Методично, организованно, настойчиво, находчиво. Они ко всему готовы. Прав Берко, Бина найдет дело в любом полицейском участке мира. Перекраивание границ, смена режимов – такие мелочи не вышибут из колеи еврейку с добрым запасом салфеточек в мешке.
– Тунцовый салат, – замечает Ландсман, вспоминая, что она отказалась от тунца, когда забеременела Джанго.
– Да, стараюсь ввести в организм как можно больше ртути. – Бина поняла, о чем он думает. Забросила в рот таблетку. – Ртутью живу.
Ландсман тычет большим пальцем в сторону мадам Неминцинер, бдящей на посту с неизменной поварешкой.
– Надо было попросить жареный градусник.
– Я бы с удовольствием, но у них только ректальные.
– А вот, кстати, Пенгвин.
– Симковиц? Где?
Бина повернулась всем корпусом начиная от талии, и Ландсман воспользовался открывшимися возможностями обзора. Конопатая левая грудь, кружавчики бюстгальтера, просвечивающий и выпирающий сквозь чашечку сосок. Пришлось сдерживать руку, мгновенно возжелавшую нырнуть туда, к ней за пазуху, забраться, прижаться, обнять и заснуть Обратный поворот – и она застала Ландсмана погруженным в грезы. У него загорелись щеки.
– Хм, – только и сказала Бина.
– Как день прошел? – спросил Ландсман самым естественным тоном.
– Давай-ка договоримся, – потребовала она ледяным тоном, застегивая кофточку на все пуговицы. – Мы сидим, ужинаем и не порем ахинею про то, как прошел мой день. Как ты к этому относишься, Меир?
– Положительно отношусь.
– Ну и отлично.
Она загребла ложку тунцового салата. Он уловил блеск ее обрамленного золотом премоляра и вспомнил день, когда Бина пришла домой с этим зубом еще пьяная после наркоза, и предложила ему сунуть язык ей в рот, ощутить вкус. После первой ложки тунцового салата Бина посерьезнела. Она загребла еще с десяток ложек, самозабвенно работая челюстями, от усердия аж сопя и ушами шевеля, не сводя глаз с уменьшающейся кучки салата. Здоровый аппетит у девушки – таким было первое наблюдение его матери относительно Бины Гельбфиш. Двадцать лет назад. Как и большинство комплиментов его матери, это замечание можно было истолковать как замаскированное оскорбление. Но Ландсман мог доверять только женщине, которая ела, как мужчина. Когда на листе сайта не осталось ничего, кроме потеков майонеза, Бина утерла рот салфеткой и удовлетворенно вздохнула.
– Ну, о чем беседуем? Твой день тоже не затрагиваем.
– Конечно, конечно.
– Что нам остается?
– Да почти ничего.
– Кое-что никогда не меняется. – Бина отодвинула пустую тарелку и подтянула лапшевник, готовясь сокрушить и его. Он с наслаждением наблюдал даже за тем, как она смерила этот кугель взглядом.
– Люблю поговорить о моей машине.
– Ты знаешь, что мне любовная лирика не по душе.
– Ну уж никак не о Реверсии.
– Согласен. И говорящих куриц к черту. И креплах в виде головы Маймонида. И остальной понос чудотворный.
Интересно, как бы Бина отнеслась к истории, которую Цимбалист рассказал им о человеке, лежащем в выдвижном ящике в подвале общей городской больницы?
– Давай вообще без евреев, – поморщился Ландсман.
– Согласна. Меня тошнит от евреев.
– И без Аляски.
– И без Аляски.
– Без политики. Без России. Без Маньчжурии, Германии, арабов.
– И от арабов меня тошнит. О чем же побеседуем?
– Об этом лапшевнике, может быть?
– Отличная тема. Только, Меир, съешь кусочек. У меня душа болит, Бог мой, до чего же ты тощий. Давай-ка быстренько. Я не знаю, как они его делают, говорят, имбирь добавляют, самую чуточку. Там, в Якови, о таком кугеле только мечтать можно.
Бина отхватила ножом кусок лапшевника и понесла его вилкой прямо ко рту Ландсмана. Парящий в воздухе в направлении его рта кусок вызвал мгновенный пароксизм отторжения. Ледяная лапа мертвой хваткой сжала его нутро. Ландсман отвернулся. Вилка замерла в зените траектории, затем Бина опустила запеченную смесь из вермишели и яиц, смешанную с изюмом и еще Бог ведает с чем, на тарелку рядом со скучающими блинчиками.
