Угол Макса Нордау и Берлеви.
– Похоже, вас мучает жажда, детектив. Уверены, что не хотите имбирного эля? Шпринцеле, дай джентльмену стаканчик эля…
– Спасибо, мэм, я не хочу пить.
Батшева Шпильман играет размером глаз, осматривает Ландсмана внимательно, сравнивает с тем, что о нем слышала. Взгляд быстрый и беспощадный. Из нее вышел бы отличный детектив.
– Вам не нравится имбирный эль?
Машина сворачивает на Линкольн и идет вдоль берега, мимо острова Ойсштеллюнг и мыса раздолбанной надежды Сэйфти-Пин, к Унтерштату. Минут через девять «Заменгоф». Глаза ее топят Ландсмана в склянке с эфиром. Прикалывают к картонке, как насекомое.
– Нет-нет, я от него без ума, давайте, давайте, – спохватывается Ландсман.
Шпринцль Рудашевская протягивает ему холодную бутылку. Ландсман прижимает ее к вискам, перекатывает по лбу, делает глоток, вжимая в себя жидкость, как противную микстуру.
– Вот уже сорок пять лет я не сидела так близко рядом с посторонним мужчиной, детектив, – говорит вдруг Батшева Шпильман. – Просто позор.
– Особенно если учесть, что это за мужчина, – поддакивает Ландсман.
– Не возражаете? – Она опустила вуаль, лицо вышло из числа собеседников. – Мне так удобнее.
– Разумеется, разумеется.
– Ну, – выдохнула она, и вуаль чуть всколыхнулась. – Я и вправду хотела с вами поговорить.
– И я тоже.
– Зачем? Полагаете, что это я убила своего сына?
– Нет, мэм. Но я надеялся, что вы можете знать, кто это сделал.
– Вот как! – Голос звучит так, как будто Батшева Шпильман вызнала у Ландсмана то, что он тщательно скрывал. – Его убили.
– Э-э… Да, мэм, да, его… убили. А разве… А что вам сказал муж?
– Что сказал мне муж… – Это прозвучало риторически, названием какого-то мудреного трактата. – Вы женаты, детектив?
– Был.
– Брак распался?
– Да, лучше не сформулируешь. – Он чуть помолчал. – Да, именно так.
– Мой брак – лучше не пожелаешь, – сообщает она без малейшего оттенка хвастовства в голосе. – Понимаете, что это значит?
– Нет, мэм, извините, не уверен, что понимаю.
– В каждом браке случается разное. – Она покачала головой, вуаль заволновалась. – Сегодня, перед похоронами, был у меня в доме один из внуков, девяти лет мальчик. Я включила телевизор в швейной. Не положено, конечно, но что ж такой кроха-шкоц будет скучать… Посидела с ним десять минут, мультфильмы показывали: волк гоняется за синим петухом.
Ландсман понимающе кивает. Он видел этот мультик.
– Тогда вы помните, как этот волк мог там по воздуху бегать. Он перебирает задними лапами и летит, пока не замечает, что под ним земли нет. Но как только глянет вниз, сразу понимает, что произошло, и камнем падает вниз.
– Да-да, помню этот эпизод.
– Вот так и с успешным браком. Пятьдесят лет я бежала по воздуху. Не глядя под ноги. Вне того, что Бог велит. Не говоря с мужем. И наоборот.
– С моими родителями было то же, – говорит Ландсман и размышляет, протянули бы они с Биной дольше, если бы жили по традиции, по старинке. – Только они не слишком заботились о том, что Бог велит.
– О смерти Менделе я узнала от зятя, от Арье. Но от него я никогда ничего, кроме вранья, не слышала.
Ландсман услышал, как кто-то подпрыгивает, сидя голой задницей на кожаном чемодане. Оказалось, это смеется Шпринцль Рудашевская.
– Скажите мне правду, прошу вас, – сказала мадам Шпильман.
– Гм… Ну… Видите ли, вашего сына застрелили. Таким образом, что… По правде сказать, это было что-то вроде казни, мэм. – «Слава Богу, что она под вуалью», – подумал Ландсман. – Кто убил, мы не знаем. Мы установили, что два-три человека интересовались Менделем, выспрашивали. Весьма вероятно, что нехорошего пошиба люди. Было это несколько месяцев назад. Мы знаем, что он умер, находясь под воздействием героина. То есть ничего не чувствовал. Никакой боли не испытал, я имею в виду.
– Ничего не испытал, – донеслось из-под вуали, на которой появились два темных пятна, темнее черного шелка. – Продолжайте.
– Мне очень жаль, мэм. Жаль вашего сына. Надо было мне сразу сказать.
