Шпильман собирался отклонить предложение. Этот момент приближался, но в голове Литвака зародился и зрел контраргумент.
– И это еще не все, – продолжал ребе. – Мессия – моя заветная мечта, сильнейшее стремление моей жизни. – Он поднялся, брюхо хлынуло на бедро и мошонку, как вскипевшее молоко из кастрюли. – Но сдерживает страх. Страх поражения, боязнь потери еврейских жизней и полного разрушения всего, над чем трудились шесть десятков лет. К концу войны нас оставалось одиннадцать человек, одиннадцать вербоверов, Литвак. Одиннадцать! Я обещал тестю на его смертном одре, что никогда не допущу такого разгрома.
Наконец, я сомневаюсь в целесообразности этих действий. Существуют многочисленные обоснованные теории, предостерегающие от поспешных действий, от попыток ускорить пришествие Мессии. Иеремия и Соломон, к примеру, осуждают такие действия. Да, конечно, я жажду узреть моих евреев в новом доме, обеспеченном финансовой поддержкой США, с доступом к новым рынкам и ресурсам, которые откроет успех вашей операции. Жажду узреть Мессию, как жажду погрузиться после жара этой парильни погрузиться в темную прохладу миквы там, за дверью. Но, прости, Господь, мне эти слова, я боюсь. Таким страхом обуян, что даже вкус Мессии на губах моих не убедит меня. Так и скажите им там, в Вашингтоне. Трусит вербоверский ребе. – Идея страха показалась ему новой и заманчивой. Так подросток задумывается о смерти, так блудница мечтает о чистой любви. – Что?
Ребе уставился на задранный вверх указательный палец Литвака. Еще какое-то предложение. Дополнительный пункт повестки дня. Литвак не обдумал, как его подать, стоит ли вообще его поднимать, этот пункт и этот палец. Но когда ребе уже совсем повернулся было массивным задом к Иерусалиму и к немыслимой сложности сделки, которую вот уже сколько месяцев вынашивал и пестовал Литвак, он почуял возможность блестящего хода, вроде тех, что отмечаются в многоходовках двойным восклицательным знаком. Он распахнул блокнот, махнул ручкой по первому чистому листку, но в спешке и панике нажал слишком сильно, ручка порвала размокшую бумагу.
– Что у вас? – спросил Шпильман. – Еще какое-то предложение?
Литвак кивнул раз, другой.
– Ценнее Сиона? Мессии? Может, домишко на продажу?
Литвак встал и подошел к ребе. Двое голых с гиблыми телами. Каждый по-своему одинок. Из своего одиночества вытянул Литвак указательный палец и нарушил однородность мелких капелек конденсата, скопившегося на белом квадрате плитки. Два слова. Глаза ребе уперлись в слова, перекинулись к глазам Литвака. Надпись снова затуманилась, исчезла.
– Мой сын?!
Это не просто игра , – написал Литвак в кабинете на Перил-Стрейт, ожидая вместе с Робуа прибытия этого заблудшего неисправимого сына. – Лучше драться за сомнительную победу, чем праздно ожидать какими ошметками тебя накормят
– Я надеюсь, что в каком-то углу еще осталась вера, – сказал Робуа. – Может быть, еще есть надежда.
Обеспечивая партнеров, клиентов, коллег, помощников, работодателей кадрами, Мессией, финансированием в пределах, превышающих их самые дикие мечты, Литвак просил от них лишь одного: не требовать, чтобы он верил тому идиотизму, в который уверовали они сами. Если для них телица красная – плод божественного вмешательства, то для него эта рыжая телка – выкинутый из-под хвоста случая отход засунутых туда, случаю под хвост, многих тысяч долларов налогоплательщиков, потраченных на бычью сперму и оплодотворение пипеточкой. Всесожжение этой коровы – для них исполнение древнего завета и очищение Израиля, для него – необходимый ход в древней игре, на кон которой поставили выживание евреев.
Я в тот угол не ходок
Стук в дверь, и в щель просунулась голова Микки Вайнера.
– Я пришел, чтобы напомнить вам, сэр, – сказал он на добротном американском иврите.
Литвак непонимающе уставился в розовое лицо с припухшими веками и округлым детским подбородком.
– За пять минут до сумерек. Вы велели напомнить.
Литвак подошел к окну. Небо испещрилось розовыми и зелеными полосами по лучистому серому фону, напоминающему тело живого лосося. На небе планета – или яркая звезда. Он кивнул Микки Вайнеру. Закрыл шахматную доску-коробку и запер крючочком.
