А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

После обеда он сидел на черной кушетке в маленькой комнатке, читая детективы в бумажных переплетах до половины десятого. Все книжки были старыми, с яркими желтыми или красными обложками, изображавшими мужчин в непромокаемых плащах и женщин в черных платьях, обтекавших изгибы их тел словно деготь. Иногда я нервничал из-за одного вида этих обложек в руках отца. Однажды я спросил его, почему он вообще читает такие книги, и он покачал головой. «Все эти ребята, – сказал он таким голосом, словно разговаривал со мной с другого конца длинной жестяной трубы, – откалывают такие штуки!» Ровно в полдесятого каждый вечер отец выключал лампу рядом с кушеткой, гладил меня по голове, если я еще не ложился, и шел спать.
– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил я его тем июньским утром, хотя мне было почти все равно.
Это был первый выходной день, начало летних каникул, меня ждали месяцы свободного времени, и я совершенно не представлял, чем займу их.
– То, что я тебя попрошу, ладно? – ответил отец.
– Конечно.
И тогда он сказал:
– Хорошо. Я скажу дедушке, что ты приедешь.
Потом он оставил меня сидеть на кровати с раскрытым от удивления ртом и ушел на кухню звонить по телефону.
Мой дед жил в семнадцати милях от Альбукерке, в красном домике из саманного кирпича посреди пустыни. Единственным признаком человеческого присутствия вокруг были развалины маленького индейского поселка, примерно в полумиле оттуда. Даже сейчас самое большее, что я помню о доме своего деда, – это пустыню, пересыпающую и несущую бесконечный прилив красного песка. С крыльца я мог видеть пуэбло, источенный углублениями, точно гигантский пчелиный улей, отломившийся с одной стороны, покинутый пчелами, но шумящий, когда сквозь него проносится ветер.
За четыре года до этого дед перестал звать меня в гости. Потом он отключил телефон, и с тех пор никто из нас его не видел.
Всю свою жизнь он умирал. У него была эмфизема и еще какое-то странное заболевание аллергического характера, от которого его кожу покрывали розовые пятна. В последний раз, когда я виделся с ним, он сидел в кресле в своей безрукавке и дышал через трубку. Он был похож на кусок окаменевшего дерева.
На следующее утро, в воскресенье, отец положил в мой спортивный рюкзак коробку новых, нераспечатанных вощеных упаковок бейсбольных карточек и транзисторный приемник, который мне подарила мать на день рождения годом раньше, затем сел со мной в наш перепачканный зеленый «датсун», который он все собирался вымыть, да так и не удосужился.
– Пора в дорогу, – сказал он мне своим механическим голосом, и я был слишком потрясен происходящим, чтобы сопротивляться.
За час до этого утренняя гроза сотрясала весь дом, но сейчас солнце было высоко в небе и обжигало все вокруг своим оранжевым сиянием. На нашей улице пахло креозотом, зеленым перцем и саманной грязью.
– Я не хочу ехать, – сказал я отцу.
– Будь я на твоем месте, я бы тоже не хотел, – ответил он мне и завел машину.
– Я его совсем не люблю, – пожаловался я.
Отец лишь посмотрел на меня, и на какое-то мгновение мне почудилось, что он хочет меня обнять. Но вместо этого он отвел взгляд, переключил передачу и вывел машину из города.
Всю дорогу до дедушкиного дома мы следовали за грозовым фронтом. Должно быть, он двигался точно с той же скоростью, что и мы, потому что машина ничуть не приближалась к нему, но и он не удалялся. Гроза просто отступала перед нами, как большая черная стена пустоты, как тень, покрывающая весь мир. Время от времени росчерки молний пробивали тучи, словно сигнальные ракеты, освещая песок, горы и далекий дождь.
– Зачем мы едем? – спросил я, когда отец сбавил скорость, внимательно вглядываясь в песок на обочине в поисках автомобильной колеи, которая вела в сторону дома дедушки.
– Хочешь порулить? – Он кивком предложил мне перебраться со своего сиденья к нему на колени.
И снова я был удивлен. Мой отец всегда охотно играл вместе со мной в мяч, но редко придумывал сам, чем можно заняться вместе. И сама эта мысль – посидеть у него на коленях, в его объятиях – была для меня непривычна. Я ждал этого чересчур долго, и нужный момент миновал. Снова приглашать меня отец не стал. Сквозь ветровое стекло я глядел на мокрую дорогу, уже местами подсыхавшую на солнце. Весь этот день казался далеким, точно чужой сон.