– Хорошо, что вы этого не сказали.
– Мы знаем, что сделал это не любитель. Но должен признаться, что с пятницы мы не продвинулись в расследовании фактически ни на шаг.
– Вы говорите «мы». Имея в виду полицию Ситки?
Хотел бы он видеть ее глаза в этот момент. Ландсману вдруг показалось, что собеседница с ним играет. Что она знает о его подвешенном состоянии.
– Ну не совсем.
– Отдел убийств?
– Нет.
– Вас и вашего напарника?
– Тоже нет.
– Тогда я, извините, в недоумении. Кто эти «вы», не продвинувшиеся в расследовании убийства моего сына?
– В данный момент… Это что-то вроде теоретического расследования.
– Вот как?
– Предпринятого независимым учреждением.
– Мой зять утверждает, что вас отстранили от работы за посещение острова. Вы якобы проникли в дом, оскорбили мужа, обвинили его в том, что он был Менделе плохим отцом. Арье сказал, что у вас отняли значок.
Ландсман снова прокатил бутылку по вискам:
– Да, это верно. Учреждение, которое я имею в виду, бляхами не располагает.
– Только теориями?
– Совершенно верно.
– Какими, например?
– Например… Вот например. Вы иногда, возможно, даже регулярно, общались с Менделе. Получали от него весточки, знали, где он, что с ним. Сын иногда вас навещал. Посылал вам открытки. Возможно, вы даже виделись изредка, тайком. То, что вы благосклонно согласились подвезти меня домой, может дать мне намек в этом направлении.
– Нет, я не видела сына более двадцати лет. А теперь уж и не увижу.
– Но почему, госпожа Шпильман? Что случилось? Почему он покинул вербоверов? Что случилось? Чем был вызван разрыв? Спор, ссора?
Минуту она не отвечала, как будто преодолевала привычное молчание, как будто приучаясь к мысли, что надо будет кому-то говорить о Менделе, да еще светскому полицейскому. Или же привыкая к приятной мысли о том, что можно будет вспомнить о сыне вслух.
– Этот выбор я сделала за него сама…
25
Тысяча гостей, иные аж из Майами-Бич или из Буэнос-Айреса. Семь фур и грузовик «вольво» с едой и вином. Кучи подарков и подношений, сравнимые с горами Баранова. Три дня поста и молитвы. Семейство клезморим Музикант – это же половина симфонического оркестра! Все Рудашевские вплоть до древнего деда, в дымину пьяного, палящего в воздух из допотопного нагана. Целую неделю в коридоре, перед домом и за угол, на два квартала до Рингельблюм-авеню – очередь из желающих получить благословение от короля женихов. День и ночь в доме и вокруг него шум, гвалт, как будто чернь вздумала бунтовать против законных государей.
До свадьбы час, и они все еще ждут. Мокрые шляпы и мокрые зонты. Вряд ли он увидит и услышит их столь поздно, вникнет в их мольбы, в их печали. Но кто может знать, чего ждать от Менделе… Он всегда оставался непредсказуемым.
Она стояла у окна, глядя сквозь щелочку в шторах на просителей, когда приблизилась служанка и сказала, что Менделя нигде нет и что к ней пришли две дамы. Спальня госпожи Шпильман выходила окнами в боковой двор, но между соседними домами открывался вид до угла: мокрые шляпы и мокрые зонтики, евреи сомкнулись плечо к плечу, мокнут и ждут, надеясь кинуть взгляд…
День свадьбы, день похорон.
– Нигде нет, – повторила она, не отворачиваясь от окна. Ее охватило ощущение тщетности и завершенности, безнадежности и свершения, как будто во сне. В вопросе не было смысла, но она все же спросила: – А куда он делся?
– Никто не знает, мэм. Никто его не видел с прошлого вечера.
– С прошлого вечера…
– С этой ночи.
Прошлым вечером состоялся форшпиль для дочери рабби штракенцеров. Прекрасный выбор. Девушка талантливая, красивая, с живинкой, которой не отличались сестры Менделя и которой он восхищался в своей матери. Конечно, невеста из штракенцеров, сколь бы совершенной она ни была – выбор неподходящий. Знала это госпожа Шпильман. Задолго до того, как подошла к ней эта девушка-служанка и сказала, что Менделя в доме никак не найдут, что он ночью исчез, знала она, что никакая степень совершенства, никакая красота, никакой внутренний огонь в девушке не сделают ту достойной ее сына. Но всегда и во всем встречаются изъяны, и нет в мире совершенства. Между выбором, определенным Всевышним, благословен будь Он, и реальностью ситуации под хупой. Между заповедью и ее исполнением, между небом и землей, между мужем и женой, меж Сионом и евреем… Имя этим изъянам – мир. Лишь приход Мессии загладит изъяны, закроет трещины, сотрет различия, расстояния, уничтожит барьеры. До тех пор над бездной могут вспыхивать искры, яркие искры могут перелетать через барьеры, проскакивать, как между электрическими полюсами, и мы должны быть благодарны за их мимолетные вспышки.
