Прислонившись к опоре виадука, рядом с горой выгруженных мешков с капустой, Трошин ждал Сашу, который в магазине напротив покупал выпивку, и думал о том, что он в Нью-Йорке (в Америке!) уже четыре дня, что завтра он возвращается назад, что он очень мало видел, но что за последний час его собственная страна навалилась на него со всей своей силой и, может быть, именно поэтому ее гротескный, карикатурный образ, образ родины, где весело перемешаны ценности, времена и пространства, кажется здесь таким искренним, жизненным и достоверным. И не позвони он Саше, ему удалось бы избежать этих впечатлений. А позвонил он ему не просто потому, что хотел с ним увидеться. Только сейчас ему стало ясно, что другой, тайной причиной было любопытство – его тянуло узнать эту «другую жизнь», о которой он и сам иногда мечтал. Бросить все, нырнуть и выплыть на другом берегу уже не самим собой, а кем-то другим.
Саша вышел из магазина нагруженный бутылками, которые тут же положил в багажник. Одну оставил, открыл прямо на улице, и они отпили по глотку из горла, по-русски. А потом Саша затащил Трошина в ближайшую, маленькую и грязную, узбекскую забегаловку, где они заказали две порции настоящего узбекского шашлыка. Хозяин, узнав в них русских, недовольно фыркнул и на ломаном английском сказал:
– Я узбека, ты говори только узбекский или английский!
Через приоткрытую дверь кухни Трошин увидел крошечную женщину, которая огромным ножом разделывала баранину. Из кухни доносились узбекская музыка и женский смех. Саша заговорщически подмигивал, не очень убедительно разыгрывая залихватскую беззаботность, и Трошину вдруг стало его жалко, со стороны они оба походили на постаревших мальчишек.
– Согласись, такой shashlyk ты еще никогда не ел!
– Согласен.
Саша хитровато поглядел на Трошина. Маска беззаботности и веселья сползла с его лица.
– Эх, Юра, Юра… Я специально привел тебя не на Empire State Building, а сюда. Чтобы ты посмотрел… А ты обосрался! Обосрался от того, что у тебя все время мозги в напряге! Я же вижу твой взгляд. И вижу, какие детали ты стараешься запомнить. Все, которые отличаются от того, что ты ожидал здесь встретить. Ведь все это ты можешь видеть каждый день в Москве. Тут-то ты и обосрался. Ты подсматриваешь за жизнью, это видно по твоему лицу. И ты все время задаешь себе вопрос, почему же он все-таки свинтил и каково ему здесь на самом деле и если все здесь действительно так, то был ли в этом смысл. Словно речь идет о твоей шкуре, а не о моей! Ты все это обдумываешь, как будто сам собираешься использовать такую возможность, но на самом деле ты ничего подобного не сделаешь. Кишка у тебя тонка! А ведь на деле все гораздо проще. Вот банка с икрой. Ваша, советская, которую дома жрут только привилегированные категории граждан. Так вот, старичок, некоторые сваливают только для того, чтобы иметь возможность купить эту ебаную банку. Может быть, именно в ней ответ, может быть, именно она и есть тот самый важный, важнейший вопрос – вопрос свободы! Или такой shashlyk… Правда, хозяин?!
– Так, так, yes, yes, – ответил подобревший узбек.
– Вот, видишь, – сказал Саша и встал из-за стола, оставив слишком много на чай.
В машине по дороге домой они молчали. Саша только раз нарушил тишину вопросом:
– Когда завтра ваш рейс?
– В одиннадцать пятьдесят, – сказал Трошин, вздрогнув от этого «ваш». Со злобным удовольствием он подумал о Флоре Семеновой, о том, что она паникует из-за его отсутствия. Сегодняшний день предполагалось посвятить осмотру города.
– А жалко, что мы ее не трахнули! – сказал Трошин после долгого молчания.
– Кого?
– Да Флору!
Саша расхохотался, а за ним и Трошин.