– Ты ведь знаешь, что он был в лагерях? – спросил отец, и, хотя мы и ползли со скоростью черепахи, ему пришлось нажать на тормоза, чтобы не пропустить нужный поворот.
Никто, на мой взгляд, не принял бы это за дорогу. Она не была отмечена никаким опознавательным знаком – лишь небольшим следом на земле.
– Ага, – отозвался я.
То, что он был в лагерях, – пожалуй, единственный факт, известный мне о моем дедушке. Он был пленным. После войны он пробыл в других лагерях почти пять лет, пока сотрудники Красного Креста разыскивали оставшихся в живых его родственников, никого не нашли, и ему ничего больше не оставалось, как оставить всякую надежду на чью-то помощь и выкарабкиваться своими силами. Когда мы съехали с главной дороги, вокруг машины завихрились небольшие песчаные смерчи, задевавшие багажник и крышу. Из-за только что миновавшей грозы они оставляли на крыше и ветровом стекле рыжеватые следы, похожие на те, что остаются, если раздавить жука.
– Знаешь, что я теперь обо всем этом думаю? – проговорил отец своим обычным, невыразительным голосом, и я почувствовал, что наклоняюсь к нему поближе, чтобы расслышать его слова сквозь шуршание колес. – Он был тебе дедом еще меньше, чем мне – отцом.
Он потер рукой залысину, еще только начинавшую появляться на его макушке и похожую на растекающийся желток яйца. Этого я за ним никогда прежде не замечал.
Дом моего деда вырос из пустыни, точно погребальный курган друидов. У него не было определенной формы. С дороги было видно единственное окно. Никакого ящика для писем. Ни разу в своей жизни, подумалось мне, я здесь не ночевал.
– Папа, пожалуйста, не оставляй меня здесь, – попросил я, когда он притормозил футах в пятнадцати от входной двери.
Он взглянул на меня, и уголки его рта опустились, плечи напряглись. Потом он вздохнул.
– Всего три дня, – произнес он и вылез из машины.
– Останься со мной, – заныл я и тоже выбрался наружу.
Когда я стоял рядом с ним, глядя мимо дома на дальнее пуэбло, он сказал:
– Твой дед позвал не меня, он позвал тебя. Он ничего тебе не сделает. И он не просит ни от кого из нас слишком многого.
– Вроде тебя.
Немного погодя, очень медленно, словно вспоминая, как это делается, отец улыбнулся:
– Или тебя, Сет.
Ни улыбка, ни фраза меня не подбодрили.
– Запомни одно, сынок. У твоего деда была очень тяжелая жизнь, и не только из-за лагерей. Он работал на двух работах в течение двадцати пяти лет, чтобы содержать мою мать и меня. И он был в полном восторге, когда родился ты.
Это удивило меня.
– Правда? А как он узнал?
Впервые на моей памяти отец покраснел, и я подумал, что, возможно, поймал его на лжи, но тогда не был уверен в этом. Он продолжал смотреть на меня.
– Ну, он приезжал в город что-то покупать. Пару раз.
Мы еще немного постояли там. Над скалами и песком проносился ветер. Я больше не чувствовал запаха дождя, но, казалось, мог ощутить его вкус на губах, совсем немного. Высокие наклоненные кактусы то тут, то там виднелись на пустынной равнине, точно застывшие фигуры – когда-то нарисованные мною и сбежавшие от меня каракули. В то время я постоянно рисовал, пытаясь передать форму предметов.
Наконец хлипкая деревянная дверь в саманную лачугу с легким стуком отворилась и вышла Люси, а отец подтянулся, коснулся своей залысины и вновь опустил руку.
Она не жила здесь, насколько мне было известно. Но когда я прежде бывал в доме деда, я заставал ее там. Я знал, что она работает в каком-то фонде помощи жертвам Холокоста, что она была из племени навахо и всю жизнь готовила для моего деда, мыла его и составляла ему компанию. Когда я был маленьким, и бабушка была еще жива, и нам еще разрешалось навещать деда, Люси водила меня в пуэбло и смотрела, как я карабкаюсь по камням, заглядываю в пустые провалы и слушаю, как шумит ветер, выгоняя из стен тысячелетнее эхо.
Сейчас в черных волосах Люси, водопадом спускавшихся ей на плечи, появились седые прядки, и я заметил полукруглые линии, похожие на три кольца, на ее смуглых обветренных щеках. Но меня тревожило, как ее грудь оттопыривала простую грубую хлопчатобумажную рубашку, в то время как ее глаза смотрели на меня, черные и неподвижные.
