– Знаю я и то: на Мудьюге заключенным положено получать по четыре галеты на брата, да всегда за щось таке штрафуют, и они получают по две. Знаю, после Красной Армии там остался склад ржаной муки. Все захапали союзнички да пустились в спекуляцию. Я все знаю… Даже то, что фамилия твоя Пуговицын! – со смехом проговорил он человеку в косынке. – Один выход у нас, братцы мои, – закончил боцман, – бежать с этого острова. Бежать, хлопцы…
– Жемчужный дело говорит! – крикнул молодой матрос Прохватилов. – Бежать куда глаза глядят!
Человек в косынке, услыхав эти слова, будто перепугавшись чего-то, отошел от Жемчужного.
Егоров покосился на него и тихо сказал боцману:
– Зря вы так открыто говорите о побеге. Все-таки здесь разные люди…
Эти слова задели Андрея, он посмотрел на Егорова, на Жемчужного, но боцман только махнул рукой и сказал:
– Эх, товарищ Егоров! Наше дело – бегать, их дело – ловить. А бежать все-таки треба! – шепотом прибавил он, наклоняясь к Егорову и к доктору. – Нет такой силы, шо могла бы нас сломить. И остров каторжный не сломит. Всем надо сговориться и бежать. Всем товариством.
– Верно, Жемчужный! Все это верно! – сказал Егоров. – Но прежде чем устраивать такой массовый побег, надо о многом подумать. В одиночку такое дело не делается! Прежде всего об этом не кричат… А то и сам не спасешься и других подведешь под расстрел. Надо нам и на каторге жить организованно. Понятно?
Егоров снял свои дымчатые очки.
Глядя на измученное лицо с большими синими кровоподтеками под глазами, трудно было узнать в Егорове одного из ответственных работников Шенкурска. Он пользовался любовью почти всех трудящихся уезда за прямоту характера, за свою честность и скромность. Уважали его и за деловые качества, как знатока местного лесного хозяйства, и хотя Егорову давно перевалило уже за сорок, но все считали его молодым, так как все в нем было молодо и даже большая, ярко-рыжая борода не старила, а только украшала его.
После переворота какой-то мерзавец «продал» Егорова, и арестованный большевик был увезен интервентами в архангельскую тюрьму. Он сразу изменился. Только умные, живые глаза блестели по-прежнему молодо. В них чувствовалась непреклонная воля.
Егорова состарила тюремная камера. Десять дней подполковник Ларри вместе со своими подручными допрашивал его, изощряясь в пытках. От Егорова требовали, чтобы он выдал местопребывание успевших скрыться шенкурских большевиков, в частности партизана Макина, и указал склады спрятанного оружия. Десять дней Егоров молчал, но это молчание дорого обошлось ему.
Боцман знал, что в Шенкурске Егоров пользовался безграничным авторитетом. Такой же авторитет приобрел он и в тюрьме. Ему невольно подчинялись даже и не знавшие его люди.
Выслушав Егорова, Жемчужный коротко спросил:
– Дисциплинку хотите?
– Да, хочу, – ответил Егоров. – Без нее мы пропадем.
Боцман задумался.
– Добро… – негромко сказал он. – Не зря советуете.
Достав нож, ловко припрятанный при обыске, Пуговицын и Прохватилов начали дележку хлеба. Каждый получал не больше одного куска. Прохватилов, не глядя на куски, выкрикивал фамилии. Пуговицын выдавал.
– Интервенты будут нас так кормить, чтобы мы подохли… – горячо говорил тем временем Базыкин. – Голодом они хотят заменить массовые расстрелы. Бороться с тяжкими испытаниями, которые нас ждут, мы можем только путем организованной, взаимной поддержки. Товарищ Егоров прав… Дисциплина прежде всего.
4
Когда «Обь» приближалась к Мудьюгу, уже темнело. Трюм залило, и заключенные перебрались на палубу. Не дойдя трехсот – четырехсот саженей до берега, дырявая баржа наполнилась водой и застряла на мели. Ее отцепили. Пароход отошел, конвойные погрузились на лодки, а заключенным было приказано прыгать в воду. Они брели к берегу по горло в ледяной воде. На берегу их ждали солдаты. Одетый в шубу крикливый лейтенант, приняв заключенных под расписку, повел их к лагерю. Дрожа от холода в мокрой одежде, люди едва тащились по дороге. Шествие замыкали конвоиры.
Тут же, осматривая всех вновь прибывших, гарцевал на рыжем гунтере английский офицер с опущенным под подбородок лакированным ремешком фуражки…
Когда последний заключенный прошел мимо офицера, он дернул поводья и погнал лошадь вперед. Рыжий гунтер помчался по дороге, отбрасывая задними ногами жирные комья глины.
