеек, убегающий в раскаленную землю. На этот раз шипение не складывалось в слова, я последовал за Люси в хоган, и шкура на двери плотно закрыла вход.
Весь день я играл на водяном бубне, пока Люси пела. Когда снаружи воздух стал прохладнее, хоган задрожал, и земля тоже дрожала. Что бы мы ни делали, я чувствовал в этом силу. Я был бьющимся сердцем какого-то живого существа, а Люси – его голосом. Однажды я поймал себя на мысли, что не знаю, кого мы тут освобождаем или приманиваем, и я остановился. Но наступившая тишина была еще ужасней. Эта тишина была похожа на то, как будто ты сам – мертв. И мне показалось, я услышал за спиной Пляшущего Человечка. Если бы я склонил голову, прекратив стучать, я почти наверняка услышал бы его шепот.
Когда Люси в конце концов поднялась на ноги и вышла, ни слова мне не сказав, был уже вечер, и пустыня ожила. Я сидел, сотрясаемый ритмом, исходившим из меня, и чувствовал, как песок принимает его. Потом я тоже встал, и ощущение непрочности нахлынуло сильнее, чем прежде, как будто сам воздух дрожал, грозя соскользнуть с поверхности Земли. Когда я выбрался из хогана, то увидел черных пауков на стене дедовского дома и услышал ветер, кроликов и лай первых койотов где-то на западе пустыни. Дед сидел, почти сползая с кресла, в том же положении. Он жарился на солнцепеке весь день. Люси была в патио, наблюдая, как солнце тает в отверстой пасти горизонта. Ее кожа блестела, а волосы были влажными там, где они касались ушей и шеи.
– Твой дед хочет рассказать тебе историю, – сказала она, и ее голос прозвучал измученно, – и сейчас ты его послушаешь.
Голова деда тяжело приподнялась, и мне захотелось, чтобы мы снова были в хогане, продолжали действо, чем бы оно ни было. По меньшей мере там я двигался, стучал, извлекая звуки из бубна. Сетчатая дверь захлопнулась, и дед взглянул на меня. Его глаза были очень темными, темно-карими, почти черными, и ужасно знакомыми. Неужели мои глаза выглядели так же?
– Руах, – прошептал он, и я не был в этом уверен, но его шепот казался сильнее, чем прежде. Кислородная маска запотела и осталась запотевшей. Шепот продолжал доноситься, словно Люси отвернула на кухне кран и оставила его открытым. – Ты узнаешь… сейчас… и тогда этот мир… не будет больше… твоим… – Мой дед шевельнулся, точно какой-то гигантский песчаный паук в центре своей паутины, и я слышал, как шуршат лоскутья его кожи. Над нашими головами все небо стало красным. – В конце войны… ~ просвистел мой дед. – Ты… понимаешь?
Я кивнул, прикованный страхом к месту, где стоял. До меня доносился звук его дыхания, было слышно, как вздымались ребра, расширяясь и вздрагивая. Кислородный аппарат притих. «Он сам дышит? – подумал я. – Неужели он еще может?»
– Несколько дней. Понимаешь? Прежде чем пришла Красная армия… – Он закашлялся. Даже его кашель звучал теперь более явственно. – Нацисты увезли… Меня. И тех цыган. Из… нашего лагеря. В Хелмно.
Я никогда прежде не слышал этого слова. И с тех пор, кажется, тоже. Но когда дед проговорил его, новый отчаянный приступ кашля вырвался из его горла, а когда тот миновал, кислородный аппарат шипел как прежде. Но дед продолжал шептать.
– На смерть. Понимаешь? – Судорожный глоток кислорода. Шипение. Тишина. – На смерть. Но не сразу. Не… прямо. – Судорожный глоток. – Мы приехали… На поезде, на открытой платформе. Не в вагоне для скота. На запад. В сельский район. Вокруг – ничего, только деревья. – Под маской его губы дрогнули, а над ней его глаза совершенно закрылись. – Тогда в первый раз, Руах. Все эти… гигантские… зеленые… деревья. Невообразимо. Подумать только – что-то… известное нам на этой земле… может прожить так долго.