– Что в сумерки? – Робуа повернулся к Микки Вайнеру. – Какой сегодня день?
Микки пожал плечами. Насколько ему известно, обычный день месяца нисана. Как и его товарищи-сверстники, Микки Вайнер верил в предстоящее возрождение царства Иудейского и в Иерусалим как вечную столицу евреев. Так же, как и они, соблюдал он правила и предписания. Молодые американские евреи в Перил-Стрейт блюли диету, праздновали положенные даты, прикрывали темя кипой и носили таллиты, однако бороды подстригали по-армейски. В субботу они избегали работы и тренировок, однако не слишком строго. В течение сорока лет Литвак отвыкал от религиозных норм. Даже после аварии, лишившей его Соры, оставившей на ее месте зияющую дыру, даже в жажде смысла и голоде значения, оставшись перед пустой чашею и расколотым подносом, Литвак не стал более религиозным. «Черные шляпы» ему претили, как и прежде. После встречи в бане он ограничивался лишь минимально необходимыми контактами с готовящимися к походу на Палестину вербоверами.
Никакой сегодня день, – написал он перед тем, как сунуть блокнот в карман и выйти. – Сообщите мне когда прибудут
В своей каморке Литвак вынул изо рта протезы, небрежно швырнул их в стакан. Расшнуровал ботинки и тяжко уселся на складную кровать. В Перил-Стрейт он всегда спал здесь, в стенном шкафу-кладовке, – так значилось это помещение на планах проектировщиков. Удобно, напротив кабинета Робуа. Одежду Литвак повесил на крюк, багаж сунул под койку.
Он оперся на крашеные шлакоблоки холодной стены, посмотрел на противоположную стенку, повыше полочки, на которой стоял стакан с его зубами. Окон в шкафу не предусмотрели, поэтому звезду пришлось вызвать в воображении мысленным усилием. Порхающие утки. Фотографическая луна. Небо, темнеющее до цвета ружейного дула. Низко летящий самолет, заходящий с юго-востока, с пассажиром, который в планах Литвака одновременно пленник и динамит, башня и яма-ловушка, мишень и стрела.
Литвак поднялся, крякнул, приветствуя свою спутницу и собеседницу, боль. Суставы рвут металлические стержни, колени клацают, как педали раздолбанного пианино, металлическая арматура стягивает челюсти. Провел языком по слизи протезной замазки. С болью он и ранее знаком был не понаслышке, но после аварии тело стало чужим, слаженным и сколоченным неизвестно из чего. Насаженный на шест, сооруженный из обломков досок скворечник, в котором бьется летучая лиса его души. Как и любой другой еврей, рожден он в чужом мире, не в своей стране, не в том городе, в неверное время, а теперь еще и тело не то, неправильное тело. Может быть, то же самое чувство неправильности, кулак в еврейском брюхе, и заставляет его генеральствовать в этом еврейском предприятии.
Литвак подошел к стальной полке, которую сам привинтил к стене под воображаемым окном. Рядом со стаканом, в котором игральные кости зубных протезов свидетельствовали об искусстве Бухбиндера, еще один. В нем несколько унций парафина, затвердевших вокруг куска белой бечевки. Литвак купил эту свечку в какой-то лавчонке почти через год после смерти жены, чтобы зажечь в годовщину ее гибели. Годовщин ее гибели прошло немало, и Литвак этаблировал своеобразную традицию. Каждый год он доставал свечку-ежегодничек, глядел на нее, представлял, как он ее зажжет, представлял трепетание пламени, воображал, как лежит во тьме, а мемориал светит над его головой, разметывает вокруг светотеневые загогулины своего таинственного алфавита. Через сутки стакан опустеет, фитиль сгорит, металлическая эмблемка утонет в остатках парафина… Далее воображение отказывалось служить ему.
Литвак порылся в карманах штанов в поисках зажигалки, чтобы дать себе реальный шанс, предоставить выбор. Сможет ли он щелкнуть крышкой, высечь искру, зажечь огонь? Зажигалка – стальная «Зиппо» с вытравленной на боку рейнджеровской эмблемой и с глубокой вмятиной с другой стороны, которой она отразила какую-то часть налетевшего на них автомобиля или дороги, или дерева, не дала чему-то твердому прорваться к сердцу Литвака. Из-за горла своего Литвак больше не курил, зажигалку оставил при себе по привычке, как символ живучести, и никогда с ней не расставался. Днем в брюках, ночью рядом с постелью. Но сейчас ее не оказалось ни в брюках, ни возле койки. Он робко, по-стариковски обхлопал себя. Реконструировал события дня, до утра, когда должен был положить зажигалку в карман. Клал ли он ее туда сегодня? Никакого следа в памяти. В том числе и о вчерашнем дне. Не забыл ли он ее где-нибудь в Ситке, несколько дней назад? В отеле «Блэкпул»? Литвак опустился перед койкой, вытянул из-под нее свое имущество, перерыл, переворошил его. Нет зажигалки. И спичек нет. Только свеча в стакане для сока и человек, не знающий, как ее зажечь. Даже при наличии источника огня. Литвак повернулся к двери и услышал шаги. Тихий стук. Свечка-ежегодничек скользнула в боковой пиджачный карман.