Андрей запомнил лицо этого офицера, белое и круглое, как тарелка, с выступающей вперед, точно вывернутой нижней губой.
– Кто это? – спросил он у встречного русского солдата. – Не комендант?
– Комендант… – озираясь по сторонам, уныло ответил солдат.
– Видать, и тебе здесь не сладко, – усмехнулся Жемчужный, – пан конвоир!
Кто-то из заключенных засмеялся. Солдат испуганно отскочил в сторону. Андрей подумал: «Смеяться здесь?»
Лагерь был обнесен колючей проволокой в несколько рядов. Приземистые одноэтажные бараки, сколоченные из досок, стояли на пустыре. Возле одного из этих бараков бродили люди с опухшими, изнуренными от голода лицами. Их загнали в барак, как только новая партия заключенных появилась во дворе. Неподалеку от лагеря, за колючей проволокой, чернели кладбищенские кресты.
– Видишь, Жемчужный?… – сказал Андрей. – Это все жертвы Мудьюга.
Жемчужный взял Андрея за плечи и резким жестом повернул его к себе.
– А ну, к дьяволам! Не рви душу в клочья. Мы ще поборемся, выживем, – нахмурившись, проговорил боцман. – Верь мне, хлопец.
У входа в барак стоял дородный англичанин в военном плаще. Из-под плаща виднелся красный шнур от пистолета. Чем-то возмущаясь, крича и багровея от собственного крика, англичанин тыкал пальцем в грудь дежурного белогвардейского офицера, который должен был принять вновь прибывших.
– На обыск становись! – закричал дежурный офицер.
– В тюрьме уже обыскивали… Безобразие! – раздались голоса.
– Не разговаривать! – крикнул офицер.
После обыска заключенных погнали в барак.
Егоров остался стоять у входа.
– Ты что? – накинулся на него офицер. – Иди, а то лучшие нары расхватают.
– Я хочу переговорить с начальством. Передайте ему… – Егоров кивнул на дородного англичанина, – чтоб всей партии немедленно был выдан дневной рацион. Люди сегодня еще ничего не ели.
– Подумаешь – господа! Поголодаете денек-другой, не велика важность, ничего с вами не сделается, – ухмыльнулся офицер. – На ваше довольствие еще не заготовлены списки.
– Не заготовлены, так заготовьте… С вами говорит староста барака! Если пища не будет выдана, я не ручаюсь за порядок, – заявил Егоров. – Мы не просим. Мы требуем. Учтите это…
Не дожидаясь ответа, Егоров спокойным шагом направился в барак. Через полчаса требование его было выполнено. Очевидно, решительный тон Егорова произвел должное впечатление, и офицер, не желая, чтобы в его дежурство случились какие-либо беспорядки, приказал солдатам притащить в барак ящик с галетами и бочку с тепловатой, напоминавшей болотную тину водой. На каждого заключенного, как и предсказывал Жемчужный, пришлось по две галеты. Все-таки это была хоть какая-то пища.
На море подымался туман. Ночь вызывала страх и тоску. Разговоры среди заключенных постепенно прекратились. Усталость брала свое. Наступила тишина, которую время от времени прерывали стоны и кашель. Со двора глухо доносилась английская речь. В сенях беспрерывно, как маятник, шагал часовой.
Посередине барака стояли печи, но их никто не топил. В бараке было холодно, темно и грязно.
От одного из мудьюжан вновь прибывшие узнали лагерные распорядки. На каждого заключенного причиталась по раскладке голодная, жалкая порция. Однако и от нее мало что оставалось. Продовольственные запасы открыто расхищались комендатурой Мудьюга. Паек никогда полностью не доходил до заключенных. Голодных людей выгоняли на изнурительные работы, и солдаты, подталкивая прикладами, измывались над ними. Врач-англичанин говорил: «Есть много вредно, а свежий морской воздух вам полезен».
Умывальников и бани не было. Мыло, белье, одежда не выдавались. Нары кишели паразитами. В помещении, рассчитанном на сто человек, разместили более четырехсот. Через две-три недели после пребывания на Мудьюге одежда у заключенных превращалась в рубище, многие из них ходили босыми или заворачивали ноги в тряпки и обвязывали их веревками.
Заключенных не оставляли в покое даже ночью: врывались с обыском и все переворачивали сверху донизу. Обыски обычно сопровождались побоями. Охрана била изможденных людей резиновыми палками.
