) гром и шум дождя. Я был злым духом, был призраком, который явился, чтобы потревожить ее сон или обнаружить ее труп, это был я, я уже не был никем и не был таким уж безобидным. Моих вещей здесь уже не было. Когда у меня было много работы, я, чтобы не проводить слишком много времени в одной и той же обстановке, иногда использовал часть гостиной – она достаточно большая – как кабинет: сценарии писал в кабинете, а речи – в уголке гостиной. Стола, который я для этого сюда поставил, сейчас здесь уже не было, как не было и моей пишущей машинки, и моих бумаг, моей ручки, моей пепельницы, моих справочников – в этом доме они уже никому не были нужны. Все остальное (так мне показалось в темноте) было на своих местах – Селия ничего не поменяла. Может быть, у нее просто не было денег на то, что ей хотелось бы купить. Когда мы возвращаемся в хорошо знакомое нам место, время нашего отсутствия вдруг сжимается или даже исчезает совсем – словно мы никогда отсюда не уходили. Пространство, которое не изменилось, переносит нас в другое время. Мне захотелось сесть в свое кресло и закурить или почитать. Но я еще не узнал того, что хотел узнать, мое волнение все росло, и страх все усиливался. Я хотел узнать и боялся узнать, я хотел успокоиться, я должен был избавиться от своих подозрений, разрешить сомнения. И я все-таки подошел к белой раздвижной двери, которая вела из гостиной в спальню. Когда мы шли спать, мы всегда закрывали эту дверь, хотя, кроме нас, в доме никого не было, – мы хотели укрыться от всего мира и от остальной части нашего дома. Дверь и сейчас была закрыта – у Селии сохранилась эта привычка, не важно, спала она одна или нет (странно было бы предположить, что дверь закрыл за собой тот врач или любовник, выйдя из спальни после того, как сделал свое дело). Это успокоило меня: значит, ничего не случилось, это придало мне смелости, и я взялся за ручку двери, осторожно приоткрыл ее и заглянул внутрь. Но я ничего не смог разглядеть: в спальне было темнее, чем в гостиной, – теперь Селия опускала жалюзи (мне нравилось спать при поднятых жалюзи, а ей – при опущенных, и мы пошли на компромисс: опускали их наполовину, чтобы утром ей не мешало солнце и чтобы я, проснувшись, мог определить, была все еще ночь или уже наступило утро, – я часто просыпаюсь по ночам, я плохо сплю). Я раздвинул створки еще больше, потом еще, пока не открыл двери полностью (я не был уверен, что хочу сделать именно это, но я это сделал – мы действуем быстрее, чем думаем, потому что время бежит вперед и торопит нас, и пока мы будем сомневаться – «да», «нет», «может быть» – оно уйдет, и наступит час, когда мы больше не сможем сказать: «Не знаю, не уверен, там видно будет»). Мне захотелось увидеть Селию в постели одну, увидеть ее ночное лицо, которое я так хорошо помню, левую руку, засунутую под подушку – так она всегда спит, – услышать ее спокойное дыхание. Я подождал немного. Все было тихо. Слабый свет из гостиной рассеял сумрак спальни, и мои глаза понемногу привыкли к темноте. Я различил белое пятно простыни (это было первое, что я смог различить) – она или они также смогли бы увидеть только светлое пятно моего плаща, если бы проснулись в этот миг и начали всматриваться в разделяющее нас пространство. Точно так же много времени спустя я стоял у двери в комнату маленького мальчика, только мальчик до этого меня уже видел: он сначала следил за мной и только потом уснул, а не наоборот. Когда мои глаза окончательно привыкли к темноте, я смог разглядеть, что в постели были двое: на правой стороне кровати – Селия, а на моей стороне был не я а другой мужчина. Одно и то же место могут занимать разные люди – это случается сплошь и рядом, не только в наше время и не только в тех случаях, когда человек сам решает захватить чужое место, или ему навязывают это решение, или у него не остается другого выбора. Так было и в течение всех долгих веков, что протекли в неизменном пространстве: дома тех, кто уезжает или умирает, их спальни, их ванные, их кровати занимают живые или вновь приехавшие – люди, которые забыли или просто не знают, что происходило там, где они теперь живут, когда их