Его голос все угасал, быстрее, чем солнечный свет. Еще несколько минут, подумал я, и он снова замолчит, останутся дыхание и сипение кислородного аппарата, и я буду сидеть здесь, во дворе, позволяя вечернему ветру обдувать меня.
– Когда они сгрузили… нас с поезда, – сказал мой дед, – на один миг… клянусь, я почувствовал запах… листьев. Сочных зеленых листьев… свежей зелени. Потом прежний запах… Единственный запах. Кровь и грязь. Вонь… шедшая от нас. Моча, говно, гнойные раны… – Его голос доносился чуть слышно, дыхание еле шевелившихся губ было незаметно, и все же он продолжал говорить: – Последняя молитва людей… перед смертью. От них будет пахнуть лучше, от мертвых. Так один из молившихся… молился, и выходило по его молитве… Они привели нас… в лес. Не в бараки. Их было так немного. Десять. Может, двадцать. Как бараны. Ни единой мысли в голове. Мы пришли ко… рвам. Глубоким. Как колодцы. Уже наполовину заполненным. Они нам сказали: «Стоять смирно! Не дышать!»
Сперва я подумал, что последовавшая тишина – для усиления эффекта. Чтобы я лучше почувствовал. И я почувствовал это: землю, мертвых людей, повсюду вокруг нас были немецкие солдаты, всплывавшие из песка в черных мундирах с белыми, бледными лицами. Тут дед завалился вперед, и я стал звать Люси.
Она подошла и положила одну ладонь на его спину, а вторую на шею. Спустя несколько секунд она выпрямилась.
– Он спит, – сказала она мне. – Оставайся здесь.
Она отвезла деда в дом, и ее долгое время не было.
Присев, я закрыл глаза и попытался заглушить в себе голос дедушки. Через какое-то время я подумал, что слышу жуков и змей и что-то гораздо большее, распластавшееся за кактусами. Казалось, я также мог чувствовать на своей коже белый и прохладный лунный свет. Сетчатая дверь хлопнула, и я открыл глаза, чтобы увидеть, как Люси направляется в мою сторону, мимо меня, и относит корзинку с едой в хоган.
– Я хочу поесть здесь, снаружи, – быстро сказал я, и Люси обернулась, взявшись рукой за занавес из шкуры.
– Долго мне тебя ждать? – спросила она, и повелительная нотка в ее голосе заставила меня поежиться.
Я остался стоять на месте, а Люси пожала плечами, опустила занавес и бросила корзинку с едой к моим ногам. В корзине я обнаружил разогретую банку консервированного перца, поджаренный хлеб с коричным сахаром и две завернутые в целлофан веточки брокколи, напомнившие мне миниатюрные деревья. В моих ушах звучало бормотание дедушки, и, чтобы отвлечься от этого звука, я начал есть.
Как только я закончил, Люси вышла, взяла корзинку и остановилась, лишь когда я заговорил:
– Пожалуйста, поговори со мной немного.
Она посмотрела на меня. Взгляд был тем же. Будто мы никогда даже не встречались.
– Иди поспи. Завтра… будет большой день.
– Для кого?
Люси поджала губы, и вдруг мне показалось, что она готова разрыдаться.
– Иди спать.
– Я не буду спать в хогане, – сказал я ей.
– Будешь.
Она повернулась ко мне спиной.
– Просто скажи мне, каким Путем мы идем, – попросил я.
– Путем Врага.
– А как это?
– Не важно, Сет. Твой дед думает, что это поможет ему говорить. Он думает, это поддержит его, пока он будет рассказывать тебе то, что должен тебе рассказать. Не беспокойся о Пути. Побеспокойся о своем дедушке, хотя бы раз.