На острове свирепствовали цинга, дизентерия, сыпной тиф, но никто не отделял больных от здоровых, и каждый день из барака выносились трупы.
Егоров и его товарищи молча выслушали этот жуткий рассказ.
Они сидели кучкой, тесно прижавшись друг к другу.
Все дрожали, хотя от скопища человеческих тел в бараке стало несколько теплее. Никто уже не замечал ни духоты, ни вони, и, когда изнеможение дошло до предела, заключенные стали расходиться по нарам…
Доктор Маринкин лежал на крайних нарах возле бокового прохода. Он чувствовал себя отвратительно. Подложив под голову локоть, Маринкин, не отрывая глаз, смотрел на видневшееся в окне темное небо.
У Андрея от усталости слипались глаза, но, как ему ни хотелось спать, он не мог оставить доктора.
– Вот там должна гореть Полярная звезда… – задумчиво сказал Маринкин, показывая рукой на небо.
Доктор говорил тихо, преодолевая мучительный приступ кашля. В груди у него что-то шипело и клокотало, точно в кипящем котле.
– Я старый архангелогородец, Андрей. Я помнил эту звезду ребенком, юношей, взрослым… Сегодня она не горит. Но завтра она будет гореть! – сказал доктор, справившись, наконец, с кашлем. – Завтра будет… Завтра будут полыхать северные зори. Северная Аврора, как это называли в старину. Это будет, будет! – упорно, будто убеждая себя, повторял Маринкин.
Андрей приложил ладонь к его лбу. Егоров, который проходил мимо, остановился возле доктора и тоже положил руку ему на лоб.
– Да, – с грустью проговорил он.
– Плохо?… – сказал Маринкин, приподымаясь и оправляя на себе одеяло. – Мне не выжить, я и сам знаю…
– Плохо, что вы заболели. Только это и хотел я сказать. Ничего другого, – спокойно возразил Егоров, усаживаясь возле Маринкина.
Со стороны моря вдруг донесся пронзительный вой.
– Завыли, гады! – громко, на весь барак сказал Жемчужный. Он лежал против Маринкина.
С верхних нар спрыгнул Прохватилов.
– Это с «Оби», – по-северному окая, объяснил он. – Сирена. Тумана боятся. Пужливы больно.
Босой, в тельняшке и в подштанниках, он подошел к Андрею.
– Ну как, Андрюша?
– Ничего… Знакомлюсь с нравами освободителей от большевистского режима, – горько пошутил Андрей.
С моря опять донесся визгливый, пронзительный вой сирены. Откуда-то выскочил Пуговицын и с развевающимся на плечах одеялом побежал к дверям барака.
– Да замолчите вы! – кричал он. – Я больше не могу, проклятые!
Боцман догнал его и насильно уложил на нары.
– Спи, дурень… Чего кричишь? Не маленький, чай…
Пуговицын притих. В сенях загремели солдатские сапоги.
– Спать! Буду стрелять! – на ломаном русском языке крикнул за дверью часовой и стукнул прикладом.
– Иди спать, Андрюша… – прошептал Маринкин. – Я тоже подремлю… Теперь мне легче.
Тяжело вздохнув, он закрыл глаза.
Андрей лег, но никак не мог заснуть. Все что-то мерещилось ему… Перед глазами, точно живой, вставал Павлин Виноградов. Мать останавливалась возле изголовья и гладила его по голове, она что-то шептала, будто стараясь его успокоить. Андрей начинал дремать и вдруг просыпался мокрый, весь в поту. Затем опять засыпал. Ему снились Фролов, Валерий, огни выстрелов, и он снова просыпался. И ему слышался голос Любы…
Проснувшись, наверное, в десятый раз, Андрей увидел нагнувшегося над ним Жемчужного и пробормотал:
– Это вы, товарищ комиссар? Сейчас иду.
– Ты бредишь… – с беспокойством сказал боцман. – Занемог! И тебя хворь одолела?
– Нет, ничего… Просто что-то снилось…
Андрей с трудом поднял отяжелевшую голову.
Он спустил ноги и сел на нарах. Присев рядом с ним и обняв его за плечи, Жемчужный ласково сказал:
– Смотри не расхворайся… Послезавтра Егоров решил провести заседание партийной ячейки. У тебя билет не сохранился? Не сумел, поди, его спрятать?
– Я беспартийный, – признался Андрей, краснея и думая при этом: «Хорошо, что в темноте не видно». Волнуясь и чувствуя, что краска продолжает заливать лицо, он рассказал Жемчужному, как его допрашивали в тюрьме и как перед лицом английских и американских контрразведчиков он самовольно принял на себя звание коммуниста.