– Все равно ты должен его попробовать. – Показывая пример, она отхватила еще два куска лапшевника и отложилa вилку. – Вроде о нем больше ничего и не скажешь.
Ландсман приложился к остаткам кофе, Бина проглотила оставшуюся фармакопею, запив водой.
– Ну, – сказала она.
– Угу, – сказал он.
Если он ее сейчас отпустит, если не заснет в ложбине между ее грудей, то не спать ему больше никогда, не заснуть без помощи горсти нембутала или короткоствольного М-39.
Бина встает и натягивает свою парку. Она возвращает пластиковую шкатулку в кожаный мешок, со стоном перекидывает его через плечо.
– Спокойной ночи, Меир.
– Где ты остановилась?
– У родителей. – Таким тоном произносят смертный приговор планете.
– Ой-вей…
– Об этом можно было бы поговорить. Ну, я остановилась там ненадолго. Во всяком случае, не хуже, чем в «Заменгофе».
Бина задернула молнию и замерла на долгие секунды, оценивая его своим шамесовским взглядом. Ее взгляд не сравнить с его, она часто упускает детали, но то, что видит, умеет сцепить с тем, что знает о мужчинах и женщинах, о жертвах и убийцах. Бина уверенно формирует связную историю, имеющую смысл и приводящую к каким-то последствиям. Она не столько раскрывает случаи, сколько рассказывает о них.
– Слушай, Меир, посмотри на себя. Ты как разваливающийся дом.
– Знаю, – Ландсман чувствует жжение в груди.
– Я слышала, что ты плох, но думала, врут, чтобы мне польстить.
Ландсман смеется и вытирает щеку рукавом пиджака.
– Это что? – гробовым голосом спрашивает Бина. Ногтями большого и указательного пальцев она подцепила скомканный, испачканный в кофе клок бумаги с соседнего столика, куда его запустил Ландсман. Он пытается спасти улику, но опаздывает. Она всегда, опережала его в подобных случаях. Бина расправляет буклет на столе.
– «Пять великих истин и пять больших неправд о вербоверском хасидизме». – Брови Бины смыкаются над переносицей. – Хочешь, чтобы меня сожрали «черные шляпы»?
Ландсман недостаточно проворен с ответом, и она успевает сделать должные выводы из его молчания, из выражения его лица и из того, что ей о нем известно. А известно ей о нем практически все.
– Да ты что, Меир! – Бина моментально сникла, теперь она выглядит такой нее изможденной и изношенной, как и он сам. – Нет. Неважно. Я сегодня больше не могу. – Она комкает вербоверский памфлет и швыряет ему в голову.
– Мы вроде собирались не затрагивать эти темы.
– Мы много чего собирались, ты и я.
Она отворачивается, вцепившись во врезавшийся в плечо ремень сумки, в которой ее жизнь.
– Завтра жду тебя в своем кабинете.
– Гм. Очень хорошо. Только я сегодня сменился с двенадцатидневной смены.
Ландсман не врет, но на Бину этот аргумент не действует. Она его не услышала, либо он говорил не на индоевропейском.
– Завтра я у тебя, – вздыхает он. – Если сегодня не вышибу себе мозги.
– Я никакой любовной лирики не цитировала. – Бина собирает темно-тыквенную кучу-малу своей прически и сует ее в зубастую пасть зажима, фиксируя хвост за правым ухом. – С мозгами или без мозгов, завтра в девять в моем кабинете.
Ландсман провожает ее взглядом до стеклянно-хромовых дверей кафетерия «Полярная звезда». Спорит сам с собой на доллар, что она не обернется до того момента, как накинет капюшон и исчезнет в пурге за дверью. Но он парень не жадный, к тому же спор на дурака. И Ландсман не требует законного выигрыша.
19
Когда телефон разбудил его в шесть утра, Ландсман сидел все в том же ушастом кресле, все в тех же белых трусах, нежно сжимая рукоять своего шолема.
Тененбойм как раз закончил смену.
– Вы просили, – поясняет он и кладет трубку.
Ландсман не помнит, чтобы он кого-то о чем-то просил. Тем более будить его в такую рань в законный выходной. Не помнит он также, когда успел отполировать бутылку сливовицы, скромно стоящую теперь на исцарапанной уретановой поверхности «дубового» стола, совершенно пустую и одинокую. Никак не может он понять и что делают в его комнате остатки лапшевника в прозрачной пластиковой упаковке, как раз рядом с пустой бутылкой. Не мог же он эту гадость в рот брать! По расположению осколков на полу Ландсман заключает, что мемориальный стаканчик Всемирной выставки 1977 года был им запущен в радиатор центрального отопления. Может, расстроился, что не выходит партия? Дорожные шахматы разбросаны по всей комнате, доска под кроватью. Но не помнит он ни бросков, ни стаканчика, ни доски. Может, пил за кого-нибудь или за что-нибудь, а радиатор принял за камин. Не помнит, но не удивляется. Ничему в этом жалком номере пятьсот пять он не удивляется, менее всего заряженному шолему в руке.