Именно так она бы все объяснила, обратись Менделе к ней с сомнениями по поводу предстоящего брака с дочерью штракенцского ребе.
– Муж ваш сердится, – сообщила девушка по имени Бетти, как и остальные служанки, приехавшая с Филиппин.
– Что он говорит?
– Ничего не говорит, мэм. Потому и видно, что сердится. Послал людей на поиски. Мэру позвонил.
Госпожа Шпильман отвернулась от окна. Фраза «Свадьбу пришлось отменить» метастазами ползла по телу. Бетти принялась подбирать с турецкого ковра обрывки салфеток.
– Что за женщины пришли? Какие женщины? Вербоверские?
– Одна, может быть, и вербоверская. Другая точно нет. Только сказали, что хотят с вами поговорить.
– Где они?
– Внизу, в вашем кабинете. Одна вся в черном, под вуалью. Как будто у нее муж умер.
Госпожа Шпильман уж и не вспомнит, когда это началось, когда к Менделю примчался первый одержимый безнадежностью, отчаявшийся, мечущийся в поисках чуда. Может быть, первые пробирались украдкой к заднему крыльцу, обнадеженные носившимися над островом слухами о чудесах. Служила у них в семье девушка, чрево которой запечатала неудачная операция в детские годы, еще в Цебу. И взял Мендель одну из куколок, сделанных им для сестер из тряпочек и булавочек, и вложил меж деревянных ножек куклы благословение, написанное карандашом, и сунул куклу в карман девушки-служанки. И прошло десять месяцев после этого события, и родила Ремедиос здорового сыночка. Или, пожалуйста, вот вам Дов-Бер Гурски, водитель Шпильманов. Попал он на баксы, десять штук задолжал русскому штаркеру-костолому, что делать? Нет, не беспокоил Менделя скорбный Гурски, сам подошел к нему юный чудодей, вручил Гурски пятидолларовую бумажку и сказал, что авось все и изменится к лучшему. Двух дней не прошло, как получил Гурски письмо из адвокатской конторы в Сан-Луи. Дядюшка, о котором Гурски и думать забыл, оставил ему полмиллиона. К менделевской бар-мицве сирые и убогие, больные и умирающие, проклятые и обездоленные уже стали костью в горле семейства. Перлись косяками днем и ночью, ныли и клянчили. Госпожа Шпильман приняла меры для защиты сына, установила приемные часы и правила поведения. Но ребенок ее владел даром. Дар требует бесконечного раздаривания.
– Не могу я сейчас их видеть, – сказала госпожа Шпильман, садясь на свою узкую кровать, затянутую бельем из грубого полотна с подушками, которые она вышила еще до рождения Менделя. – Не могу видеть этих ваших дам. – Иногда, отчаявшись пробиться к Менделе, женщины обращались к ней, к ребецин, и она благословляла их как могла и чем могла. – Мне нужно завершить свой туалет. Через час свадьба, Бетти. Всего час! Его еще найдут.
Долгие годы ждала она его предательства. С тех пор, как поняла, что Менделе таков, какой есть. Слово для матери ужасное, связанное с хрупкостью костей, ранимостью, беззащитностью перед хищниками. Ничто птицу не защищает, кроме перьев. Да и крыльев. Конечно же, взлет, полет… Она поняла сына раньше, чем он понял себя сам. Вдохнула с мягкого детского затылка. Прочитала послание, закодированное в торчащих из-под коротких штанишек коленках. В девичьей стеснительности, с которой он опускал глаза, когда его хвалили. А позже она не могла не заметить, хотя сам мальчик пытался это скрыть, как он смущается, заикается, розовеет, когда входит какой-нибудь из Рудашевских или некоторые из его кузенов.