Жемчужный выслушал Андрея почти с тем же волнением, с каким тот говорил.
– Молодчина! – сказал боцман. – От сердца вышло. Завтра перекажем Егорову. Ой, сынку… Ты щирый большевик. И до сих пор молчал? Ведь ты, поди, чувствовал, как до коммунисту относились к тебе…
Наступило молчание.
– Чувствовал… Душа моя была открыта, – сказал Андрей после паузы. – А язык никак не мог выговорить: «Товарищи, вы считаете меня большевиком, а я ведь беспартийный».
– Эх, хлопец… месяц мой ясный… – сказал с неожиданной лаской в голосе обычно грубоватый боцман. – Ты проще до людей подходи. Проще! И с открытой душой. С людьми чем меньше мудришь, тем лучше, Андрюша.
И они разошлись по своим местам.
«Теперь все станет ясно», – подумал Андрей. Ему казалось, что наконец-то он вышел на дорогу, длинную, трудную, но единственно желанную. За колючей проволокой, на острове, затерянном среди бурного снежного моря, среди мглы и тумана, он будет так же бороться, как боролся по ту сторону фронта. Но теперь он будет уже коммунистом.
Подложив под голову вещевой мешок и накрывшись ватником, Андрей мгновенно уснул и до самого утра спал без сновидений, спокойным и крепким сном.
5
Утром он услышал чьи-то громкие голоса и, свесившись со своих нар, увидел Маринкина. Лицо доктора еще более опухло, глаза воспалились. Возле нар, на которых лежал Маринкин, стояли трое: американский лейтенант, а затем переводчик, сержант-белогвардеец и солдат-англичанин.
– Этот болен, – доложил солдат, указывая на Маринкина. – Не может идти на работу.
Лейтенант что-то коротко сказал переводчику.
– Встань! – приказал доктору сержант.
– Я не могу… – Маринкин опустил ноги на пол и, застонав, опять лег на нары. – Совсем ослабел…
Объясняя свою болезнь, он стал подвертывать брюки и белье, чтобы показать лейтенанту свои распухшие ноги, но тот брезгливым жестом остановил его и, что-то пробормотав себе под нос, удалился.
– Это будет записано как отказ… – заявил сержант-переводчик. – Вам дали работу более легкую, учитывая ваше состояние.
– Но я не могу двигаться.
– Ваша фамилия Латкин? – не слушая доктора, обратился переводчик к спустившемуся вниз Андрею. – Вы назначены вместе с Маринкиным.
– Мы выполним эту работу за Маринкина… – сказал Егоров, стоявший за спиной Андрея.
– Я выполню эту работу, – сказал и Андрей.
– Это неважно… – переводчик пожал плечами. – Лейтенант считает, что это отказ.
– Черт с ним, пусть считает… – насмешливо проговорил Маринкин и обернулся к Андрею. – Не расстраивайся, дорогой мой! Лучше возьми пальто… Накрой меня сверху. Знобит… Все, что можно было сделать со мной, чтобы погубить меня, они уже сделали… Теперь мне все равно.
Сержант, стоя на крыльце барака и вызывая заключенных по фамилиям, отправлял людей на работы. Работы были разные: рытье земли, пилка дров, рубка деревьев в лесу, натягивание колючей проволоки, изготовление кольев и столбов.
Андрея и Маринкина назначили на самую скверную работу: на чистку выгребных ям при доме администрации. Это было сделано совершенно сознательно. Днем к Андрею подошел комендант Мудьюга и спросил его по-русски:
– Сколько лет тебе дали?
– Я военнопленный. Суда не было.
– Жди, пока расстреляют!
Комендант, посасывая трубку, смотрел в глаза Андрею. Затем он показал на выгребную яму с нечистотами и сказал:
– Ты языком вылижешь мне все здесь!
Это был высокий толстый англичанин. В правой руке он держал длинную гибкую палку на тоненьком черном кожаном ремешке. К концу этой палки был приделан стальной гвоздь.
Губы Андрея дрогнули.
– Это что? Издевательство? – крикнул он коменданту.
– Молчать! Здесь не митинг, а каторга, – сказал комендант.
Затем он размахнулся и ударил Андрея кулаком по скуле. Андрей пошатнулся.
Толстые обрюзглые щеки коменданта затряслись. Обычно тупое, безразличное выражение его косых глазок сменилось яростью.