Ландсман проверяет предохранитель, возвращает оружие в кобуру, висящую на ухе кресла. Проходит к стене, вытягивает складную кровать. Сдирает одеяло, забирается в постель. Простыни чистые, пахнут паровым прессом и пылью ниши. Уже смутно Ландсман припоминает какие-то романтические полуночные прожекты: прибыть в отдел пораньше, ознакомиться с заключениями вскрытия да баллистической экспертизы по делу Шпильмана, может, даже на острова наведаться, в русский квартал, прощупать этого зэка в законе Василия Шитновицера. Сделать, что сможет, прежде чем Бина вздернет его в девять на дыбу, прижмет к когтю. Он печально улыбается. Надо же, герой какой полуночный! В шесть часов его разбуди. Ха!
Ландсман натягивает на голову одеяло и закрывает глаза. И сразу сознание его оккупирует композиция на доске. Черный король, зажатый в центре доски, но до шаха дело пока не дошло; белая пешка на «b» ожидает служебного повышения. Дорожный набор более не нужен, он запомнил партию. Сжав веки, пытается стереть все из памяти, смахнуть все фигуры, залить белые поля гудроном. Сплошь черная доска, не оскверненная фигурами и игроками, гамбитами и эндшпилями, темпами, тактиками и перевесами, черная, как горы Баранова…
Лежи, Л-ланс-с-сман, лежи… Белые поля стерты, на фигуре твоей носки и трусы. А в дверь стучат. Он уселся, уставился в стену, дышит. Тяжело дышит. Сердце бухает в виски. Завернулся в простыню, как пацан, изображающий привидение… Лежит на животе – сколько? Вспоминает, как будто со дна глубокой могилы, в черной грязи, в бессветной пещере, в миле под поверхностью земли, вибрацию мобильника, а чуть позже бренчанье телефона на псевдодубовом столе. Но он был погребен глубоко, в миле под землей, и телефоны снились, и не было силы и желания отвечать. Подушка пропитана компотом из пьяного пота, паники, слюны. Взгляд на часы. Двадцать минут одиннадцатого.
– Мей-ир-р!
Ландсман валится на постель, путается в простынях.
– Бина, меня нет. Я уволился.
Бина не отвечает. Ландсман надеется, что она приняла его отставку. Да какая, собственно, разница? Бина вернулась в свой модуль, а тут этот типус из похоронного заведения… и Бина уже не еврейка-полицейка, а служащая правопорядка великого штата Аляска. Она ушла, теперь Ландсман может пригласить горничную, которая меняет белье, и попросить ее чпокнуть его из шолема. Похоронить очень просто: вернуть кровать в исходное положение, оставив тело неубранным. Клаустрофобия, боязнь темноты больше ему не помешают.
Через секунду Ландсман слышит скрежет зубов ключа в замке, дверь номера пятьсот пять распахивается. Облеченная полномочиями Бина вползает в номер, как в комнату больного, в кардиологическую реанимацию, ожидая зловещих признаков смерти, мрачных истин тленности.
– Гр-р-ёб бы твой Иисус Христа! – жестко выпаливает она. Акцент ее, а выражение… где она его только подхватила?… Во всяком случае, Ландсману оно кажется интересным, да и сам процесс, если его наглядно представить… не жалко и на билет потратиться.
Она бредет меж разбросанной одеждой и полотенцами, останавливается у изножья складной кровати. Взгляд ее скользит по розовым обоям, оживленным красными гирляндами, по зеленому плюшевому ковру с таинственным узором из выжженных дыр и неизвестного цвета пятен, регистрирует пустую бутылку, осколки стекла, облупленную фанеровку на мебели из прессованной древесной стружки… из древесного фарша. Ландсман лежит головой в сторону Бины и вынуждает себя наслаждаться выражением ужаса в ее глазах, чтобы заглушить стыд.
– Как на эсперанто «куча дерьма»? – спрашивает Бина. Она подходит к «дубовому» столу, взвешивает взглядом обтрепанные ниточки теста, оставшиеся от лапшевника.
– По крайней мере хоть что-то съел.