– Спасибо, что приехал, – сказала она, будто я имел возможность выбирать. Когда я не ответил, она посмотрела на моего отца. – Спасибо, что привезли его. Нам пора возвращаться.
Я бросил один вопросительный взгляд на отца, потому что Люси уже уходила, но он только принял свой обычный вид. И это меня разозлило.
– Пока, – сказал я ему и направился к дому деда.
– До свидания, – услышал я его голос, и что-то в его интонации насторожило меня: она была слишком печальной.
Я вздрогнул, обернулся, и отец спросил:
– Он хочет меня видеть?
Какой он худой, подумалось мне, совсем как еще один колючий кактус, только с моим рюкзаком в протянутой руке. Если бы он заговорил со мной, я бы побежал к нему, но он смотрел на Люси, которая остановилась у края бетонированного патио, около входной двери.
– Думаю, нет, – сказала она, вернулась и взяла меня за руку.
Не сказав больше ни слова, отец бросил мне рюкзак и забрался в машину. На мгновение его глаза под козырьком встретились с моими, и я сказал:
– Подожди.
Но отец меня не слышал. Я повторил это громче, и Люси положила руку мне на плечо.
– Так надо, Сет, – сказала она.
– Что – надо?
– Сюда.
Она махнула рукой, и я пошел за ней следом и остановился, увидев за домом построенный на скорую руку индейский хоган.
Сарайчик стоял рядом с низким серым разлапистым кактусом, который я всегда представлял себе границей дедовского двора. Он выглядел прочным, с его земляными стенами, с выщербленными, грубо вырубленными деревянными подпорками, крепко вколоченными в землю.
– Ты теперь тут живешь? – выпалил я, и Люси взглянула на меня в упор:
– Да, Сет. Я сплю на земле. – Она отдернула завесу из шкуры в передней части хогана и скрылась внутри; я последовал за ней.
Мне думалось, что внутри должно быть прохладнее, но все было совсем не так. Дерево и земля удерживали жар, не пропуская света. Это мне не нравилось. Напоминало домик колдуньи из сказок братьев Гримм. И пахло внутри пустыней: раскаленным песком, жарким ветром и пустотой.
– Здесь ты будешь спать, – сказала Люси. – И здесь мы будем работать.
Она склонилась на колени и зажгла свечу из пчелиного воска, поставив ее в центре земляного пола в поцарапанном дешевом стеклянном подсвечнике.
– Нужно начинать прямо сейчас.
– Начинать что? – спросил я, стараясь перебороть очередной приступ дрожи, рождаемый во мне отсветом свечи, плясавшим на стенах комнаты.
У дальней стены, заправленные под маленький балдахин из металлических стержней и брезента, лежали спальный мешок и подушка. Моя кровать, предположил я. Рядом с ней стоял низкий передвижной столик на колесиках, а на столе – еще один подсвечник, надтреснутая глиняная миска, коробок спичек и Пляшущий Человечек.
В своей комнате в пансионе в Чехии, за пять тысяч миль и через двадцать лет, отделявших меня от того места, я отложил ручку и залпом выпил целый стакан тепловатой воды, оставленной мне учениками. Потом я поднялся и подошел к окну, глядя на деревья и улицу. Я надеялся увидеть своих ребят, размахивающих руками, галдящих и смеющихся. Утята, радостно бегущие к своему пруду. Вместо этого я увидел собственное лицо в оконном стекле – расплывчатое и бледное. Я вернулся к столу и взял ручку.
Глаза Пляшущего Человечка состояли из одних зрачков, вырезанных двумя ровными овалами на самом сучковатом дереве, какое мне только доводилось видеть. Нос был простой зарубкой, а рот – огромен: гигантская буква «О», точно вход в пещеру. Я был потрясен этой куклой еще до того, как заметил, что она двигалась.
Двигалась – полагаю, это слишком неточное определение. Она… качалась. Раскачивалась туда-сюда на кривой черной сосновой палке, проходившей прямо через ее живот. В приступе панического ужаса после ночного кошмара я рассказал об этом своему товарищу по комнате в колледже. Он учился на физическом и в ответ поведал мне что-то об идеальном балансе, о принципах маятника, законе тяготения и вращении Земли. В первый и последний раз, в тот первый момент, я поднял его со стола, и Пляшущий Человечек стал качаться быстрее, болтаясь в такт ударам моего сердца. Я быстро отпустил рукоятку.
– Возьми бубен, – сказала Люси из-за моей спины, и я оторвал взгляд от Пляшущего Человечка.