– Отныне ты лишен всех прав, так и знай. Не то что разговаривать, я даже мычать тебе не позволю! – закричал он. – Слышишь? Мне дана полная власть. Я могу пристрелить тебя как собаку и выбросить туда, – он указал рукой на кресты, черневшие за проволокой.
– Еще неизвестно, кто скорее будет лежать там… – тихо проговорил Андрей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
– Жемчужный дело говорит! – крикнул молодой матрос Прохватилов. – Бежать куда глаза глядят!
Человек в косынке, услыхав эти слова, будто перепугавшись чего-то, отошел от Жемчужного.
Егоров покосился на него и тихо сказал боцману:
– Зря вы так открыто говорите о побеге. Все-таки здесь разные люди…
Эти слова задели Андрея, он посмотрел на Егорова, на Жемчужного, но боцман только махнул рукой и сказал:
– Эх, товарищ Егоров! Наше дело – бегать, их дело – ловить. А бежать все-таки треба! – шепотом прибавил он, наклоняясь к Егорову и к доктору. – Нет такой силы, шо могла бы нас сломить. И остров каторжный не сломит. Всем надо сговориться и бежать. Всем товариством.
– Верно, Жемчужный! Все это верно! – сказал Егоров. – Но прежде чем устраивать такой массовый побег, надо о многом подумать. В одиночку такое дело не делается! Прежде всего об этом не кричат… А то и сам не спасешься и других подведешь под расстрел. Надо нам и на каторге жить организованно. Понятно?
Егоров снял свои дымчатые очки.
Глядя на измученное лицо с большими синими кровоподтеками под глазами, трудно было узнать в Егорове одного из ответственных работников Шенкурска. Он пользовался любовью почти всех трудящихся уезда за прямоту характера, за свою честность и скромность. Уважали его и за деловые качества, как знатока местного лесного хозяйства, и хотя Егорову давно перевалило уже за сорок, но все считали его молодым, так как все в нем было молодо и даже большая, ярко-рыжая борода не старила, а только украшала его.
После переворота какой-то мерзавец «продал» Егорова, и арестованный большевик был увезен интервентами в архангельскую тюрьму. Он сразу изменился. Только умные, живые глаза блестели по-прежнему молодо. В них чувствовалась непреклонная воля.
Егорова состарила тюремная камера. Десять дней подполковник Ларри вместе со своими подручными допрашивал его, изощряясь в пытках. От Егорова требовали, чтобы он выдал местопребывание успевших скрыться шенкурских большевиков, в частности партизана Макина, и указал склады спрятанного оружия. Десять дней Егоров молчал, но это молчание дорого обошлось ему.
Боцман знал, что в Шенкурске Егоров пользовался безграничным авторитетом. Такой же авторитет приобрел он и в тюрьме. Ему невольно подчинялись даже и не знавшие его люди.
Выслушав Егорова, Жемчужный коротко спросил:
– Дисциплинку хотите?
– Да, хочу, – ответил Егоров. – Без нее мы пропадем.
Боцман задумался.
– Добро… – негромко сказал он. – Не зря советуете.
Достав нож, ловко припрятанный при обыске, Пуговицын и Прохватилов начали дележку хлеба. Каждый получал не больше одного куска. Прохватилов, не глядя на куски, выкрикивал фамилии. Пуговицын выдавал.
– Интервенты будут нас так кормить, чтобы мы подохли… – горячо говорил тем временем Базыкин. – Голодом они хотят заменить массовые расстрелы. Бороться с тяжкими испытаниями, которые нас ждут, мы можем только путем организованной, взаимной поддержки. Товарищ Егоров прав… Дисциплина прежде всего.
4
Когда «Обь» приближалась к Мудьюгу, уже темнело. Трюм залило, и заключенные перебрались на палубу. Не дойдя трехсот – четырехсот саженей до берега, дырявая баржа наполнилась водой и застряла на мели. Ее отцепили. Пароход отошел, конвойные погрузились на лодки, а заключенным было приказано прыгать в воду. Они брели к берегу по горло в ледяной воде. На берегу их ждали солдаты. Одетый в шубу крикливый лейтенант, приняв заключенных под расписку, повел их к лагерю. Дрожа от холода в мокрой одежде, люди едва тащились по дороге. Шествие замыкали конвоиры.
Тут же, осматривая всех вновь прибывших, гарцевал на рыжем гунтере английский офицер с опущенным под подбородок лакированным ремешком фуражки…
Когда последний заключенный прошел мимо офицера, он дернул поводья и погнал лошадь вперед. Рыжий гунтер помчался по дороге, отбрасывая задними ногами жирные комья глины.
Андрей запомнил лицо этого офицера, белое и круглое, как тарелка, с выступающей вперед, точно вывернутой нижней губой.