– Ребе Литвак, они здесь, сэр, – доложил Микки Вайнер.
Литвак сунул в рот зубы и натянул рубашку.
Всех разогнать по комнатам я не хочу чтобы его видели
– Он не готов, – сказал Микки Вайнер. Сомнение в голосе, потребность в подтверждении. Менделя Шпильмана он в жизни не видал, слышал, конечно, байки о детских чудесах, может, сообщения о чудесным образом скисавшем или сбегавшем при упоминании имени Шпильмана молоке.
Он болен но мы его вылечим
Ни в коем случае не было частью плана Литвака намекнуть евреям Перил-Стрейт, что Мендель Шпильман – Цадик-Ха-Дор. Мессия явленный – какой от него прок? Исполненная мечта – наполовину разочарование.
– Мы знаем, что он всего лишь человек, – добросовестно разъясняет Микки Вайнер. – Мы все это знаем, ребе Литвак. Он человек и ничего больше, а то, что мы делаем, больше, чем любой человек.
Не о человеке забочусь , – пишет Литвак. – Всем по комнатам
Стоя на пирсе гидропланов и наблюдая, как Наоми Ландсман помогает Менделю Шпильману покинуть кокпит «Суперкаба», Литвак подумал, что, не знай он наверняка, принял бы их за возлюбленную пару. С такой привычной непринужденностью Наоми подхватила его под руку, поправила воротник рубашки, завернувшийся за пиджак, смахнула огрызок целлофановой пленки с прически… Она смотрела в его лицо, только ему в лицо, а Шпильман глазел на Робуа и Литвака; она смотрела с нежностью механика, выискивающего трещины усталости материала. Казалось непостижимым, что эти двое знакомы друг с другом не более трех часов. Три часа. Этого периода оказалось достаточным, чтобы сплести ее судьбу с его участью.
– Добро пожаловать, – донеслось от кресла-коляски, при которой замер доктор Робуа. Развевающийся на ветру галстук доктора шлепнул его по губам. Голд и Тертельтойб, парень из Ситки, спрыгнули на пирс. От веса Тертельтойба причал содрогнулся и звякнул. Волны лизали сваи пирса. В воздухе пахло мокрыми рыбацкими сетями и лужами стоялой жижи, скопившейся в старых лодках. Почти стемнело. В искусственном освещении пирса все слегка позеленели, кроме Шпильмана, белого, как ость птичьего пера, и на вид такого же пустотелого. – Добро пожаловать, – продублировал себя Робуа для вящей убедительности.
– Не надо было аэроплана, – ответил Шпильман сухой актерской шуткой, хорошо поставленным голосом, прекрасно артикулируя, с легким придыхом печальной древней Украины. – Я в состоянии и сам долететь.
– Гм… да…
– Рентгеновское зрение. Виртуальный бронежилет. Полный набор. Для кого, извините, коляска? Для меня?
Он простер перед собой руки, составил ступни рядышком, обозрел себя от подушечек пальцев рук до носков башмаков, изображая готовность ужаснуться увиденному. Плохо сидящий костюм в мелкую полосочку, головной убор отсутствует, галстук разболтался, рубашка заправлена в штаны фрагментарно, растрепанная прическа отдает чем-то подростковым. В этом хрупком теле и сонном личике ничего нет от его ужасного родителя. Разве что какие-то намеки вокруг глаз. Шпильман повернулся к пилоту, разыгрывая удивление и обиду предположением, что он может нуждаться в колесах инвалидного кресла. Но Литвак видел, что эта игра скрывала его реальное удивление и реальную обиду на злодейку судьбу.
– Вы ведь считаете, что я неплохо выгляжу, мисс Ландсман? – сказал Шпильман, дразня девушку, взывая к ней, умоляя ее.