Она разворачивает кресло к кровати, опускает свой мешок на пол, критически изучает сиденье кресла. Ландсману кажется, что Бина решает каким дезинфицирующим составом из глубин своего магического мешка обработать кресло, прежде чем в него можно будет сесть. Наконец она решается обойтись без дезинфекции и осторожно, по частям, опускается на сиденье. На ней серый брючный костюм из какой-то гладкой ткани с отливом черного. Под пиджаком серо-зеленая шелковая блузка. Лицо не накрашено, лишь губы тронуты помадой. В это время суток прическа еще не выбилась из-под контроля, удерживается в узде при помощи заколок и зажимов. Как она спала в эту ночь в узкой постели в свой старой комнате, на верхнем этаже дома на две семьи на Японском острове, будил ли ее старый мистер Ойшер, бухая по ступеням и половицам своим протезом – по лицу Бины не заметно. Лицо ее сейчас занято другим. Брови встретились на переносице, накрашенные губы сжались в кирпичного цвета полосочку шириной не более двух миллиметров.
– Как у вас утро прошло, инспектор?
– Я не люблю ждать. Особенно впустую. И особенно тебя.
– Инспектор, вы меня, возможно, не расслышали. Я ушел. Уволился. Меня нету.
– Смешно, но когда ты повторяешь свои идиотские хохомочки, настроение у меня вовсе не улучшается.
– Я не могу на тебя работать, Бина. Брось, это ведь с ума сойти. Это как раз такого рода идиотизм, какого и можно было ожидать от нашего милого руководства в теперешнее время. Забудь: плюнь и разотри. Я не собираюсь играть в этом квартете «Кто в лес, кто по дрова». Я ушел. На кой я тебе? Наклей черные метки на все дела. Начато – окончено. Какая, на хрен, разница? Кому это сейчас интересно? Подумаешь, десяток дохлых жидов!
– Я перекопала дела. – Бина замечает, что не утратила своего завидного качества игнорировать Ландсмана и периоды его прострации. – И ни в одном не нашла ничего, указывающего на связь с вербоверами. – Бина лезет в портфель и достает пачку «Бродвея». Вытряхивает одну сигарету, сует в рот. Следующую фразу она произносит как бы между прочим, на что он сразу обращает внимание: – Разве что тот парнишка, которого ты нашел внизу.
– Ты ж это дело зарубила, – отзывается Ландсман с отточенным полицейским лицемерием в лице и голосе. – Снова куришь?
– Табак, ртуть! – Она отбрасывает прядь волос и зажигает сигарету. – Расстроенный квартет.
– Дай мне одну.
Бина передает ему пачку, он садится, аккуратно завертываясь в простыню, как в тогу. Она окидывает взглядом его древнесенаторское великолепие, замечает седую шерсть на груди, дряблеющий брюшной пресс, костлявые колени.
– Спать в носках и подштанниках… Хорош, ничего не скажешь.
– У меня глубокая депрессия, я так полагаю. Полагаю, тряхнуло меня здорово сей ночью.
– Этой ночью?
– Этим годом. Этой жизнью.
Она оглядывается, выискивая, что бы приспособить под пепельницу.
– Значит, вы с Берко поперлись вчера на Вербов, тыкать палки в осиное гнездо, искать следы этого Ласкера?
Нет смысла врать ей. Но Ландсман слишком привык не подчиняться приказам, чтобы вот так сразу на тебе, раскалываться да раскаиваться.
– Что, уже брякнули?
– Брякнули? С Вербова? В субботу утром? Кто бы оттуда стал мне названивать в субботу утром? – В глазах ее пляшут какие-то чертики. – И что бы они мне сказали, если бы брякнули?
– Извини, – лепечет Ландсман. – Больше не могу.
Он встает, сенаторская тога повисает на одном плече. Огибает складную кровать, направляется в крохотный санузел с пятнистой раковиной, стальным зеркалом и душевой насадкой. Занавески нет, на полу в центре сток. Он закрывает дверь, расслабляет сфинктер мочевого пузыря, с наслаждением опорожняется… Блаженство, блаженство… Пристроив сигарету на край крышки сливного бачка, оскорбляет физиономию мылом. Снимает с крюка шерстяной халат, белый в красную, зеленую, желтую и черную «индейскую» полоску. Влезает в халат, завязывает пояс, возвращает сигарету в рот и глядит на свое отражение в искарябанном прямоугольнике полированной стали над раковиной. Ничего нового, ни глубин неизведанных, ни нежданных сюрпризов. Нажав кнопку смыва, возвращается в комнату.