– Кто это? – спросил он у встречного русского солдата. – Не комендант?
– Комендант… – озираясь по сторонам, уныло ответил солдат.
– Видать, и тебе здесь не сладко, – усмехнулся Жемчужный, – пан конвоир!
Кто-то из заключенных засмеялся. Солдат испуганно отскочил в сторону. Андрей подумал: «Смеяться здесь?»
Лагерь был обнесен колючей проволокой в несколько рядов. Приземистые одноэтажные бараки, сколоченные из досок, стояли на пустыре. Возле одного из этих бараков бродили люди с опухшими, изнуренными от голода лицами. Их загнали в барак, как только новая партия заключенных появилась во дворе. Неподалеку от лагеря, за колючей проволокой, чернели кладбищенские кресты.
– Видишь, Жемчужный?… – сказал Андрей. – Это все жертвы Мудьюга.
Жемчужный взял Андрея за плечи и резким жестом повернул его к себе.
– А ну, к дьяволам! Не рви душу в клочья. Мы ще поборемся, выживем, – нахмурившись, проговорил боцман. – Верь мне, хлопец.
У входа в барак стоял дородный англичанин в военном плаще. Из-под плаща виднелся красный шнур от пистолета. Чем-то возмущаясь, крича и багровея от собственного крика, англичанин тыкал пальцем в грудь дежурного белогвардейского офицера, который должен был принять вновь прибывших.
– На обыск становись! – закричал дежурный офицер.
– В тюрьме уже обыскивали… Безобразие! – раздались голоса.
– Не разговаривать! – крикнул офицер.
После обыска заключенных погнали в барак.
Егоров остался стоять у входа.
– Ты что? – накинулся на него офицер. – Иди, а то лучшие нары расхватают.
– Я хочу переговорить с начальством. Передайте ему… – Егоров кивнул на дородного англичанина, – чтоб всей партии немедленно был выдан дневной рацион. Люди сегодня еще ничего не ели.
– Подумаешь – господа! Поголодаете денек-другой, не велика важность, ничего с вами не сделается, – ухмыльнулся офицер. – На ваше довольствие еще не заготовлены списки.
– Не заготовлены, так заготовьте… С вами говорит староста барака! Если пища не будет выдана, я не ручаюсь за порядок, – заявил Егоров. – Мы не просим. Мы требуем. Учтите это…
Не дожидаясь ответа, Егоров спокойным шагом направился в барак. Через полчаса требование его было выполнено. Очевидно, решительный тон Егорова произвел должное впечатление, и офицер, не желая, чтобы в его дежурство случились какие-либо беспорядки, приказал солдатам притащить в барак ящик с галетами и бочку с тепловатой, напоминавшей болотную тину водой. На каждого заключенного, как и предсказывал Жемчужный, пришлось по две галеты. Все-таки это была хоть какая-то пища.
На море подымался туман. Ночь вызывала страх и тоску. Разговоры среди заключенных постепенно прекратились. Усталость брала свое. Наступила тишина, которую время от времени прерывали стоны и кашель. Со двора глухо доносилась английская речь. В сенях беспрерывно, как маятник, шагал часовой.
Посередине барака стояли печи, но их никто не топил. В бараке было холодно, темно и грязно.
От одного из мудьюжан вновь прибывшие узнали лагерные распорядки. На каждого заключенного причиталась по раскладке голодная, жалкая порция. Однако и от нее мало что оставалось. Продовольственные запасы открыто расхищались комендатурой Мудьюга. Паек никогда полностью не доходил до заключенных. Голодных людей выгоняли на изнурительные работы, и солдаты, подталкивая прикладами, измывались над ними. Врач-англичанин говорил: «Есть много вредно, а свежий морской воздух вам полезен».
Умывальников и бани не было. Мыло, белье, одежда не выдавались. Нары кишели паразитами. В помещении, рассчитанном на сто человек, разместили более четырехсот. Через две-три недели после пребывания на Мудьюге одежда у заключенных превращалась в рубище, многие из них ходили босыми или заворачивали ноги в тряпки и обвязывали их веревками.
Заключенных не оставляли в покое даже ночью: врывались с обыском и все переворачивали сверху донизу. Обыски обычно сопровождались побоями. Охрана била изможденных людей резиновыми палками.
На острове свирепствовали цинга, дизентерия, сыпной тиф, но никто не отделял больных от здоровых, и каждый день из барака выносились трупы.
Егоров и его товарищи молча выслушали этот жуткий рассказ.