– Ты потрясный парень, – лихо ухмыльнулась Наоми. На ней синие джинсы, заправленные в высокие черные сапоги, мужская белая оксфордская рубаха, старая стрелковая куртка ситкинского управления полиции с фамилией «ЛАНДСМАН» над карманом. – И видок у тебя что надо.
– Ой, врунья, врунья…
– Хорошо, без вранья. Чисто с моей личной точки зрения вы выглядите вполне на полученные мною тридцать пять сотен долларов, мистер Шпильман. Объективно, правда?
– Я в коляске не нуждаюсь, доктор, – говорит Шпильман без тени упрека. – Но все равно спасибо за предусмотрительность.
– Вы готовы, Мендель? – спросил доктор мягко, предупредительно.
– А мне необходимо быть готовым? Если это так, то придется протянуть еще недели три-четыре-пять.
Слова вылетели изо рта Литвака как вербальный смерч, как пламенное дыхание дракона, нежданными и непрошенными. Ужасный звук, как будто горящая автопокрышка бухнулась в сугроб.
– Не надо быть готовым. Надо быть здесь.
Звуки эти поразили всех, даже Голда, который спокойно листал бы буклет комиксов при свете сгорающего заживо человека. Шпильман медленно повернулся, улыбка в углу рта, как ребенок, которого зажали подмышкой.
– Альтер Литвак, не так ли? – Он вытянул руку для пожатия, щурясь на Литвака, напуская на себя вид крутой мужественности, высмеивая крутую мужественность и одновременно полное ее отсутствие в собственной натуре. – О, скальных пород рука!
Собственная его рука мягка, тепла, влажновата – лапка вечного школьника. Что-то в Литваке протестует, сопротивляется этой теплоте и мягкости. Он и сам испугался древней окаменелости своего голоса, а еще больше того, что вообще что-то ляпнул. Ужаснулся чему-то в Менделе Шпильмане, в его пухлом личике, неказистом костюме, улыбке потерянного вундеркинда, в его храброй попытке спрятать свой испуг – всему, что исторгло из него, Литвака, первую фразу за несколько лет. Литвак сознавал, что харизма – категория реальная, хотя и не вполне определенная, некий химический огонь, которым горят отдельные счастливые несчастливцы. Как и пламя таланта, как горение гения, она аморальна, она вне измерений добра и зла, силы, слабости, бесполезности. Ощутив в своей ладони теплую ладошку Шпильмана, Литвак понял, насколько верна его тактика. Если Робуа найдет к механизмам Шпильмана подходящие гаечные ключи, то Шпильман вдохновит и поведет не несколько сотен вооруженных берсеркеров, не тридцать тысяч «черных шляп», ищущих, куда бы приткнуть ковчег гонимой родины, но весь разбредшийся народ. Этот план здравый и реальный, ибо в Менделе Шпильмане оказалось нечто, заставившее заговорить человека с разрушенными речевыми органами. Это нечто боролось с чем-то в Менделе Шпильмане, что наталкивалось на нечто в Литваке. Он почувствовал позыв сжать руку, сокрушить кости этой ручки школьника.
– Мир вам, еврейцы, – усмехнулась Ландсман. – Давненько…
Литвак кивнул и пожал протянутую Наоми руку. В нем сразу же схватились естественное восхищение умелым профессионалом, овладевшим ремеслом вопреки множеству препон, и подозрение, что эта особа лесбиянка. Эту категорию милых дам Литвак отказывался понимать и принимать почти принципиально.
– О'кей, – отмахнулась она от него, все еще ориентируясь на Шпильмана. Ветер вдруг усилился, и Наоми обняла своего пассажира за плечи, слегка сжала. Осмотрела зеленоватые лица ожидавших передачи груза. – Все будет хорошо?
Литвак черкнул что-то в блокноте, передал Робуа.
– Уже поздно, темно, – сказал тот. – Позвольте предложить вам ночлег.
Она, казалось, собиралась отказаться, потом кивнула.
– Неплохая мысль.
У подножия длинной зигзагообразной лестницы Шпильман остановился, оценил высоту подъема.
Казалось, его посетили какие-то предчувствия, понимание того, что здесь от него ожидают. Изобразив на лице ужас, он рухнул в инвалидную коляску.
– Защитный шлем забыл дома.