– Что? – переспросил я.
Она указала на стол, и я догадался, что она имела в виду глиняную миску. Я ничего не понимал и не хотел, чтобы все это продолжалось, но я растерялся и чувствовал себя по-дурацки под пристальным взглядом Люси.
Пляшущий Человечек качнулся ко мне, распахнув рот. Стараясь вести себе естественно, я быстро выхватил из-под него миску и вернулся туда, где, опустившись на колени, сидела Люси. В миске плескалась вода, и от этого натянутая на миску кожа казалась влажной.
– Вот так, – сказала Люси, склонилась ко мне совсем близко и ударила по коже бубна.
Звук был глубокий и мелодичный, точно голос. Я сел рядом с Люси. Она ударила снова, в замедленном повторяющемся ритме. Я положил руки там же, где лежали прежде ее, и, когда она кивнула, ударил пальцами по коже.
– Хорошо? – спросил я.
– Сильнее.
Люси залезла в карман и вынула длинную деревянную палочку. Отсветы огня попадали на палочку, и я увидел резьбу. Сосна и под ней корни, вившиеся по всей длине палочки, точно толстые черные вены.
– Что это? – спросил я.
– Погремушка. Мой дед сделал ее. Я буду стучать ею, пока ты играешь, как я тебе показала.
Я ударил в бубен, и звук прозвучал как-то мертвенно в этом душном пространстве.
– Ради бога, – резко сказала Люси, – сильней!
Она никогда меня особенно не жаловала. Но прежде была настроена менее враждебно.
Я изо всех сил ударил ладонями, и после нескольких ударов Люси отклонилась назад, кивнула и продолжила наблюдать. Вскоре она подняла руку, взглянула на меня и встряхнула погремушкой. Звук, который та издавала, был больше похож на жужжание, словно внутри находились осы. Люси встряхнула ее еще несколько раз. Потом ее глаза закатились, спина изогнулась, и мои руки застыли на бубне, а Люси прорычала:
– Не останавливайся.
После этого она монотонно запела. Внятной мелодии не было, лишь тарабарский напев, то поднимающийся, то опускающийся, то вновь поднимающийся немного выше прежнего. Когда Люси взяла самую высокую ноту, земля под моими скрещенными ногами словно задрожала, как будто из песка выскальзывали скорпионы, но я не смотрел вниз. Я думал о деревянной фигурке позади меня и не оборачивался. Я бил в бубен, смотрел на Люси и молчал как рыба.
Мы продолжали свое занятие очень долго. После первого приступа страха я как будто погрузился в транс. Мои кости вибрировали, и воздух в хогане был тяжелым. Я не мог отдышаться. Маленькие струйки пота текли по шее Люси, за ее ушами и в вырезе рубашки. Под моими ладонями бубен тоже пропитался потом, и его кожа стала скользкой и теплой. Пока Люси не прекратила свое пение, я не ощущал, что сам раскачиваюсь из стороны в сторону.
– Проголодался? – спросила Люси, поднимаясь и стряхивая землю с джинсов.
Я вытянул руки перед собой, ощущая кожей покалывание, и понял, что мои запястья были расслаблены, словно во сне, даже когда руки зачарованно повторяли ритм, которому меня научила Люси. Когда я встал, земля под ногами показалась непрочной, как дно надувной лодки. Я не хотел оборачиваться, но все же обернулся. Пляшущий Человечек слабо качался, хотя никакого ветра не было.
Я снова обернулся, но Люси уже вышла из хогана. Мне не хотелось оставаться там одному, поэтому я выпрыгнул через занавеску из шкуры, зажмурился от резкого солнечного света и увидел деда.
Он был усажен в инвалидное кресло, поставленное посередине между хоганом и задней стеной своего дома. Наверное, он был там все то время, и я не заметил его, когда входил, ведь, если его состояние серьезно не улучшилось за те годы, что я его не видел, он не мог передвигаться в своем кресле сам. А выглядел он куда хуже, чем раньше.
Его кожа облезала. Я видел свисающие изжелта-розовые лохмотья. То, что открывалось под ними, было еще отвратительнее – бескровное, бесцветное и иссохшее. Дед напоминал шелуху от зерна.
Рядом с ним на поржавевшей голубой тележке стоял цилиндрический баллон кислородного аппарата. Прозрачная трубка шла от него к голубой маске, закрывавшей нос и рот моего деда. Над маской глаза деда следили за мной из-под набрякших век, и в них не было заметно никаких проявлений жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22