Все время, пока она подыскивала невесту, устраивала помолвку, планировала свадьбу, госпожа Шпильман внимательно следила за сыном, старалась уловить его нежелание или неприятие. Но он ничем не проявлял недовольства ее планами, неверности долгу своему. Иногда шутил, с сарказмом, даже непочтительно, насмешливо. Мол, Святое Имя, да будет Он благословен, тратит время, как хлопотливая мамаша, составляя парочки еще не рожденных душ. Однажды подхватил оставленный сестрами кусок белого тюля, накинул себе на голову и, пародируя голос и манеры своей нареченной, принялся перечислять и расписывать физические и иные изъяны некоего Менделя Шпильмана. Все потешались, но в ее сердце встрепенулась испуганная птичка. Если не считать этого инцидента, сын казался непоколебимым в верности шестистам тринадцати заповедям, учению Торы и Талмуда, родителям, верующим, для которых представлял собой путеводную звезду. Конечно же, он еще найдется.
Она натянула чулки, платье, расправила нижнее белье. Надела изготовленный специально по случаю свадьбы сына парик. Шедевр ценою в три тысячи долларов. Пепельный с проблесками рыжего золота, имитирующий ее собственные волосы в юности, так же заплетенный. Лишь когда ее стриженую голову увенчал этот многодолларовый купол, мать поддалась панике.
На простом сосновом столике-подставке в постоянной готовности скучал простой черный телефон: аппарат, шнур и трубка, ни кнопок, ни диска. Если снять трубку сразу же зазвонит такой же телефон, установленный в кабинете ее мужа. За десять лет, что госпожа Шпильман жила в этом доме, она пользовалась этим телефоном лишь три раза: однажды в боли, дважды в гневе. Над телефоном в рамке фотопортрет ее деда, восьмого ребе, портрет бабки и портрет матери, когда той было лет пять-шесть от роду. Мать сфотографирована под нарисованной ивой на берегу нарисованного ручья. Черные одеяния, туманное облако дедовой бороды, таинственный пепел времени, осевший на покойниках со старых фотоснимков… Отсутствовал в галерее брат матери, имя которого никогда не упоминалось. Проклят он был за отступничество свое, ей неизвестное. Как она понимала, началось это отступничество с запрятанной – и найденной у него – книжки под названием «Таинственный остров», а кульминацию пережило, когда пришло сообщение, что дядю ее видели в Варшаве без бороды и в соломенном канотье, еще более безобразном, нежели любой французский роман.
Госпожа Шпильман протянула руку к трубке черного телефона без кнопок и диска. Рука дрожала от страха.
– Я бы все равно не снял трубку, – донесся до нее голос мужа, подошедшего справа сзади. – Если уж ты должна нарушить заповедь субботы, то экономь грехи.
В те годы муж ее не был еще столь лунообразным, как впоследствии, но появление его в спальне супруги граничило с чудом, вроде появления в небе второго лунного диска. Он огляделся, знакомясь с обстановкой. Кресла в вышивке, зеленый полог, белизна кровати, все эти ее склянки-банки… Силится выдавить на лицо насмешливую улыбку, но гримаса выражает взаимоисключающие алчность и отвращение. С таким выражением на физиономии ее муж однажды принимал делегацию откуда-то с края света, из Эфиопии или Йемена. Невозможный рабби-негр в странном кафтане-лапсердаке с глазами – терновыми ягодинами, черная шляпа с черной кожей, чужеземец с чужеземной Торой, женское царство: они – каприз божественный, сбой Вышней мысли, пытаться постичь который – почти ересь.
Муж стоит в ее спальне, с каждой секундой мрачнея и теряя опору под ногами. Она уступает чувству жалости. Он здесь на чужой территории. Ядовитое облако злокачественной аберрации распорядка дня загнало его в этот незнакомый край, где звякают склянки с дурацкими благовониями и колют глаз несерьезные узорчики.
– Присядь, пожалуйста, – просит она.
Благодарно вздохнув, муж медленно опускает зад на жалобно пискнувший стул.
– Его найдут, – мягко и нежно угрожает он.
Не нравится госпоже Шпильман, как выглядит ее муж. Зная, что людей подавляют его габариты, он обычно аккуратен в одежде. Но сейчас носок его скручен, рубашка застегнута неправильно. Лицо помечено усталостью, баки спутаны, как будто он трепал их нервными пальцами.
– Извини, дорогой, – сказала госпожа Шпильман, открыла дверь в свою гардеробную, вышла туда. Она не любит темного безоттеночного одноцветия, «приличествующего» вербоверским женщинам. В этой комнате перешептываются, улыбаются друг другу синий, голубой, аквамарин, пурпур, гелиотроп. Она опустилась на легкомысленный стульчик, полностью спрятавший ножки под многоскладчатой юбкой, вытянула вперед ногу в чулке и большим пальцем притворила дверь, оставив дюймовую щель. – Так лучше. Надеюсь, ты не возражаешь…
– Его найдут, – повторяет муж более трезвым, деловым тоном, пытаясь убедить ее, но не себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
– Похоже, вас мучает жажда, детектив. Уверены, что не хотите имбирного эля? Шпринцеле, дай джентльмену стаканчик эля…
– Спасибо, мэм, я не хочу пить.