Добравшись до верха, он так и остался в коляске и позволил своему пилоту управлять и этим транспортным средством вплоть до прибытия в главное здание. Тяготы долгого пути, ответственный шаг, на который он, наконец, решился, падающий уровень героина в кровотоке – существенные факторы. Но они уже прибыли в его комнату. Кровать, стол, стул, прекрасные шахматы, английский набор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
– И это еще не все, – продолжал ребе. – Мессия – моя заветная мечта, сильнейшее стремление моей жизни. – Он поднялся, брюхо хлынуло на бедро и мошонку, как вскипевшее молоко из кастрюли. – Но сдерживает страх. Страх поражения, боязнь потери еврейских жизней и полного разрушения всего, над чем трудились шесть десятков лет. К концу войны нас оставалось одиннадцать человек, одиннадцать вербоверов, Литвак. Одиннадцать! Я обещал тестю на его смертном одре, что никогда не допущу такого разгрома.
Наконец, я сомневаюсь в целесообразности этих действий. Существуют многочисленные обоснованные теории, предостерегающие от поспешных действий, от попыток ускорить пришествие Мессии. Иеремия и Соломон, к примеру, осуждают такие действия. Да, конечно, я жажду узреть моих евреев в новом доме, обеспеченном финансовой поддержкой США, с доступом к новым рынкам и ресурсам, которые откроет успех вашей операции. Жажду узреть Мессию, как жажду погрузиться после жара этой парильни погрузиться в темную прохладу миквы там, за дверью. Но, прости, Господь, мне эти слова, я боюсь. Таким страхом обуян, что даже вкус Мессии на губах моих не убедит меня. Так и скажите им там, в Вашингтоне. Трусит вербоверский ребе. – Идея страха показалась ему новой и заманчивой. Так подросток задумывается о смерти, так блудница мечтает о чистой любви. – Что?
Ребе уставился на задранный вверх указательный палец Литвака. Еще какое-то предложение. Дополнительный пункт повестки дня. Литвак не обдумал, как его подать, стоит ли вообще его поднимать, этот пункт и этот палец. Но когда ребе уже совсем повернулся было массивным задом к Иерусалиму и к немыслимой сложности сделки, которую вот уже сколько месяцев вынашивал и пестовал Литвак, он почуял возможность блестящего хода, вроде тех, что отмечаются в многоходовках двойным восклицательным знаком. Он распахнул блокнот, махнул ручкой по первому чистому листку, но в спешке и панике нажал слишком сильно, ручка порвала размокшую бумагу.
– Что у вас? – спросил Шпильман. – Еще какое-то предложение?
Литвак кивнул раз, другой.
– Ценнее Сиона? Мессии? Может, домишко на продажу?
Литвак встал и подошел к ребе. Двое голых с гиблыми телами. Каждый по-своему одинок. Из своего одиночества вытянул Литвак указательный палец и нарушил однородность мелких капелек конденсата, скопившегося на белом квадрате плитки. Два слова. Глаза ребе уперлись в слова, перекинулись к глазам Литвака. Надпись снова затуманилась, исчезла.
– Мой сын?!
Это не просто игра , – написал Литвак в кабинете на Перил-Стрейт, ожидая вместе с Робуа прибытия этого заблудшего неисправимого сына. – Лучше драться за сомнительную победу, чем праздно ожидать какими ошметками тебя накормят
– Я надеюсь, что в каком-то углу еще осталась вера, – сказал Робуа. – Может быть, еще есть надежда.
Обеспечивая партнеров, клиентов, коллег, помощников, работодателей кадрами, Мессией, финансированием в пределах, превышающих их самые дикие мечты, Литвак просил от них лишь одного: не требовать, чтобы он верил тому идиотизму, в который уверовали они сами. Если для них телица красная – плод божественного вмешательства, то для него эта рыжая телка – выкинутый из-под хвоста случая отход засунутых туда, случаю под хвост, многих тысяч долларов налогоплательщиков, потраченных на бычью сперму и оплодотворение пипеточкой. Всесожжение этой коровы – для них исполнение древнего завета и очищение Израиля, для него – необходимый ход в древней игре, на кон которой поставили выживание евреев.
Я в тот угол не ходок
Стук в дверь, и в щель просунулась голова Микки Вайнера.
– Я пришел, чтобы напомнить вам, сэр, – сказал он на добротном американском иврите.
Литвак непонимающе уставился в розовое лицо с припухшими веками и округлым детским подбородком.
– За пять минут до сумерек. Вы велели напомнить.
Литвак подошел к окну. Небо испещрилось розовыми и зелеными полосами по лучистому серому фону, напоминающему тело живого лосося. На небе планета – или яркая звезда. Он кивнул Микки Вайнеру. Закрыл шахматную доску-коробку и запер крючочком.
– Что в сумерки? – Робуа повернулся к Микки Вайнеру. – Какой сегодня день?