еще не было на свете или когда они были детьми, для которых время не имеет значения. Происходит столько всего, о чем мы не помним и даже не подозреваем! Почти ничто не фиксируется – ни наши мысли, ни едва заметные движения, планы и желания, тайные сомнения, сны, обиды и оскорбления; слова, которые были сказаны и услышаны, но неверно поняты или намеренно искажены; слова, от которых потом отказались; обещания, которым не поверили даже те, кому эти обещания были даны, – все забывается и все теряет силу, все, что мы делаем, когда мы одни (и не записываем этого), и то, что происходит при свидетелях. Как мало остается после нас, как мало следов оставляет на земле человек, и из этого малого сколько всего умалчивается! А из того, что не умалчивается и не скрывается, в памяти остается только ничтожно малая часть, и то ненадолго: память не передается от одного человека к другому, чужая память никому не нужна – у каждого есть своя. Бесполезно не только время ребенка – бесполезно время вообще: все, что с нами случается, все, что заставляет нас радоваться или страдать, длится всего лишь миг, а потом растворяется в бесконечности. Время скользкое, как плотный снег. Такое оно сейчас для Селии и для того мужчины, что занял мое место, таков их сон в это самое мгновение.
Сон этот неожиданно прервался, но виной тому был не я, не мое присутствие: молния, блеснувшая вслед за страшным раскатом грома, вдруг осветила весь дом, осветила гостиную, спальню и меня – тихий призрак в плаще, раздвигающий руками створки белой двери, – осветила кровать, и спавшие одновременно проснулись, одновременно подняли головы, и Селия закричала (как тот король, напуганный явившимися ему призраками), широко раскрыв глаза и зажав руками уши, чтобы не слышать страшного грома или собственного крика. Я смотрел только на нее. На ее обнаженную (как у Марты Тельес) грудь, которая когда-то перестала меня интересовать и снова начала интересовать в эту самую ночь, если только Селия была Викторией с улицы Эрманос Беккер. При вспышке молнии я увидел и эту грудь, и одежду, брошенную на стул, – его одежда вместе с ее одеждой, они раздевались одновременно, может быть раздевали друг друга. Мужчину я не видел (не видел его лица – только белое пятно, такое же белое, как простыня). Я не видел, был ли это белобрысый врач, или кто-то совсем мне незнакомый, или, наоборот, знакомый, или даже близкий приятель – Руиберрис де Торрес, к примеру. (Или Деан, или Висенте – только через два года я узнаю их имена, услышу их голоса и увижу их лица.) Это мог быть и я сам. Я не успел разглядеть его – в комнате снова стало темно. Должно быть, я тоже кричал – может быть даже воздевая к небу сжатые кулаки, как кричат, требуя отмщения, хотя я был не вправе требовать мести. Я захлопнул дверь, повернулся в испуге и побежал в темноте через гостиную, а потом по коридору – я испугался себя самого и того, что я сделал. Здесь все было мне знакомо, поэтому я ни на что не наткнулся, хотя мчался, будто дьявол, уносящий непорочную душу, как у нас говорят. Я добежал до двери раньше, чем они смогли прийти в себя и сообразить, что при вспышке молнии действительно видели на пороге спальни человека в белом плаще (сначала они, возможно, решили, что им приснился один и тот же кошмар – муж или злой дух, который явился, чтобы потревожить их сон). Они были голые, а потому все равно не выбежали бы из квартиры вслед за мной (по крайней мере, по пояс они точно были голые, это я успел заметить при вспышке молнии, и они были босиком). Мне хватило времени, чтобы добежать до лифта, который все еще был наверху, на нашем этаже, спуститься вниз, пробежать через вестибюль, нажать кнопку на входной двери и выбежать на улицу, под проливной дождь. Я вмиг промок. Но я бежал и с облегчением думал, что Селия жива, хотя она сейчас и не одна, и что я никогда не узнаю, была ли она еще и Викторией. Но главная моя мысль, пока я убегал из квартиры, спускался в лифте и бежал по улице под дождем, была другая: «Как же мало осталось от меня в этом доме, как мало осталось от меня в этом доме!» Ветки деревьев качались, казалось, это машет руками разъяренная толпа.