Мой рот раскрылся от удивления, и мою кожу обожгло, точно она дала мне пощечину. Я было запротестовал, но потом понял, что, может, она права. Всю жизнь я представлял себе дедушку задыхающимся нелепым чудовищем в инвалидном кресле. И мой отец позволял мне это. Я заплакал.
– Прости меня, – попросил я.
– Не извиняйся передо мной. – Люси направилась к сетчатой двери.
– А ты не думаешь, что для них уже поздно? – крикнул я ей вслед, ужасно разозлившись сам на себя, на своего отца и на нее тоже. Жалея своего деда. Чувствуя жалость и страх.
Люси снова вернулась, и свет луны залил белые прядки в ее волосах. Скоро, подумалось мне, она вся будет седой.
– Я имел в виду врагов моего деда, – сказал я. – Этот Путь ничего не может сделать фашистам. Правда ведь?
– Его враги внутри его самого, – сказала Люси и оставила меня.
Несколько часов, как мне показалось, я просидел на песке, наблюдая за созвездиями, вспыхивавшими в черноте одно за другим, точно салюты. Я слышал, как на земле копошатся ночные существа. Я подумал о трубке во рту моего деда и о невыразимой боли в его глазах – потому что это была именно боль, как думаю я теперь, не скука, не страх, – и о врагах, находившихся у него внутри. И постепенно меня все же сморило. Я все еще чувствовал вкус поджаренного хлеба во рту, и звезды сияли все ярче. Я лег на спину, упершись локтями. И наконец, бог знает в котором часу, я заполз внутрь хогана, под брезентовый балдахин, сделанный Люси для меня, и заснул.
Когда я проснулся, Пляшущий Человечек качнулся ко мне, и я сразу же понял, где видел такие же глаза, как у дедушки, и прежний страх вновь заставил меня содрогнуться. Интересно, как ему это удалось? Резьба на лице деревянного человечка была примитивной, черты – грубыми. Но его глаза были глазами моего деда. Они были той же своеобразной, почти овальной формы, с одинаковыми маленькими разрезами у переносицы. Те же слишком тяжелые веки. То же выражение, или его полное отсутствие.
Я замер и затаил дыхание. Все, что я видел, были эти глаза, танцующие надо мной. Когда Пляшущий Человечек принял строго вертикальное положение, казалось, он тут же прекратил двигаться, будто бы изучая меня, и я вспомнил кое-что из того, что мне рассказывал отец о волках. «Они не суетятся, – говорил он. – Они ждут и наблюдают, ждут и наблюдают, пока не поймут – как им следует поступить, и тогда загоняют добычу. Наверняка».
Пляшущий Человечек начал покачиваться. Сперва в одну сторону, затем в другую, потом – обратно. Все медленнее и медленнее. Если он совсем остановится, подумалось мне, – я умру. Или изменюсь. Вот почему Люси лгала мне о том, что мы делали здесь. Это и была причина того, что моему отцу не позволили остаться. Одним прыжком вскочив на ноги, я обхватил Пляшущего Человечка за неуклюжее тяжелое деревянное основание, и оно снялось со стола с едва различимым легким звуком, точно я выдернул из земли сорняк. Я хотел бросить его, но не посмел. Вместо этого, согнувшись, не глядя на свой сжатый кулак, я боком подошел к выходу из хогана, отбросил в сторону полог, швырнул Пляшущего Человечка на песок и вновь задернул занавеску. Потом я присел на корточки и стал слушать.
Я сидел на корточках, съежившись, довольно долго и следил за входом, ожидая увидеть, как Пляшущий Человечек проползет под шкурой. Но шкура оставалась неподвижной. Я сел на землю и наконец снова проскользнул в свой спальный мешок. Я не ожидал, что опять засну, но все же заснул.