Микки пожал плечами. Насколько ему известно, обычный день месяца нисана. Как и его товарищи-сверстники, Микки Вайнер верил в предстоящее возрождение царства Иудейского и в Иерусалим как вечную столицу евреев. Так же, как и они, соблюдал он правила и предписания. Молодые американские евреи в Перил-Стрейт блюли диету, праздновали положенные даты, прикрывали темя кипой и носили таллиты, однако бороды подстригали по-армейски. В субботу они избегали работы и тренировок, однако не слишком строго. В течение сорока лет Литвак отвыкал от религиозных норм. Даже после аварии, лишившей его Соры, оставившей на ее месте зияющую дыру, даже в жажде смысла и голоде значения, оставшись перед пустой чашею и расколотым подносом, Литвак не стал более религиозным. «Черные шляпы» ему претили, как и прежде. После встречи в бане он ограничивался лишь минимально необходимыми контактами с готовящимися к походу на Палестину вербоверами.
Никакой сегодня день, – написал он перед тем, как сунуть блокнот в карман и выйти. – Сообщите мне когда прибудут
В своей каморке Литвак вынул изо рта протезы, небрежно швырнул их в стакан. Расшнуровал ботинки и тяжко уселся на складную кровать. В Перил-Стрейт он всегда спал здесь, в стенном шкафу-кладовке, – так значилось это помещение на планах проектировщиков. Удобно, напротив кабинета Робуа. Одежду Литвак повесил на крюк, багаж сунул под койку.
Он оперся на крашеные шлакоблоки холодной стены, посмотрел на противоположную стенку, повыше полочки, на которой стоял стакан с его зубами. Окон в шкафу не предусмотрели, поэтому звезду пришлось вызвать в воображении мысленным усилием. Порхающие утки. Фотографическая луна. Небо, темнеющее до цвета ружейного дула. Низко летящий самолет, заходящий с юго-востока, с пассажиром, который в планах Литвака одновременно пленник и динамит, башня и яма-ловушка, мишень и стрела.
Литвак поднялся, крякнул, приветствуя свою спутницу и собеседницу, боль. Суставы рвут металлические стержни, колени клацают, как педали раздолбанного пианино, металлическая арматура стягивает челюсти. Провел языком по слизи протезной замазки. С болью он и ранее знаком был не понаслышке, но после аварии тело стало чужим, слаженным и сколоченным неизвестно из чего. Насаженный на шест, сооруженный из обломков досок скворечник, в котором бьется летучая лиса его души. Как и любой другой еврей, рожден он в чужом мире, не в своей стране, не в том городе, в неверное время, а теперь еще и тело не то, неправильное тело. Может быть, то же самое чувство неправильности, кулак в еврейском брюхе, и заставляет его генеральствовать в этом еврейском предприятии.
Литвак подошел к стальной полке, которую сам привинтил к стене под воображаемым окном. Рядом со стаканом, в котором игральные кости зубных протезов свидетельствовали об искусстве Бухбиндера, еще один. В нем несколько унций парафина, затвердевших вокруг куска белой бечевки. Литвак купил эту свечку в какой-то лавчонке почти через год после смерти жены, чтобы зажечь в годовщину ее гибели. Годовщин ее гибели прошло немало, и Литвак этаблировал своеобразную традицию. Каждый год он доставал свечку-ежегодничек, глядел на нее, представлял, как он ее зажжет, представлял трепетание пламени, воображал, как лежит во тьме, а мемориал светит над его головой, разметывает вокруг светотеневые загогулины своего таинственного алфавита. Через сутки стакан опустеет, фитиль сгорит, металлическая эмблемка утонет в остатках парафина… Далее воображение отказывалось служить ему.
Литвак порылся в карманах штанов в поисках зажигалки, чтобы дать себе реальный шанс, предоставить выбор. Сможет ли он щелкнуть крышкой, высечь искру, зажечь огонь? Зажигалка – стальная «Зиппо» с вытравленной на боку рейнджеровской эмблемой и с глубокой вмятиной с другой стороны, которой она отразила какую-то часть налетевшего на них автомобиля или дороги, или дерева, не дала чему-то твердому прорваться к сердцу Литвака. Из-за горла своего Литвак больше не курил, зажигалку оставил при себе по привычке, как символ живучести, и никогда с ней не расставался. Днем в брюках, ночью рядом с постелью. Но сейчас ее не оказалось ни в брюках, ни возле койки. Он робко, по-стариковски обхлопал себя. Реконструировал события дня, до утра, когда должен был положить зажигалку в карман. Клал ли он ее туда сегодня? Никакого следа в памяти. В том числе и о вчерашнем дне. Не забыл ли он ее где-нибудь в Ситке, несколько дней назад? В отеле «Блэкпул»? Литвак опустился перед койкой, вытянул из-под нее свое имущество, перерыл, переворошил его. Нет зажигалки. И спичек нет. Только свеча в стакане для сока и человек, не знающий, как ее зажечь. Даже при наличии источника огня. Литвак повернулся к двери и услышал шаги. Тихий стук. Свечка-ежегодничек скользнула в боковой пиджачный карман.