– Бина. Я с этим парнем не знаком. Наши пути пересеклись случайно. Я мог бы и познакомиться с ним. Случайно. Но не познакомился. Если б мы познакомились, может, стали бы друзьями. Может, и нет. Он кололся и ничего более знать не хотел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
– Тунцовый салат, – замечает Ландсман, вспоминая, что она отказалась от тунца, когда забеременела Джанго.
– Да, стараюсь ввести в организм как можно больше ртути. – Бина поняла, о чем он думает. Забросила в рот таблетку. – Ртутью живу.
Ландсман тычет большим пальцем в сторону мадам Неминцинер, бдящей на посту с неизменной поварешкой.
– Надо было попросить жареный градусник.
– Я бы с удовольствием, но у них только ректальные.
– А вот, кстати, Пенгвин.
– Симковиц? Где?
Бина повернулась всем корпусом начиная от талии, и Ландсман воспользовался открывшимися возможностями обзора. Конопатая левая грудь, кружавчики бюстгальтера, просвечивающий и выпирающий сквозь чашечку сосок. Пришлось сдерживать руку, мгновенно возжелавшую нырнуть туда, к ней за пазуху, забраться, прижаться, обнять и заснуть Обратный поворот – и она застала Ландсмана погруженным в грезы. У него загорелись щеки.
– Хм, – только и сказала Бина.
– Как день прошел? – спросил Ландсман самым естественным тоном.
– Давай-ка договоримся, – потребовала она ледяным тоном, застегивая кофточку на все пуговицы. – Мы сидим, ужинаем и не порем ахинею про то, как прошел мой день. Как ты к этому относишься, Меир?
– Положительно отношусь.
– Ну и отлично.
Она загребла ложку тунцового салата. Он уловил блеск ее обрамленного золотом премоляра и вспомнил день, когда Бина пришла домой с этим зубом еще пьяная после наркоза, и предложила ему сунуть язык ей в рот, ощутить вкус. После первой ложки тунцового салата Бина посерьезнела. Она загребла еще с десяток ложек, самозабвенно работая челюстями, от усердия аж сопя и ушами шевеля, не сводя глаз с уменьшающейся кучки салата. Здоровый аппетит у девушки – таким было первое наблюдение его матери относительно Бины Гельбфиш. Двадцать лет назад. Как и большинство комплиментов его матери, это замечание можно было истолковать как замаскированное оскорбление. Но Ландсман мог доверять только женщине, которая ела, как мужчина. Когда на листе сайта не осталось ничего, кроме потеков майонеза, Бина утерла рот салфеткой и удовлетворенно вздохнула.
– Ну, о чем беседуем? Твой день тоже не затрагиваем.
– Конечно, конечно.
– Что нам остается?
– Да почти ничего.
– Кое-что никогда не меняется. – Бина отодвинула пустую тарелку и подтянула лапшевник, готовясь сокрушить и его. Он с наслаждением наблюдал даже за тем, как она смерила этот кугель взглядом.
– Люблю поговорить о моей машине.
– Ты знаешь, что мне любовная лирика не по душе.
– Ну уж никак не о Реверсии.
– Согласен. И говорящих куриц к черту. И креплах в виде головы Маймонида. И остальной понос чудотворный.
Интересно, как бы Бина отнеслась к истории, которую Цимбалист рассказал им о человеке, лежащем в выдвижном ящике в подвале общей городской больницы?
– Давай вообще без евреев, – поморщился Ландсман.
– Согласна. Меня тошнит от евреев.
– И без Аляски.
– И без Аляски.
– Без политики. Без России. Без Маньчжурии, Германии, арабов.
– И от арабов меня тошнит. О чем же побеседуем?
– Об этом лапшевнике, может быть?
– Отличная тема. Только, Меир, съешь кусочек. У меня душа болит, Бог мой, до чего же ты тощий. Давай-ка быстренько. Я не знаю, как они его делают, говорят, имбирь добавляют, самую чуточку. Там, в Якови, о таком кугеле только мечтать можно.
Бина отхватила ножом кусок лапшевника и понесла его вилкой прямо ко рту Ландсмана. Парящий в воздухе в направлении его рта кусок вызвал мгновенный пароксизм отторжения. Ледяная лапа мертвой хваткой сжала его нутро. Ландсман отвернулся. Вилка замерла в зените траектории, затем Бина опустила запеченную смесь из вермишели и яиц, смешанную с изюмом и еще Бог ведает с чем, на тарелку рядом со скучающими блинчиками.
– Все равно ты должен его попробовать. – Показывая пример, она отхватила еще два куска лапшевника и отложилa вилку. – Вроде о нем больше ничего и не скажешь.