Батшева Шпильман играет размером глаз, осматривает Ландсмана внимательно, сравнивает с тем, что о нем слышала. Взгляд быстрый и беспощадный. Из нее вышел бы отличный детектив.
– Вам не нравится имбирный эль?
Машина сворачивает на Линкольн и идет вдоль берега, мимо острова Ойсштеллюнг и мыса раздолбанной надежды Сэйфти-Пин, к Унтерштату. Минут через девять «Заменгоф». Глаза ее топят Ландсмана в склянке с эфиром. Прикалывают к картонке, как насекомое.
– Нет-нет, я от него без ума, давайте, давайте, – спохватывается Ландсман.
Шпринцль Рудашевская протягивает ему холодную бутылку. Ландсман прижимает ее к вискам, перекатывает по лбу, делает глоток, вжимая в себя жидкость, как противную микстуру.
– Вот уже сорок пять лет я не сидела так близко рядом с посторонним мужчиной, детектив, – говорит вдруг Батшева Шпильман. – Просто позор.
– Особенно если учесть, что это за мужчина, – поддакивает Ландсман.
– Не возражаете? – Она опустила вуаль, лицо вышло из числа собеседников. – Мне так удобнее.
– Разумеется, разумеется.
– Ну, – выдохнула она, и вуаль чуть всколыхнулась. – Я и вправду хотела с вами поговорить.
– И я тоже.
– Зачем? Полагаете, что это я убила своего сына?
– Нет, мэм. Но я надеялся, что вы можете знать, кто это сделал.
– Вот как! – Голос звучит так, как будто Батшева Шпильман вызнала у Ландсмана то, что он тщательно скрывал. – Его убили.
– Э-э… Да, мэм, да, его… убили. А разве… А что вам сказал муж?
– Что сказал мне муж… – Это прозвучало риторически, названием какого-то мудреного трактата. – Вы женаты, детектив?
– Был.
– Брак распался?
– Да, лучше не сформулируешь. – Он чуть помолчал. – Да, именно так.
– Мой брак – лучше не пожелаешь, – сообщает она без малейшего оттенка хвастовства в голосе. – Понимаете, что это значит?
– Нет, мэм, извините, не уверен, что понимаю.
– В каждом браке случается разное. – Она покачала головой, вуаль заволновалась. – Сегодня, перед похоронами, был у меня в доме один из внуков, девяти лет мальчик. Я включила телевизор в швейной. Не положено, конечно, но что ж такой кроха-шкоц будет скучать… Посидела с ним десять минут, мультфильмы показывали: волк гоняется за синим петухом.
Ландсман понимающе кивает. Он видел этот мультик.
– Тогда вы помните, как этот волк мог там по воздуху бегать. Он перебирает задними лапами и летит, пока не замечает, что под ним земли нет. Но как только глянет вниз, сразу понимает, что произошло, и камнем падает вниз.
– Да-да, помню этот эпизод.
– Вот так и с успешным браком. Пятьдесят лет я бежала по воздуху. Не глядя под ноги. Вне того, что Бог велит. Не говоря с мужем. И наоборот.
– С моими родителями было то же, – говорит Ландсман и размышляет, протянули бы они с Биной дольше, если бы жили по традиции, по старинке. – Только они не слишком заботились о том, что Бог велит.
– О смерти Менделе я узнала от зятя, от Арье. Но от него я никогда ничего, кроме вранья, не слышала.
Ландсман услышал, как кто-то подпрыгивает, сидя голой задницей на кожаном чемодане. Оказалось, это смеется Шпринцль Рудашевская.
– Скажите мне правду, прошу вас, – сказала мадам Шпильман.
– Гм… Ну… Видите ли, вашего сына застрелили. Таким образом, что… По правде сказать, это было что-то вроде казни, мэм. – «Слава Богу, что она под вуалью», – подумал Ландсман. – Кто убил, мы не знаем. Мы установили, что два-три человека интересовались Менделем, выспрашивали. Весьма вероятно, что нехорошего пошиба люди. Было это несколько месяцев назад. Мы знаем, что он умер, находясь под воздействием героина. То есть ничего не чувствовал. Никакой боли не испытал, я имею в виду.
– Ничего не испытал, – донеслось из-под вуали, на которой появились два темных пятна, темнее черного шелка. – Продолжайте.
– Мне очень жаль, мэм. Жаль вашего сына. Надо было мне сразу сказать.