Они сидели кучкой, тесно прижавшись друг к другу.
Все дрожали, хотя от скопища человеческих тел в бараке стало несколько теплее. Никто уже не замечал ни духоты, ни вони, и, когда изнеможение дошло до предела, заключенные стали расходиться по нарам…
Доктор Маринкин лежал на крайних нарах возле бокового прохода. Он чувствовал себя отвратительно. Подложив под голову локоть, Маринкин, не отрывая глаз, смотрел на видневшееся в окне темное небо.
У Андрея от усталости слипались глаза, но, как ему ни хотелось спать, он не мог оставить доктора.
– Вот там должна гореть Полярная звезда… – задумчиво сказал Маринкин, показывая рукой на небо.
Доктор говорил тихо, преодолевая мучительный приступ кашля. В груди у него что-то шипело и клокотало, точно в кипящем котле.
– Я старый архангелогородец, Андрей. Я помнил эту звезду ребенком, юношей, взрослым… Сегодня она не горит. Но завтра она будет гореть! – сказал доктор, справившись, наконец, с кашлем. – Завтра будет… Завтра будут полыхать северные зори. Северная Аврора, как это называли в старину. Это будет, будет! – упорно, будто убеждая себя, повторял Маринкин.
Андрей приложил ладонь к его лбу. Егоров, который проходил мимо, остановился возле доктора и тоже положил руку ему на лоб.
– Да, – с грустью проговорил он.
– Плохо?… – сказал Маринкин, приподымаясь и оправляя на себе одеяло. – Мне не выжить, я и сам знаю…
– Плохо, что вы заболели. Только это и хотел я сказать. Ничего другого, – спокойно возразил Егоров, усаживаясь возле Маринкина.
Со стороны моря вдруг донесся пронзительный вой.
– Завыли, гады! – громко, на весь барак сказал Жемчужный. Он лежал против Маринкина.
С верхних нар спрыгнул Прохватилов.
– Это с «Оби», – по-северному окая, объяснил он. – Сирена. Тумана боятся. Пужливы больно.
Босой, в тельняшке и в подштанниках, он подошел к Андрею.
– Ну как, Андрюша?
– Ничего… Знакомлюсь с нравами освободителей от большевистского режима, – горько пошутил Андрей.
С моря опять донесся визгливый, пронзительный вой сирены. Откуда-то выскочил Пуговицын и с развевающимся на плечах одеялом побежал к дверям барака.
– Да замолчите вы! – кричал он. – Я больше не могу, проклятые!
Боцман догнал его и насильно уложил на нары.
– Спи, дурень… Чего кричишь? Не маленький, чай…
Пуговицын притих. В сенях загремели солдатские сапоги.
– Спать! Буду стрелять! – на ломаном русском языке крикнул за дверью часовой и стукнул прикладом.
– Иди спать, Андрюша… – прошептал Маринкин. – Я тоже подремлю… Теперь мне легче.
Тяжело вздохнув, он закрыл глаза.
Андрей лег, но никак не мог заснуть. Все что-то мерещилось ему… Перед глазами, точно живой, вставал Павлин Виноградов. Мать останавливалась возле изголовья и гладила его по голове, она что-то шептала, будто стараясь его успокоить. Андрей начинал дремать и вдруг просыпался мокрый, весь в поту. Затем опять засыпал. Ему снились Фролов, Валерий, огни выстрелов, и он снова просыпался. И ему слышался голос Любы…
Проснувшись, наверное, в десятый раз, Андрей увидел нагнувшегося над ним Жемчужного и пробормотал:
– Это вы, товарищ комиссар? Сейчас иду.
– Ты бредишь… – с беспокойством сказал боцман. – Занемог! И тебя хворь одолела?
– Нет, ничего… Просто что-то снилось…
Андрей с трудом поднял отяжелевшую голову.
Он спустил ноги и сел на нарах. Присев рядом с ним и обняв его за плечи, Жемчужный ласково сказал:
– Смотри не расхворайся… Послезавтра Егоров решил провести заседание партийной ячейки. У тебя билет не сохранился? Не сумел, поди, его спрятать?
– Я беспартийный, – признался Андрей, краснея и думая при этом: «Хорошо, что в темноте не видно». Волнуясь и чувствуя, что краска продолжает заливать лицо, он рассказал Жемчужному, как его допрашивали в тюрьме и как перед лицом английских и американских контрразведчиков он самовольно принял на себя звание коммуниста.
Жемчужный выслушал Андрея почти с тем же волнением, с каким тот говорил.