Ландсман приложился к остаткам кофе, Бина проглотила оставшуюся фармакопею, запив водой.
– Ну, – сказала она.
– Угу, – сказал он.
Если он ее сейчас отпустит, если не заснет в ложбине между ее грудей, то не спать ему больше никогда, не заснуть без помощи горсти нембутала или короткоствольного М-39.
Бина встает и натягивает свою парку. Она возвращает пластиковую шкатулку в кожаный мешок, со стоном перекидывает его через плечо.
– Спокойной ночи, Меир.
– Где ты остановилась?
– У родителей. – Таким тоном произносят смертный приговор планете.
– Ой-вей…
– Об этом можно было бы поговорить. Ну, я остановилась там ненадолго. Во всяком случае, не хуже, чем в «Заменгофе».
Бина задернула молнию и замерла на долгие секунды, оценивая его своим шамесовским взглядом. Ее взгляд не сравнить с его, она часто упускает детали, но то, что видит, умеет сцепить с тем, что знает о мужчинах и женщинах, о жертвах и убийцах. Бина уверенно формирует связную историю, имеющую смысл и приводящую к каким-то последствиям. Она не столько раскрывает случаи, сколько рассказывает о них.
– Слушай, Меир, посмотри на себя. Ты как разваливающийся дом.
– Знаю, – Ландсман чувствует жжение в груди.
– Я слышала, что ты плох, но думала, врут, чтобы мне польстить.
Ландсман смеется и вытирает щеку рукавом пиджака.
– Это что? – гробовым голосом спрашивает Бина. Ногтями большого и указательного пальцев она подцепила скомканный, испачканный в кофе клок бумаги с соседнего столика, куда его запустил Ландсман. Он пытается спасти улику, но опаздывает. Она всегда, опережала его в подобных случаях. Бина расправляет буклет на столе.
– «Пять великих истин и пять больших неправд о вербоверском хасидизме». – Брови Бины смыкаются над переносицей. – Хочешь, чтобы меня сожрали «черные шляпы»?
Ландсман недостаточно проворен с ответом, и она успевает сделать должные выводы из его молчания, из выражения его лица и из того, что ей о нем известно. А известно ей о нем практически все.
– Да ты что, Меир! – Бина моментально сникла, теперь она выглядит такой нее изможденной и изношенной, как и он сам. – Нет. Неважно. Я сегодня больше не могу. – Она комкает вербоверский памфлет и швыряет ему в голову.
– Мы вроде собирались не затрагивать эти темы.
– Мы много чего собирались, ты и я.
Она отворачивается, вцепившись во врезавшийся в плечо ремень сумки, в которой ее жизнь.
– Завтра жду тебя в своем кабинете.
– Гм. Очень хорошо. Только я сегодня сменился с двенадцатидневной смены.
Ландсман не врет, но на Бину этот аргумент не действует. Она его не услышала, либо он говорил не на индоевропейском.
– Завтра я у тебя, – вздыхает он. – Если сегодня не вышибу себе мозги.
– Я никакой любовной лирики не цитировала. – Бина собирает темно-тыквенную кучу-малу своей прически и сует ее в зубастую пасть зажима, фиксируя хвост за правым ухом. – С мозгами или без мозгов, завтра в девять в моем кабинете.
Ландсман провожает ее взглядом до стеклянно-хромовых дверей кафетерия «Полярная звезда». Спорит сам с собой на доллар, что она не обернется до того момента, как накинет капюшон и исчезнет в пурге за дверью. Но он парень не жадный, к тому же спор на дурака. И Ландсман не требует законного выигрыша.
19
Когда телефон разбудил его в шесть утра, Ландсман сидел все в том же ушастом кресле, все в тех же белых трусах, нежно сжимая рукоять своего шолема.
Тененбойм как раз закончил смену.
– Вы просили, – поясняет он и кладет трубку.
Ландсман не помнит, чтобы он кого-то о чем-то просил. Тем более будить его в такую рань в законный выходной. Не помнит он также, когда успел отполировать бутылку сливовицы, скромно стоящую теперь на исцарапанной уретановой поверхности «дубового» стола, совершенно пустую и одинокую. Никак не может он понять и что делают в его комнате остатки лапшевника в прозрачной пластиковой упаковке, как раз рядом с пустой бутылкой. Не мог же он эту гадость в рот брать! По расположению осколков на полу Ландсман заключает, что мемориальный стаканчик Всемирной выставки 1977 года был им запущен в радиатор центрального отопления. Может, расстроился, что не выходит партия? Дорожные шахматы разбросаны по всей комнате, доска под кроватью. Но не помнит он ни бросков, ни стаканчика, ни доски. Может, пил за кого-нибудь или за что-нибудь, а радиатор принял за камин. Не помнит, но не удивляется. Ничему в этом жалком номере пятьсот пять он не удивляется, менее всего заряженному шолему в руке.