А потом понеслось… Смех, который их сблизил в машине, дал начальный толчок. В ход пошли водка, соленые грибки, селедка. И опять водка, водка, водка. Ира, раскрасневшаяся от хлопот, угощая, сновала вокруг стола. И люди… Сколько народу набралось! Рядом с Трошиным сидел Дима в самой настоящей американской клетчатой куртке, такой, какую они вместе впервые увидели много лет назад на Марлоне Брандо в «Нью-йоркских доках». Сейчас Дима – writer in residence в каком-то университете неподалеку от Нью-Йорка. («Тут просто отлично, Юрка. Я все время получаю всякие стипендии! Каждый год у меня выходит по книге!»). От вполне приличной прозы Дима здесь перешел к критике советской системы, что было для него совсем непростым делом: в лагерях он не сидел, в Москве жил распрекрасно, так что сейчас ему приходилось в основном описывать опыт чужих страданий. Яшка позвонил по телефону из Washington'a («Да, корреспондент! На Voice of America. Мы слышали, что ты здесь! Ты, конечно, останешься! Не будь идиотом! Такая возможность бывает раз в жизни! Мы тебе все устроим! Gudbajushki!»). Напротив Трошина сидели две тридцатилетние женщины: Валька, химик, сейчас работает в доме для престарелых в Queens, ухаживает за стариками за тысячу баксов в месяц. Заработать здесь можно. А Галя – у нее теперь собственная булочная. «Bubliki». На Lower East Side. А это Валера, писатель. О нем ты еще услышишь! Пока что он таксист. Все мы, Юра, прошли школу нью-йоркского такси. Тут инициативу перехватил Вася Лунин, начал насиловать своими слайдами. Ему удалось вывезти несколько икон и пару картин. Для начала хватило. Сейчас он занимается соцартом («Это мое изобретение. Посмотри слайды, за такими вещами здесь знаешь как гоняются!») – делает миниатюрные соцреалистические скульптуры, пластмасса ярких цветов, копии Мухиной и ее мускулистых героев труда, однако с небольшими остроумными отклонениями. Лунин упорно навязывал Трошину розовый пластмассовый пенис, украшенный изображениями крошечных серпов и молотов. («Возьми, Трошин, с собой, ребята обхохочутся!») Лунин действовал ему на нервы. Трошин вдруг почувствовал неожиданное сострадание к самобытному уродству советских памятников, которые, возможно (а черт его знает!), в один прекрасный день начнут считаться красивыми, так же как и многие другие изначально безобразные вещи на этом свете…
Трошин чувствовал, что водка медленно, но верно делает свое дело. Лица присутствующих смешались, ему стало казаться, что все говорят одновременно («А что делает Люда? А как Гена? А ты знаешь, что неделю назад здесь появлялся Циммерман! Который? Режиссер. А ты знаешь, Галочка Савельева подцепила мужа, богатого американца?»). Всего были слишком много. Людей, водки, волнения и концентрированной родины. И время от времени ему чудилось, что все они излучают какие-то неуловимые флюиды беды. Но чем он, Трошин, счастливее или лучше их?! А потом, через несколько минут, начинало казаться, что все уже решено, что он, конечно же, остается и что все они собрались здесь именно для того, чтобы отпраздновать его решение… И поэтому он встал, с трудом сохраняя равновесие, поднял рюмку и сказал:
– Остаюсь! Имею вам всем объявить, что я остаюсь! Ваше здоровье!
Его голос раздался неожиданно и тут же потонул в приветственном громком шуме. Все повскакали с мест. Он чувствовал, как его хлопают по плечам, кто-то целовал, обнимал, опять все одновременно говорили. Воздуха, ему не хватало воздуха… Ира поняла это первой, взяла его под руку, куда-то потянула, открыла дверь какой-то комнаты, не зажигая света, довела до кровати и так же молча, не сказав ни слова, исчезла, закрыв за собой дверь. Трошин свалился на кровать. В окно пробивался уличный свет. Он остается. Трошина охватил страх. Не остается. Снова страх. Трошина качало, свет с улицы рассыпался по комнате, как горсть блестящих бус, потом опять исчезал, оставляя Трошина в темноте. Господи, Боже мой, где я? И что я здесь делаю? И как я сюда попал? Сваливать, нужно скорее отсюда сваливать… Вдруг Трошин услышал шум и повернулся. В комнату вошла женщина.
– Тесс! – шепнула она и забралась на постель. Трошин не шевельнулся. Он почувствовал на своей шее теплое, спокойное дыхание. Женское дыхание ослабило в нем какие-то натянутые нити, и он резко, со всей силой прижался лицом к ее животу, услышав собственные всхлипывания.
– Милый мой, дорогой, не надо, все хорошо, все хорошо… – утешала его в темноте женщина, и Трошин потихоньку успокаивался. А потом он овладел этой женщиной, пьяно, неловко, грубо. И когда он пришел в себя, его охватил стыд.
– Вот видишь, все хорошо, – шепнула женщина.
– Прости, – пробормотал Трошин.
Женщина молчала.
– Как тебя… зовут? – спросил Трошин и снова почувствовал стыд. Как все это неприлично, Боже, как неприлично.
– Валька.
– Ах да, Валька.
– Я читала одну твою книгу, еще там.