* * *
Следуя за Луисой, я пересек улицу Кастельяна. Я смотрел и смотрел на ее красивые ноги, но уже не чувствовал себя ничтожеством, и мне больше не было стыдно смотреть на них – может быть, потому, что я мог делать, что хотел (ведь рядом не было свидетелей, не было никого, кто мог бы осудить меня), а может быть, потому, что я шел сзади и просто не мог не смотреть на ее ноги. Она свернула в тот квартал, где находятся посольства, где днем не увидишь ни припаркованных машин, из которых не выходят люди, ни трансвеститов на скамейке, покорно и обреченно ожидающих клиентов. Она прошла четыре квартала и вошла в подъезд того дома, в который и направлялась, – то, что Луиса точно знала, куда идет, было ясно с той самой минуты, как она вышла из магазина: она шла зигзагами, как человек, который старается хоть как-то разнообразить слишком хорошо знакомый ему путь. Дом был скромный, хотя и стоял на фешенебельной улице (поэтому вряд ли он был таким ж скромным, он был просто старым, и его давно нужно было подновить). Поблизости не было ни одного бара, где я мог бы посидеть и подождать, пока она снова выйдет, хотя кто знает, сколько она там пробудет, – может, она здесь живет и сегодня уже не выйдет? Впрочем, вряд ли это ее лом: подходя к собственному дому, люди обычно заранее начинают искать ключи (мужчины – в кармане, а женщины – в сумке). Я вспомнил, что Луиса сказала Деану в ресторане: «Увидимся дома». Я подумал тогда, что она имела в виду дом на Конде-де-ла-Симера, но речь могла идти и о доме Луисы – возможно, о том самом доме, в который она только что вошла. Я решил немного подождать. Полчаса (хотя понимал, что буду ждать и дольше, если понадобится). Я отошел на несколько шагов, привалился к стене, чтобы моя фигура не бросалась в глаза и чтобы иметь возможность спрятаться в случае необходимости, закурил и начал просматривать иностранную газету, которую купил по дороге. К счастью, я понимал, что там написано (это была итальянская «La Repubblica», a итальянский и испанский – языки довольно близкие). Впрочем, мысли мои были заняты совсем другим. Я ждал. Ждал.