– Ребе Литвак, они здесь, сэр, – доложил Микки Вайнер.
Литвак сунул в рот зубы и натянул рубашку.
Всех разогнать по комнатам я не хочу чтобы его видели
– Он не готов, – сказал Микки Вайнер. Сомнение в голосе, потребность в подтверждении. Менделя Шпильмана он в жизни не видал, слышал, конечно, байки о детских чудесах, может, сообщения о чудесным образом скисавшем или сбегавшем при упоминании имени Шпильмана молоке.
Он болен но мы его вылечим
Ни в коем случае не было частью плана Литвака намекнуть евреям Перил-Стрейт, что Мендель Шпильман – Цадик-Ха-Дор. Мессия явленный – какой от него прок? Исполненная мечта – наполовину разочарование.
– Мы знаем, что он всего лишь человек, – добросовестно разъясняет Микки Вайнер. – Мы все это знаем, ребе Литвак. Он человек и ничего больше, а то, что мы делаем, больше, чем любой человек.
Не о человеке забочусь , – пишет Литвак. – Всем по комнатам
Стоя на пирсе гидропланов и наблюдая, как Наоми Ландсман помогает Менделю Шпильману покинуть кокпит «Суперкаба», Литвак подумал, что, не знай он наверняка, принял бы их за возлюбленную пару. С такой привычной непринужденностью Наоми подхватила его под руку, поправила воротник рубашки, завернувшийся за пиджак, смахнула огрызок целлофановой пленки с прически… Она смотрела в его лицо, только ему в лицо, а Шпильман глазел на Робуа и Литвака; она смотрела с нежностью механика, выискивающего трещины усталости материала. Казалось непостижимым, что эти двое знакомы друг с другом не более трех часов. Три часа. Этого периода оказалось достаточным, чтобы сплести ее судьбу с его участью.
– Добро пожаловать, – донеслось от кресла-коляски, при которой замер доктор Робуа. Развевающийся на ветру галстук доктора шлепнул его по губам. Голд и Тертельтойб, парень из Ситки, спрыгнули на пирс. От веса Тертельтойба причал содрогнулся и звякнул. Волны лизали сваи пирса. В воздухе пахло мокрыми рыбацкими сетями и лужами стоялой жижи, скопившейся в старых лодках. Почти стемнело. В искусственном освещении пирса все слегка позеленели, кроме Шпильмана, белого, как ость птичьего пера, и на вид такого же пустотелого. – Добро пожаловать, – продублировал себя Робуа для вящей убедительности.
– Не надо было аэроплана, – ответил Шпильман сухой актерской шуткой, хорошо поставленным голосом, прекрасно артикулируя, с легким придыхом печальной древней Украины. – Я в состоянии и сам долететь.
– Гм… да…
– Рентгеновское зрение. Виртуальный бронежилет. Полный набор. Для кого, извините, коляска? Для меня?
Он простер перед собой руки, составил ступни рядышком, обозрел себя от подушечек пальцев рук до носков башмаков, изображая готовность ужаснуться увиденному. Плохо сидящий костюм в мелкую полосочку, головной убор отсутствует, галстук разболтался, рубашка заправлена в штаны фрагментарно, растрепанная прическа отдает чем-то подростковым. В этом хрупком теле и сонном личике ничего нет от его ужасного родителя. Разве что какие-то намеки вокруг глаз. Шпильман повернулся к пилоту, разыгрывая удивление и обиду предположением, что он может нуждаться в колесах инвалидного кресла. Но Литвак видел, что эта игра скрывала его реальное удивление и реальную обиду на злодейку судьбу.
– Вы ведь считаете, что я неплохо выгляжу, мисс Ландсман? – сказал Шпильман, дразня девушку, взывая к ней, умоляя ее.