– Хорошо, что вы этого не сказали.
– Мы знаем, что сделал это не любитель. Но должен признаться, что с пятницы мы не продвинулись в расследовании фактически ни на шаг.
– Вы говорите «мы». Имея в виду полицию Ситки?
Хотел бы он видеть ее глаза в этот момент. Ландсману вдруг показалось, что собеседница с ним играет. Что она знает о его подвешенном состоянии.
– Ну не совсем.
– Отдел убийств?
– Нет.
– Вас и вашего напарника?
– Тоже нет.
– Тогда я, извините, в недоумении. Кто эти «вы», не продвинувшиеся в расследовании убийства моего сына?
– В данный момент… Это что-то вроде теоретического расследования.
– Вот как?
– Предпринятого независимым учреждением.
– Мой зять утверждает, что вас отстранили от работы за посещение острова. Вы якобы проникли в дом, оскорбили мужа, обвинили его в том, что он был Менделе плохим отцом. Арье сказал, что у вас отняли значок.
Ландсман снова прокатил бутылку по вискам:
– Да, это верно. Учреждение, которое я имею в виду, бляхами не располагает.
– Только теориями?
– Совершенно верно.
– Какими, например?
– Например… Вот например. Вы иногда, возможно, даже регулярно, общались с Менделе. Получали от него весточки, знали, где он, что с ним. Сын иногда вас навещал. Посылал вам открытки. Возможно, вы даже виделись изредка, тайком. То, что вы благосклонно согласились подвезти меня домой, может дать мне намек в этом направлении.
– Нет, я не видела сына более двадцати лет. А теперь уж и не увижу.
– Но почему, госпожа Шпильман? Что случилось? Почему он покинул вербоверов? Что случилось? Чем был вызван разрыв? Спор, ссора?
Минуту она не отвечала, как будто преодолевала привычное молчание, как будто приучаясь к мысли, что надо будет кому-то говорить о Менделе, да еще светскому полицейскому. Или же привыкая к приятной мысли о том, что можно будет вспомнить о сыне вслух.
– Этот выбор я сделала за него сама…
25
Тысяча гостей, иные аж из Майами-Бич или из Буэнос-Айреса. Семь фур и грузовик «вольво» с едой и вином. Кучи подарков и подношений, сравнимые с горами Баранова. Три дня поста и молитвы. Семейство клезморим Музикант – это же половина симфонического оркестра! Все Рудашевские вплоть до древнего деда, в дымину пьяного, палящего в воздух из допотопного нагана. Целую неделю в коридоре, перед домом и за угол, на два квартала до Рингельблюм-авеню – очередь из желающих получить благословение от короля женихов. День и ночь в доме и вокруг него шум, гвалт, как будто чернь вздумала бунтовать против законных государей.
До свадьбы час, и они все еще ждут. Мокрые шляпы и мокрые зонты. Вряд ли он увидит и услышит их столь поздно, вникнет в их мольбы, в их печали. Но кто может знать, чего ждать от Менделе… Он всегда оставался непредсказуемым.
Она стояла у окна, глядя сквозь щелочку в шторах на просителей, когда приблизилась служанка и сказала, что Менделя нигде нет и что к ней пришли две дамы. Спальня госпожи Шпильман выходила окнами в боковой двор, но между соседними домами открывался вид до угла: мокрые шляпы и мокрые зонтики, евреи сомкнулись плечо к плечу, мокнут и ждут, надеясь кинуть взгляд…
День свадьбы, день похорон.
– Нигде нет, – повторила она, не отворачиваясь от окна. Ее охватило ощущение тщетности и завершенности, безнадежности и свершения, как будто во сне. В вопросе не было смысла, но она все же спросила: – А куда он делся?
– Никто не знает, мэм. Никто его не видел с прошлого вечера.
– С прошлого вечера…
– С этой ночи.
Прошлым вечером состоялся форшпиль для дочери рабби штракенцеров. Прекрасный выбор. Девушка талантливая, красивая, с живинкой, которой не отличались сестры Менделя и которой он восхищался в своей матери. Конечно, невеста из штракенцеров, сколь бы совершенной она ни была – выбор неподходящий. Знала это госпожа Шпильман. Задолго до того, как подошла к ней эта девушка-служанка и сказала, что Менделя в доме никак не найдут, что он ночью исчез, знала она, что никакая степень совершенства, никакая красота, никакой внутренний огонь в девушке не сделают ту достойной ее сына. Но всегда и во всем встречаются изъяны, и нет в мире совершенства. Между выбором, определенным Всевышним, благословен будь Он, и реальностью ситуации под хупой. Между заповедью и ее исполнением, между небом и землей, между мужем и женой, меж Сионом и евреем… Имя этим изъянам – мир. Лишь приход Мессии загладит изъяны, закроет трещины, сотрет различия, расстояния, уничтожит барьеры. До тех пор над бездной могут вспыхивать искры, яркие искры могут перелетать через барьеры, проскакивать, как между электрическими полюсами, и мы должны быть благодарны за их мимолетные вспышки.