То ли статья о проблемах туринского «Ювентуса» (автор объяснял их растущим влиянием сатанистов в этом городе) так захватила меня, то ли процесс сравнения языков оказался слишком увлекательным (скорее всего, я утратил бдительность именно по этой причине), то ли просто потому, что ждать мне пришлось намного меньше, чем я предполагал (меньше четверти часа), – но я был застигнут врасплох, когда, взглянув на подъезд, не помню уж, в который раз за эти десять-двенадцать минут, я увидел не темный провал (дверь подъезда была открыта) и не кого-нибудь из незнакомых мне жильцов (за это время вышли уже двое), а изумленные глаза Луисы Тельес, которая стояла рядом и держала за руку малыша Эухенио, тоже (снизу вверх, с высоты роста двухлетнего ребенка) смотревшего на меня. Малыш был очень тепло одет, на голове у него была застегнутая под подбородком шапочка с маленьким козырьком, напоминавшая шлемы пилотов прежних лет. Сейчас Луиса держала только сумку и один из пакетов от Армани. Второй пакет она оставила в этом доме – подарок от Тельеса ко дню рождения: блузка или юбка. Пакет из «Vips» тоже остался там – значит, там осталась «Лолита» – может быть, как подарок от самой Луисы (ничего особенного: книга в мягкой обложке), а может быть, ее просто просили купить эту книгу (а еще сосиски, пиво и мороженое – наверняка это будет скромный ужин: сама Мария Фернандес Вера ничего не успела купить, потому что весь день сидела с ребенком, так что ее золовка должна была принести продукты для нее и для Гильермо, когда придет забирать малыша – их общего осиротевшего племянника). Тетушка и племянник сейчас стояли передо мной, они были в двух шагах от меня – наверное, вышли сразу после того, как я взглянул на дверь подъезда в последний раз, так что я, увлеченный статьей о сатанизме и футболе, не заметил, как они подошли ко мне (им нужно было повернуть здесь за угол). А может быть, все проще: я забыл об осторожности, и они заметили меня. Я не был уверен, что малыш меня узнает, – я понятия не имею, как устроена память у маленьких детей (возможно, у всех детей она устроена по-разному?). Прошло уже больше месяца с того вечера, когда он меня видел (и это был для него не просто вечер – в тот вечер рухнул привычный ему мир), но мы провели вместе несколько долгих часов, и это от меня во время того бесконечного ужина он вынужден был охранять свою мать и отказывался идти в постель. Он много раз слышал мое имя (а я слышал, как обращалась к нему Марта: «Эухенио, дорогой, – сказала она ему один раз, – иди спать, а то Виктор рассердится». Это была неправда, я вовсе не собирался сердиться, я только начинал немного нервничать). А потом он снова увидел меня, когда, внезапно проснувшись, прибежал в спальню, распахнул неплотно прикрытую дверь и застыл в дверном проеме, с соской во рту и кроликом в руке, а мать даже не заметила его. Он положил ладошку на мою руку, и я увел его оттуда, пряча от него лифчик (трофей, который храню до сих пор). Я не дал ему попрощаться с матерью, я не знал, что в эту минуту рушился его мир и что он в последний раз видит свою мать живой. Если бы я знал это, я позволил бы ему подойти к Марте, не важно, что она была полураздета.
– Иктор, – произнес малыш и показал на меня пальцем. Он улыбался, он помнил, как меня зовут. Это меня тронуло.
Луиса Тельес пристально смотрела на меня. Она уже пришла в себя. Я понимал, что выгляжу глупо: иностранная газета в руках, на земле, в пластиковом пакете из магазина, – «Сто один далматинец», мультфильм, который мне совсем не нужен, и тающее мороженое (наверняка оно уже начало таять, а до дому я доберусь еще не скоро). К тому же стоило мне сделать шаг, как в ботинке у меня начинало хлюпать.
– Что ты здесь делаешь? – спросила она. Она перешла на «ты». Перешла легко, как все молодые и как переходим мы всегда, когда мысленно обращаемся к человеку (не только в тех случаях, когда хотим оскорбить его, желаем ему зла, позора или смерти). Я смутился, наверное даже покраснел, как покраснела она, когда ее окутало облачко пара из холодильника, но в то же время я почувствовал и облегчение: тайна раскрыта, можно больше не прятаться, можно больше не притворяться, по крайней мере перед ней, Луи-сой, сестрой Марты.
– Так что ты все-таки оставила себе, юбку или блузку? – Я кивнул на пакет, который она по-прежнему держала в руках. Я тоже, не колеблясь, перешел на «ты».