– Ты потрясный парень, – лихо ухмыльнулась Наоми. На ней синие джинсы, заправленные в высокие черные сапоги, мужская белая оксфордская рубаха, старая стрелковая куртка ситкинского управления полиции с фамилией «ЛАНДСМАН» над карманом. – И видок у тебя что надо.
– Ой, врунья, врунья…
– Хорошо, без вранья. Чисто с моей личной точки зрения вы выглядите вполне на полученные мною тридцать пять сотен долларов, мистер Шпильман. Объективно, правда?
– Я в коляске не нуждаюсь, доктор, – говорит Шпильман без тени упрека. – Но все равно спасибо за предусмотрительность.
– Вы готовы, Мендель? – спросил доктор мягко, предупредительно.
– А мне необходимо быть готовым? Если это так, то придется протянуть еще недели три-четыре-пять.
Слова вылетели изо рта Литвака как вербальный смерч, как пламенное дыхание дракона, нежданными и непрошенными. Ужасный звук, как будто горящая автопокрышка бухнулась в сугроб.
– Не надо быть готовым. Надо быть здесь.
Звуки эти поразили всех, даже Голда, который спокойно листал бы буклет комиксов при свете сгорающего заживо человека. Шпильман медленно повернулся, улыбка в углу рта, как ребенок, которого зажали подмышкой.
– Альтер Литвак, не так ли? – Он вытянул руку для пожатия, щурясь на Литвака, напуская на себя вид крутой мужественности, высмеивая крутую мужественность и одновременно полное ее отсутствие в собственной натуре. – О, скальных пород рука!
Собственная его рука мягка, тепла, влажновата – лапка вечного школьника. Что-то в Литваке протестует, сопротивляется этой теплоте и мягкости. Он и сам испугался древней окаменелости своего голоса, а еще больше того, что вообще что-то ляпнул. Ужаснулся чему-то в Менделе Шпильмане, в его пухлом личике, неказистом костюме, улыбке потерянного вундеркинда, в его храброй попытке спрятать свой испуг – всему, что исторгло из него, Литвака, первую фразу за несколько лет. Литвак сознавал, что харизма – категория реальная, хотя и не вполне определенная, некий химический огонь, которым горят отдельные счастливые несчастливцы. Как и пламя таланта, как горение гения, она аморальна, она вне измерений добра и зла, силы, слабости, бесполезности. Ощутив в своей ладони теплую ладошку Шпильмана, Литвак понял, насколько верна его тактика. Если Робуа найдет к механизмам Шпильмана подходящие гаечные ключи, то Шпильман вдохновит и поведет не несколько сотен вооруженных берсеркеров, не тридцать тысяч «черных шляп», ищущих, куда бы приткнуть ковчег гонимой родины, но весь разбредшийся народ. Этот план здравый и реальный, ибо в Менделе Шпильмане оказалось нечто, заставившее заговорить человека с разрушенными речевыми органами. Это нечто боролось с чем-то в Менделе Шпильмане, что наталкивалось на нечто в Литваке. Он почувствовал позыв сжать руку, сокрушить кости этой ручки школьника.
– Мир вам, еврейцы, – усмехнулась Ландсман. – Давненько…
Литвак кивнул и пожал протянутую Наоми руку. В нем сразу же схватились естественное восхищение умелым профессионалом, овладевшим ремеслом вопреки множеству препон, и подозрение, что эта особа лесбиянка. Эту категорию милых дам Литвак отказывался понимать и принимать почти принципиально.
– О'кей, – отмахнулась она от него, все еще ориентируясь на Шпильмана. Ветер вдруг усилился, и Наоми обняла своего пассажира за плечи, слегка сжала. Осмотрела зеленоватые лица ожидавших передачи груза. – Все будет хорошо?
Литвак черкнул что-то в блокноте, передал Робуа.
– Уже поздно, темно, – сказал тот. – Позвольте предложить вам ночлег.
Она, казалось, собиралась отказаться, потом кивнула.
– Неплохая мысль.
У подножия длинной зигзагообразной лестницы Шпильман остановился, оценил высоту подъема.
Казалось, его посетили какие-то предчувствия, понимание того, что здесь от него ожидают. Изобразив на лице ужас, он рухнул в инвалидную коляску.
– Защитный шлем забыл дома.
Добравшись до верха, он так и остался в коляске и позволил своему пилоту управлять и этим транспортным средством вплоть до прибытия в главное здание. Тяготы долгого пути, ответственный шаг, на который он, наконец, решился, падающий уровень героина в кровотоке – существенные факторы. Но они уже прибыли в его комнату. Кровать, стол, стул, прекрасные шахматы, английский набор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41