– Почему ты говоришь «там»?
– Потому что теперь я здесь.
Трошин привлек женщину к себе. Закрыл глаза. Заснуть, нужно заснуть… В полусне его раскачивало как на волнах. А Валька говорила, говорила. Ее слова скользили, легко ударяясь об его ушные раковины, отскакивая как мячики. Вальке было двадцать семь (Сначала мне было двадцать шесть. Сейчас тридцать два), Валька хотела выйти замуж. На самом деле это мама и бабушка хотели, чтобы Валька вышла замуж. Они почему-то считали, что это важно («Скажи мне, Трошин, почему это так важно?!»). Получив диплом химика, она поступила в аспирантуру. На отделение пищевой промышленности. Сама-то Валька не хотела, но мама сказала: защитишься, у тебя расширится круг знакомств, тебе будет легче выйти замуж, может быть, найдешь себе даже доктора наук. Валька некоторое время была инспектором. Временная ставка. На кондитерской фабрике. Прекрасная работа, процесс производства шоколада очень интересен. И там так хорошо пахнет, и конфет можно есть сколько хочешь. А потом бабушка заметила, что Валька все больше и больше толстеет. «Ты никогда не сможешь выйти замуж, посмотри, на кого ты стала похожа», – сказала мама и заплакала. И бабушка заплакала, хотя Валька твердо уверена, что бабушка понятия не имела, почему плачет… А Вальку и без того перевели на другую работу, только там было не лучше. Как в смысле похудания, так и в смысле замужества. Хуже всего было на ликероводочном заводе. «Теперь все наши надежды действительно рухнули», – сказала мама, и была права, потому что Валька начала пить. Такой у нее был период. Она пьет и сейчас, но это уже совсем другое дело. Потом мама по знакомству нашла ей место в институте зерновых культур. Валька там писала кандидатскую и ужасно мучилась. Поминутно приходилось лезть в словарь иностранных слов. За самыми дурацкими словами. Аргумент. Адекватный. Посмотрит и тут же забывает. «Ты, Валька, никогда не выйдешь замуж», – отчаялась мама. А Вальке в институте было прекрасно. Она там переспала почти со всеми. И каждый раз влюблялась. Нет, не сразу. Переспит, а потом влюбится. «Ты хоть не показывай, что влюбилась, – говорила мама. – Их раздражает твой влюбленный, телячий взгляд. Поэтому они на тебе и не женятся…» А потом бабушка пристала с этой шубой. (С какой шубой?) Ну, меховая шуба, против сглаза. Купили. Из кролика. И стоило ей первый раз в новой шубе вплыть в институт, она сразу же наткнулась на финна. (Это прозвище или настоящий финн?) Настоящий, кукурузник. И он влюбился. В Вальку, лично. Это было как снег на голову. Он приехал на стажировку. По зерновым. (Непонятно, зачем финнам зерновые, у них же все время холодно.) И она за него вышла. «Что я говорила», – сказала бабушка и непонятно почему заплакала. Сюда приехала с финским паспортом. Финн оказался гадом. У него души не было.
Трошина по-прежнему раскачивали волны. Валька парила наверху. Она пролетала над церквями московского Кремля, мягко прикасаясь к округлым куполам. Валька летела низко, по-шагаловски плоско, с палочкой в руке, а на палочке – душа. Душа была белой, она махала крылышками и напоминала детскую игрушку-пропеллер. А Валька дула на нее, грудь ее поднималась, она дула…
Трошин очнулся от сна. Через окно пробивался утренний свет. На кровати рядом с ним спокойно дышала женщина. Ее лицо, наполовину зарытое в подушку, показалось ему грустным и добрым. Он тихонько выбрался из кровати, стараясь не разбудить ее, пригладил волосы, поправил одежду.
Он стоял посреди комнаты, тупо и вяло, не понимая, что ему делать. Потом его внимание привлек угол над письменным столом, освещенным светом с улицы. На полке стояли и лежали разные мелкие, покрытые пылью вещи: веночек из засохших цветов, небольшая икона на доске, еще одна иконка, маленькая, бумажная, дешевая, четки, крестик, театральные билеты, несколько московских справок, пачка «Беломора», детская глиняная свистулька, семейные фотографии, фотографии московских приятелей и одна его, Трошина. Трошин у выхода из метро, станция «Сокольники»… У него перехватило дыхание. Просто какой-то красный угол, такой до сих пор можно встретить в русских деревенских домах. Домашний музей, в котором собран мелкий мусор. Алтарь прошлого. Он осторожно взял свою фотографию, ни дня, ни обстоятельств, при которых она была сделана, он не помнил, стер ладонью пыль и поставил на место.