– Молодчина! – сказал боцман. – От сердца вышло. Завтра перекажем Егорову. Ой, сынку… Ты щирый большевик. И до сих пор молчал? Ведь ты, поди, чувствовал, как до коммунисту относились к тебе…
Наступило молчание.
– Чувствовал… Душа моя была открыта, – сказал Андрей после паузы. – А язык никак не мог выговорить: «Товарищи, вы считаете меня большевиком, а я ведь беспартийный».
– Эх, хлопец… месяц мой ясный… – сказал с неожиданной лаской в голосе обычно грубоватый боцман. – Ты проще до людей подходи. Проще! И с открытой душой. С людьми чем меньше мудришь, тем лучше, Андрюша.
И они разошлись по своим местам.
«Теперь все станет ясно», – подумал Андрей. Ему казалось, что наконец-то он вышел на дорогу, длинную, трудную, но единственно желанную. За колючей проволокой, на острове, затерянном среди бурного снежного моря, среди мглы и тумана, он будет так же бороться, как боролся по ту сторону фронта. Но теперь он будет уже коммунистом.
Подложив под голову вещевой мешок и накрывшись ватником, Андрей мгновенно уснул и до самого утра спал без сновидений, спокойным и крепким сном.
5
Утром он услышал чьи-то громкие голоса и, свесившись со своих нар, увидел Маринкина. Лицо доктора еще более опухло, глаза воспалились. Возле нар, на которых лежал Маринкин, стояли трое: американский лейтенант, а затем переводчик, сержант-белогвардеец и солдат-англичанин.
– Этот болен, – доложил солдат, указывая на Маринкина. – Не может идти на работу.
Лейтенант что-то коротко сказал переводчику.
– Встань! – приказал доктору сержант.
– Я не могу… – Маринкин опустил ноги на пол и, застонав, опять лег на нары. – Совсем ослабел…
Объясняя свою болезнь, он стал подвертывать брюки и белье, чтобы показать лейтенанту свои распухшие ноги, но тот брезгливым жестом остановил его и, что-то пробормотав себе под нос, удалился.
– Это будет записано как отказ… – заявил сержант-переводчик. – Вам дали работу более легкую, учитывая ваше состояние.
– Но я не могу двигаться.
– Ваша фамилия Латкин? – не слушая доктора, обратился переводчик к спустившемуся вниз Андрею. – Вы назначены вместе с Маринкиным.
– Мы выполним эту работу за Маринкина… – сказал Егоров, стоявший за спиной Андрея.
– Я выполню эту работу, – сказал и Андрей.
– Это неважно… – переводчик пожал плечами. – Лейтенант считает, что это отказ.
– Черт с ним, пусть считает… – насмешливо проговорил Маринкин и обернулся к Андрею. – Не расстраивайся, дорогой мой! Лучше возьми пальто… Накрой меня сверху. Знобит… Все, что можно было сделать со мной, чтобы погубить меня, они уже сделали… Теперь мне все равно.
Сержант, стоя на крыльце барака и вызывая заключенных по фамилиям, отправлял людей на работы. Работы были разные: рытье земли, пилка дров, рубка деревьев в лесу, натягивание колючей проволоки, изготовление кольев и столбов.
Андрея и Маринкина назначили на самую скверную работу: на чистку выгребных ям при доме администрации. Это было сделано совершенно сознательно. Днем к Андрею подошел комендант Мудьюга и спросил его по-русски:
– Сколько лет тебе дали?
– Я военнопленный. Суда не было.
– Жди, пока расстреляют!
Комендант, посасывая трубку, смотрел в глаза Андрею. Затем он показал на выгребную яму с нечистотами и сказал:
– Ты языком вылижешь мне все здесь!
Это был высокий толстый англичанин. В правой руке он держал длинную гибкую палку на тоненьком черном кожаном ремешке. К концу этой палки был приделан стальной гвоздь.
Губы Андрея дрогнули.
– Это что? Издевательство? – крикнул он коменданту.
– Молчать! Здесь не митинг, а каторга, – сказал комендант.
Затем он размахнулся и ударил Андрея кулаком по скуле. Андрей пошатнулся.
Толстые обрюзглые щеки коменданта затряслись. Обычно тупое, безразличное выражение его косых глазок сменилось яростью.
– Отныне ты лишен всех прав, так и знай. Не то что разговаривать, я даже мычать тебе не позволю! – закричал он. – Слышишь? Мне дана полная власть. Я могу пристрелить тебя как собаку и выбросить туда, – он указал рукой на кресты, черневшие за проволокой.
– Еще неизвестно, кто скорее будет лежать там… – тихо проговорил Андрей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49