Ландсман проверяет предохранитель, возвращает оружие в кобуру, висящую на ухе кресла. Проходит к стене, вытягивает складную кровать. Сдирает одеяло, забирается в постель. Простыни чистые, пахнут паровым прессом и пылью ниши. Уже смутно Ландсман припоминает какие-то романтические полуночные прожекты: прибыть в отдел пораньше, ознакомиться с заключениями вскрытия да баллистической экспертизы по делу Шпильмана, может, даже на острова наведаться, в русский квартал, прощупать этого зэка в законе Василия Шитновицера. Сделать, что сможет, прежде чем Бина вздернет его в девять на дыбу, прижмет к когтю. Он печально улыбается. Надо же, герой какой полуночный! В шесть часов его разбуди. Ха!
Ландсман натягивает на голову одеяло и закрывает глаза. И сразу сознание его оккупирует композиция на доске. Черный король, зажатый в центре доски, но до шаха дело пока не дошло; белая пешка на «b» ожидает служебного повышения. Дорожный набор более не нужен, он запомнил партию. Сжав веки, пытается стереть все из памяти, смахнуть все фигуры, залить белые поля гудроном. Сплошь черная доска, не оскверненная фигурами и игроками, гамбитами и эндшпилями, темпами, тактиками и перевесами, черная, как горы Баранова…
Лежи, Л-ланс-с-сман, лежи… Белые поля стерты, на фигуре твоей носки и трусы. А в дверь стучат. Он уселся, уставился в стену, дышит. Тяжело дышит. Сердце бухает в виски. Завернулся в простыню, как пацан, изображающий привидение… Лежит на животе – сколько? Вспоминает, как будто со дна глубокой могилы, в черной грязи, в бессветной пещере, в миле под поверхностью земли, вибрацию мобильника, а чуть позже бренчанье телефона на псевдодубовом столе. Но он был погребен глубоко, в миле под землей, и телефоны снились, и не было силы и желания отвечать. Подушка пропитана компотом из пьяного пота, паники, слюны. Взгляд на часы. Двадцать минут одиннадцатого.
– Мей-ир-р!
Ландсман валится на постель, путается в простынях.
– Бина, меня нет. Я уволился.
Бина не отвечает. Ландсман надеется, что она приняла его отставку. Да какая, собственно, разница? Бина вернулась в свой модуль, а тут этот типус из похоронного заведения… и Бина уже не еврейка-полицейка, а служащая правопорядка великого штата Аляска. Она ушла, теперь Ландсман может пригласить горничную, которая меняет белье, и попросить ее чпокнуть его из шолема. Похоронить очень просто: вернуть кровать в исходное положение, оставив тело неубранным. Клаустрофобия, боязнь темноты больше ему не помешают.
Через секунду Ландсман слышит скрежет зубов ключа в замке, дверь номера пятьсот пять распахивается. Облеченная полномочиями Бина вползает в номер, как в комнату больного, в кардиологическую реанимацию, ожидая зловещих признаков смерти, мрачных истин тленности.
– Гр-р-ёб бы твой Иисус Христа! – жестко выпаливает она. Акцент ее, а выражение… где она его только подхватила?… Во всяком случае, Ландсману оно кажется интересным, да и сам процесс, если его наглядно представить… не жалко и на билет потратиться.
Она бредет меж разбросанной одеждой и полотенцами, останавливается у изножья складной кровати. Взгляд ее скользит по розовым обоям, оживленным красными гирляндами, по зеленому плюшевому ковру с таинственным узором из выжженных дыр и неизвестного цвета пятен, регистрирует пустую бутылку, осколки стекла, облупленную фанеровку на мебели из прессованной древесной стружки… из древесного фарша. Ландсман лежит головой в сторону Бины и вынуждает себя наслаждаться выражением ужаса в ее глазах, чтобы заглушить стыд.
– Как на эсперанто «куча дерьма»? – спрашивает Бина. Она подходит к «дубовому» столу, взвешивает взглядом обтрепанные ниточки теста, оставшиеся от лапшевника.
– По крайней мере хоть что-то съел.