Трошин на цыпочках вышел из комнаты, тихо закрыв за собой дверь. В большой гостиной никого не было. Он заглянул в кухню. Там, закутавшись в старый халат, стояла Юлия Карловна, она неподвижно смотрела в окно. Услышав его, старуха оглянулась, скользнула по нему взглядом, от старости потерявшим цвет и выражение, и тихо сказала:
– Идите сюда… Посмотрите.
Окно выходило во двор с двумя-тремя голыми деревьями и несколькими скамейками. На одной из них сидел старик в зимнем пальто и меховой шапке и, глядя в пустоту, постукивал палкой по земле. Скупое декабрьское солнце грело желтоватые кирпичи соседних домов.
– Совсем как в каком-нибудь московском дворе, правда?
На грязной плите засвистел чайник. Трошин направился к двери.
– Неужели даже чаю не выпьете? – спросила старуха с едва заметным патетическим призвуком в голосе.
– Нет, спасибо. Привет Саше и Ире, – сказал Трошин и направился к телефону в гостиной. На стене возле телефона он увидел множество приколотых бумажек с номерами и именами.
Женя, Дима, Вася, Лариса… и лишь один John, зафиксированный по-русски как «Джон». На одной бумажке было написано крупными русскими буквами: «МОЙ ТЕЛЕФОН», и под ним – Сашин номер.
– Нет смысла вызывать такси, они здесь на каждом углу, – произнесла старуха с какой-то аристократической сдержанностью. Она стояла как живой сморщенный памятник, перенесенный из одного столетия в другое и опущенный посреди этой комнаты, купавшейся в утреннем свете. Трошин смущенно кивнул головой и вышел. В такси полез в карман, чтобы вытащить сигареты, и наткнулся на сложенный лист бумаги. Это был небольшой плакат, который он вчера унес из одного магазина на Brighton Beach. Сейчас, закурив сигарету, он перечитал его несколько раз с тупым упорством.
ПЕРВЫЙ НЬЮ-ЙОРКСКИЙ КОНКУРС РУССКОЙ ЭСТРАДЫ
Tradicij Rossii my zdes' ne zabyli,
Iskusstva i smeha bol’shoj marafon.
Koncert novogodnij po staromu stilju
Ustroil dlia vas «Zolotoj mikrofon».
Дальше на плакате значилось, что концерт будет проходить в Brooklin'e 14 января, в Edward R. Murrow, High School, 1600 Avenue «L», угол E. 17. St. Билеты можно купить в магазине «Черное море» и «Mike's Video» на Brighton Beach. На плакате были помещены небольшие, как с похоронных объявлений, фотографии исполнителей. Трошин вздрогнул, одно лицо показалось ему знакомым. Валентина Грибанова. Рядом с Валентининой фотографией (Это что, Валька?) был напечатан текст: «Когда вы услышите, как она поет „Синее небо моей России", вы помолодеете на десять лет!»
Трошин положил плакат на сиденье. За стеклом проплывали нью-йоркские улицы, Трошин начал считать и заключил, что Валентина будет петь «Синее небо моей России» ровно через двадцать пять дней, а сегодня двадцатое декабря, восемь часов тридцать пять минут… Как раз в этот момент справа от него промелькнула 42-я street. Ему пришло в голову, что он прошел сквозь зеркало. Но по ту сторону зеркала все сказалось таким же, просто страшно, насколько таким же…
Трошин закрыл паспорт. Лишенное выражения лицо Ганса Майера спряталось под обложкой, испустив тихий, бумажный звук. В этом звуке Трошин услышал решение. Городской пейзаж за окном растворялся в красновато-серых тонах. Трошин встал, открыл холодильник, взял из него бутылочку бренди и подошел к окну. Он пил сейчас за этот город, в котором прожил несколько дней и которого не увидел, за мертвого Юрия Трошина и живого Ганса Майера.
2
Переступив порог Хрустального зала, профессор французской литературы на пенсии Антон Швайцер, автор книги «Флобер и южные славяне», обмер. В первый раз он обмер два дня назад, когда его знакомый, писатель Перо Марк, в случайном разговоре упомянул, что какой-то француз, участник Загребской литературной встречи, оказался самым настоящим правнуком Гюстава Флобера, а во второй – когда тот же Марк сообщил ему, что сегодня, после окончания торжественной церемонии закрытия встречи, этот француз приглашает всех на небольшой прием, вход свободный. То, что предстало перед глазами старого профессора-пенсионера, никак нельзя было назвать «небольшим приемом».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24