Именно так она бы все объяснила, обратись Менделе к ней с сомнениями по поводу предстоящего брака с дочерью штракенцского ребе.
– Муж ваш сердится, – сообщила девушка по имени Бетти, как и остальные служанки, приехавшая с Филиппин.
– Что он говорит?
– Ничего не говорит, мэм. Потому и видно, что сердится. Послал людей на поиски. Мэру позвонил.
Госпожа Шпильман отвернулась от окна. Фраза «Свадьбу пришлось отменить» метастазами ползла по телу. Бетти принялась подбирать с турецкого ковра обрывки салфеток.
– Что за женщины пришли? Какие женщины? Вербоверские?
– Одна, может быть, и вербоверская. Другая точно нет. Только сказали, что хотят с вами поговорить.
– Где они?
– Внизу, в вашем кабинете. Одна вся в черном, под вуалью. Как будто у нее муж умер.
Госпожа Шпильман уж и не вспомнит, когда это началось, когда к Менделю примчался первый одержимый безнадежностью, отчаявшийся, мечущийся в поисках чуда. Может быть, первые пробирались украдкой к заднему крыльцу, обнадеженные носившимися над островом слухами о чудесах. Служила у них в семье девушка, чрево которой запечатала неудачная операция в детские годы, еще в Цебу. И взял Мендель одну из куколок, сделанных им для сестер из тряпочек и булавочек, и вложил меж деревянных ножек куклы благословение, написанное карандашом, и сунул куклу в карман девушки-служанки. И прошло десять месяцев после этого события, и родила Ремедиос здорового сыночка. Или, пожалуйста, вот вам Дов-Бер Гурски, водитель Шпильманов. Попал он на баксы, десять штук задолжал русскому штаркеру-костолому, что делать? Нет, не беспокоил Менделя скорбный Гурски, сам подошел к нему юный чудодей, вручил Гурски пятидолларовую бумажку и сказал, что авось все и изменится к лучшему. Двух дней не прошло, как получил Гурски письмо из адвокатской конторы в Сан-Луи. Дядюшка, о котором Гурски и думать забыл, оставил ему полмиллиона. К менделевской бар-мицве сирые и убогие, больные и умирающие, проклятые и обездоленные уже стали костью в горле семейства. Перлись косяками днем и ночью, ныли и клянчили. Госпожа Шпильман приняла меры для защиты сына, установила приемные часы и правила поведения. Но ребенок ее владел даром. Дар требует бесконечного раздаривания.
– Не могу я сейчас их видеть, – сказала госпожа Шпильман, садясь на свою узкую кровать, затянутую бельем из грубого полотна с подушками, которые она вышила еще до рождения Менделя. – Не могу видеть этих ваших дам. – Иногда, отчаявшись пробиться к Менделе, женщины обращались к ней, к ребецин, и она благословляла их как могла и чем могла. – Мне нужно завершить свой туалет. Через час свадьба, Бетти. Всего час! Его еще найдут.
Долгие годы ждала она его предательства. С тех пор, как поняла, что Менделе таков, какой есть. Слово для матери ужасное, связанное с хрупкостью костей, ранимостью, беззащитностью перед хищниками. Ничто птицу не защищает, кроме перьев. Да и крыльев. Конечно же, взлет, полет… Она поняла сына раньше, чем он понял себя сам. Вдохнула с мягкого детского затылка. Прочитала послание, закодированное в торчащих из-под коротких штанишек коленках. В девичьей стеснительности, с которой он опускал глаза, когда его хвалили. А позже она не могла не заметить, хотя сам мальчик пытался это скрыть, как он смущается, заикается, розовеет, когда входит какой-нибудь из Рудашевских или некоторые из его кузенов.