Она разворачивает кресло к кровати, опускает свой мешок на пол, критически изучает сиденье кресла. Ландсману кажется, что Бина решает каким дезинфицирующим составом из глубин своего магического мешка обработать кресло, прежде чем в него можно будет сесть. Наконец она решается обойтись без дезинфекции и осторожно, по частям, опускается на сиденье. На ней серый брючный костюм из какой-то гладкой ткани с отливом черного. Под пиджаком серо-зеленая шелковая блузка. Лицо не накрашено, лишь губы тронуты помадой. В это время суток прическа еще не выбилась из-под контроля, удерживается в узде при помощи заколок и зажимов. Как она спала в эту ночь в узкой постели в свой старой комнате, на верхнем этаже дома на две семьи на Японском острове, будил ли ее старый мистер Ойшер, бухая по ступеням и половицам своим протезом – по лицу Бины не заметно. Лицо ее сейчас занято другим. Брови встретились на переносице, накрашенные губы сжались в кирпичного цвета полосочку шириной не более двух миллиметров.
– Как у вас утро прошло, инспектор?
– Я не люблю ждать. Особенно впустую. И особенно тебя.
– Инспектор, вы меня, возможно, не расслышали. Я ушел. Уволился. Меня нету.
– Смешно, но когда ты повторяешь свои идиотские хохомочки, настроение у меня вовсе не улучшается.
– Я не могу на тебя работать, Бина. Брось, это ведь с ума сойти. Это как раз такого рода идиотизм, какого и можно было ожидать от нашего милого руководства в теперешнее время. Забудь: плюнь и разотри. Я не собираюсь играть в этом квартете «Кто в лес, кто по дрова». Я ушел. На кой я тебе? Наклей черные метки на все дела. Начато – окончено. Какая, на хрен, разница? Кому это сейчас интересно? Подумаешь, десяток дохлых жидов!
– Я перекопала дела. – Бина замечает, что не утратила своего завидного качества игнорировать Ландсмана и периоды его прострации. – И ни в одном не нашла ничего, указывающего на связь с вербоверами. – Бина лезет в портфель и достает пачку «Бродвея». Вытряхивает одну сигарету, сует в рот. Следующую фразу она произносит как бы между прочим, на что он сразу обращает внимание: – Разве что тот парнишка, которого ты нашел внизу.
– Ты ж это дело зарубила, – отзывается Ландсман с отточенным полицейским лицемерием в лице и голосе. – Снова куришь?
– Табак, ртуть! – Она отбрасывает прядь волос и зажигает сигарету. – Расстроенный квартет.
– Дай мне одну.
Бина передает ему пачку, он садится, аккуратно завертываясь в простыню, как в тогу. Она окидывает взглядом его древнесенаторское великолепие, замечает седую шерсть на груди, дряблеющий брюшной пресс, костлявые колени.
– Спать в носках и подштанниках… Хорош, ничего не скажешь.
– У меня глубокая депрессия, я так полагаю. Полагаю, тряхнуло меня здорово сей ночью.
– Этой ночью?
– Этим годом. Этой жизнью.
Она оглядывается, выискивая, что бы приспособить под пепельницу.
– Значит, вы с Берко поперлись вчера на Вербов, тыкать палки в осиное гнездо, искать следы этого Ласкера?
Нет смысла врать ей. Но Ландсман слишком привык не подчиняться приказам, чтобы вот так сразу на тебе, раскалываться да раскаиваться.
– Что, уже брякнули?
– Брякнули? С Вербова? В субботу утром? Кто бы оттуда стал мне названивать в субботу утром? – В глазах ее пляшут какие-то чертики. – И что бы они мне сказали, если бы брякнули?
– Извини, – лепечет Ландсман. – Больше не могу.
Он встает, сенаторская тога повисает на одном плече. Огибает складную кровать, направляется в крохотный санузел с пятнистой раковиной, стальным зеркалом и душевой насадкой. Занавески нет, на полу в центре сток. Он закрывает дверь, расслабляет сфинктер мочевого пузыря, с наслаждением опорожняется… Блаженство, блаженство… Пристроив сигарету на край крышки сливного бачка, оскорбляет физиономию мылом. Снимает с крюка шерстяной халат, белый в красную, зеленую, желтую и черную «индейскую» полоску. Влезает в халат, завязывает пояс, возвращает сигарету в рот и глядит на свое отражение в искарябанном прямоугольнике полированной стали над раковиной. Ничего нового, ни глубин неизведанных, ни нежданных сюрпризов. Нажав кнопку смыва, возвращается в комнату.
– Бина. Я с этим парнем не знаком. Наши пути пересеклись случайно. Я мог бы и познакомиться с ним. Случайно. Но не познакомился. Если б мы познакомились, может, стали бы друзьями. Может, и нет. Он кололся и ничего более знать не хотел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41