Аромат свежего поджаренного хлеба разбудил меня, а когда я открыл глаза, Люси ставила поднос с хлебом, сосисками и соком на красное тканое одеяло на полу хогана. На моих губах чувствовался вкус песка, и я ощущал песчинки на одежде, между зубами и на веках, точно меня похоронили этой ночью и снова откопали.
– Поторопись, – сказала мне Люси тем же ледяным тоном, что и вчера.
Я отбросил в сторону спальный мешок и замер на месте, глядя на Пляшущего Человечка, наблюдавшего за мной. Все мое тело оцепенело, и я крикнул, яростно глянув на Люси:
– Как это чучело опять сюда попало?
Еще произнося это, я понял, что хотел спросить совсем о другом. Мне хотелось знать: когда он вернулся? Сколько времени он качался здесь, пока я не знал об этом?
Не шевельнув бровью и даже не взглянув на меня, Люси пожала плечами и вновь села.
– Твоему дедушке хочется, чтобы он был с тобой, – сказала она.
– Я не хочу.
– Пора становиться взрослым.
Осторожно отодвинувшись как можно дальше от ночного столика, я сел на одеяло и поел. На вкус все казалось сладким, и на зубах скрипел песок. Моя кожа зудела от усиливавшейся жары. У меня был еще кусок поджаренного хлеба и половина сосиски, когда я положил свою пластиковую вилку и взглянул на Люси, которая устанавливала новую свечку, укладывала рядом со мной водяной барабан и перевязывала волосы красной повязкой.
– Откуда оно взялось? – спросил я.
Впервые за этот день Люси посмотрела на меня, и на этот раз в ее глазах точно стояли слезы.
– Я не могу понять вашу семью, – сказала она.
– Я тоже не могу.
– Твой дедушка хранил это для тебя, Сет.
– С каких пор?
– С того времени, еще до твоего рождения. До того как родился твой отец. Прежде чем он вообще представил себе, что ты можешь появиться на свете.
На этот раз, когда чувство вины пришло ко мне, оно смешалось со страхом того, что это скоро кончится, и меня прошиб пот; я почувствовал, что, должно быть, заболеваю.
– Тебе нужно поесть как следует, – прикрикнула на меня Люси.
Я взял свою вилку, расплющил кусок сосиски на поджаренном хлебе и сунул хлеб в рот.
Я ухитрился откусить еще несколько раз. Как только я отодвинул тарелку, Люси швырнула бубен мне на колени. Я играл, а она пела, и стены хогана, казалось, вдыхали и выдыхали воздух, очень медленно. Я чувствовал себя словно под действием наркотика. Потом я подумал: а что если так и есть? Может, они прыснули чего-нибудь на хлеб? Не следующий ли это шаг? И к чему? К тому, чтобы уничтожить меня, думал я, почти завороженный. «Уничтожить меня», – и мои руки слетели с бубна, а Люси остановилась.
– Ладно, – сказала она. – Должно быть, уже хватит.
Потом она, к моему удивлению, резко пододвинулась, заправила пряди моих волос мне за уши и коснулась моего лица на мгновение, когда брала у меня бубен.
– Пришло время твоего странствия, – сказала она.
Я уставился на нее. Стены, как я заметил, вновь стали недвижимы. Странное чувство во мне усиливалось.
– Какого странствия?
– Тебе будет нужна вода. И я соберу для тебя поесть.
Она выскользнула за полог, и я вышел вслед за ней, потрясенный, и почти налетел на кресло с дедом, стоявшее у самого выхода из хогана; у него на голове лежало черное полотенце, чтобы его глаза находились в тени. Он был в черных кожаных перчатках. Его руки, подумал я, должно быть, горят точно в огне.
В тот же момент я заметил, что Люси больше нет с нами, шипение из кислородного аппарата стало более отрывистым, и губы моего деда шевельнулись под маской. Руах. В это утро мое прозвище прозвучало почти с любовью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22