Все время, пока она подыскивала невесту, устраивала помолвку, планировала свадьбу, госпожа Шпильман внимательно следила за сыном, старалась уловить его нежелание или неприятие. Но он ничем не проявлял недовольства ее планами, неверности долгу своему. Иногда шутил, с сарказмом, даже непочтительно, насмешливо. Мол, Святое Имя, да будет Он благословен, тратит время, как хлопотливая мамаша, составляя парочки еще не рожденных душ. Однажды подхватил оставленный сестрами кусок белого тюля, накинул себе на голову и, пародируя голос и манеры своей нареченной, принялся перечислять и расписывать физические и иные изъяны некоего Менделя Шпильмана. Все потешались, но в ее сердце встрепенулась испуганная птичка. Если не считать этого инцидента, сын казался непоколебимым в верности шестистам тринадцати заповедям, учению Торы и Талмуда, родителям, верующим, для которых представлял собой путеводную звезду. Конечно же, он еще найдется.
Она натянула чулки, платье, расправила нижнее белье. Надела изготовленный специально по случаю свадьбы сына парик. Шедевр ценою в три тысячи долларов. Пепельный с проблесками рыжего золота, имитирующий ее собственные волосы в юности, так же заплетенный. Лишь когда ее стриженую голову увенчал этот многодолларовый купол, мать поддалась панике.
На простом сосновом столике-подставке в постоянной готовности скучал простой черный телефон: аппарат, шнур и трубка, ни кнопок, ни диска. Если снять трубку сразу же зазвонит такой же телефон, установленный в кабинете ее мужа. За десять лет, что госпожа Шпильман жила в этом доме, она пользовалась этим телефоном лишь три раза: однажды в боли, дважды в гневе. Над телефоном в рамке фотопортрет ее деда, восьмого ребе, портрет бабки и портрет матери, когда той было лет пять-шесть от роду. Мать сфотографирована под нарисованной ивой на берегу нарисованного ручья. Черные одеяния, туманное облако дедовой бороды, таинственный пепел времени, осевший на покойниках со старых фотоснимков… Отсутствовал в галерее брат матери, имя которого никогда не упоминалось. Проклят он был за отступничество свое, ей неизвестное. Как она понимала, началось это отступничество с запрятанной – и найденной у него – книжки под названием «Таинственный остров», а кульминацию пережило, когда пришло сообщение, что дядю ее видели в Варшаве без бороды и в соломенном канотье, еще более безобразном, нежели любой французский роман.
Госпожа Шпильман протянула руку к трубке черного телефона без кнопок и диска. Рука дрожала от страха.
– Я бы все равно не снял трубку, – донесся до нее голос мужа, подошедшего справа сзади. – Если уж ты должна нарушить заповедь субботы, то экономь грехи.
В те годы муж ее не был еще столь лунообразным, как впоследствии, но появление его в спальне супруги граничило с чудом, вроде появления в небе второго лунного диска. Он огляделся, знакомясь с обстановкой. Кресла в вышивке, зеленый полог, белизна кровати, все эти ее склянки-банки… Силится выдавить на лицо насмешливую улыбку, но гримаса выражает взаимоисключающие алчность и отвращение. С таким выражением на физиономии ее муж однажды принимал делегацию откуда-то с края света, из Эфиопии или Йемена. Невозможный рабби-негр в странном кафтане-лапсердаке с глазами – терновыми ягодинами, черная шляпа с черной кожей, чужеземец с чужеземной Торой, женское царство: они – каприз божественный, сбой Вышней мысли, пытаться постичь который – почти ересь.
Муж стоит в ее спальне, с каждой секундой мрачнея и теряя опору под ногами. Она уступает чувству жалости. Он здесь на чужой территории. Ядовитое облако злокачественной аберрации распорядка дня загнало его в этот незнакомый край, где звякают склянки с дурацкими благовониями и колют глаз несерьезные узорчики.
– Присядь, пожалуйста, – просит она.
Благодарно вздохнув, муж медленно опускает зад на жалобно пискнувший стул.
– Его найдут, – мягко и нежно угрожает он.
Не нравится госпоже Шпильман, как выглядит ее муж. Зная, что людей подавляют его габариты, он обычно аккуратен в одежде. Но сейчас носок его скручен, рубашка застегнута неправильно. Лицо помечено усталостью, баки спутаны, как будто он трепал их нервными пальцами.
– Извини, дорогой, – сказала госпожа Шпильман, открыла дверь в свою гардеробную, вышла туда. Она не любит темного безоттеночного одноцветия, «приличествующего» вербоверским женщинам. В этой комнате перешептываются, улыбаются друг другу синий, голубой, аквамарин, пурпур, гелиотроп. Она опустилась на легкомысленный стульчик, полностью спрятавший ножки под многоскладчатой юбкой, вытянула вперед ногу в чулке и большим пальцем притворила дверь, оставив дюймовую щель. – Так лучше. Надеюсь, ты не возражаешь…
– Его найдут, – повторяет муж более трезвым, деловым тоном, пытаясь убедить ее, но не себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41