Всегда чувствуешь, когда человек готов сменить гнев на милость, – а мы только к этому и стремимся, мы всегда хотим быть милыми, и не только в том смысле, что хотим нравиться другим людям, но и в том, который нашел отражение в забытом выражении «войти в милость»: нам хочется, чтобы были забыты наши ошибки и наши неудачи, наши дурные поступки, все разочарования, которые мы принесли тем, кто в нас верил, наши маленькие предательства и наша ложь. Всегда знаешь, кто способен простить (хотя это и не значит, что он обязательно простит), посмотреть на все сквозь пальцы (еще одно забытое – или почти забытое – выражение). Луиса как раз такая: доброжелательная и надежная, мягкая и отходчивая, даже легкомысленная иногда. Я понял это в тот самый момент. Раньше – в ресторане – я этого не замечал, впрочем, тогда она почти не обращала на меня внимания, ей хватало Деана и отца: первый раздражал ее тем, что никак не мог принять решение, от которого зависели и ее планы, а второй – своими взглядами на жизнь (он человек другого времени, он многого не понимает и не хочет понимать – в его возрасте уже не меняются, и он вполне доволен собой). Но, кажется, уже тогда я начал догадываться, какая она: я видел, как она молча защищает Деана, видел, что она сочувствует ему, хотя, возможно, и не испытывает к нему особой симпатии, что у нее есть чувство ответственности за ребенка, что она готова помочь, даже если для этого ей придется изменить свою жизнь. Я почувствовал ее желание сохранить мир и согласие между близкими ей людьми, готовность молчать, когда спорят мужчины, которые терпеть друг друга не могут, ее стремление к ясности и гармонии, способность представить себе весь ужас чужой смерти, хотя она о смерти знает так мало («Страшно бывает, когда это предполагаешь, – сказала она. – И знаешь»). В ресторане она не обращала на меня внимания: я был только наемным работником, чужаком, чье присутствие при разговоре (результат беспечности Тельеса) всем мешало. Сейчас я перестал быть никем. Мое имя стало очень значимым после того, как его произнесли детские губы, – я сразу стал интересен, я, если можно так сказать, перешел в другую категорию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Сон этот неожиданно прервался, но виной тому был не я, не мое присутствие: молния, блеснувшая вслед за страшным раскатом грома, вдруг осветила весь дом, осветила гостиную, спальню и меня – тихий призрак в плаще, раздвигающий руками створки белой двери, – осветила кровать, и спавшие одновременно проснулись, одновременно подняли головы, и Селия закричала (как тот король, напуганный явившимися ему призраками), широко раскрыв глаза и зажав руками уши, чтобы не слышать страшного грома или собственного крика. Я смотрел только на нее. На ее обнаженную (как у Марты Тельес) грудь, которая когда-то перестала меня интересовать и снова начала интересовать в эту самую ночь, если только Селия была Викторией с улицы Эрманос Беккер. При вспышке молнии я увидел и эту грудь, и одежду, брошенную на стул, – его одежда вместе с ее одеждой, они раздевались одновременно, может быть раздевали друг друга. Мужчину я не видел (не видел его лица – только белое пятно, такое же белое, как простыня). Я не видел, был ли это белобрысый врач, или кто-то совсем мне незнакомый, или, наоборот, знакомый, или даже близкий приятель – Руиберрис де Торрес, к примеру. (Или Деан, или Висенте – только через два года я узнаю их имена, услышу их голоса и увижу их лица.) Это мог быть и я сам. Я не успел разглядеть его – в комнате снова стало темно. Должно быть, я тоже кричал – может быть даже воздевая к небу сжатые кулаки, как кричат, требуя отмщения, хотя я был не вправе требовать мести. Я захлопнул дверь, повернулся в испуге и побежал в темноте через гостиную, а потом по коридору – я испугался себя самого и того, что я сделал. Здесь все было мне знакомо, поэтому я ни на что не наткнулся, хотя мчался, будто дьявол, уносящий непорочную душу, как у нас говорят. Я добежал до двери раньше, чем они смогли прийти в себя и сообразить, что при вспышке молнии действительно видели на пороге спальни человека в белом плаще (сначала они, возможно, решили, что им приснился один и тот же кошмар – муж или злой дух, который явился, чтобы потревожить их сон). Они были голые, а потому все равно не выбежали бы из квартиры вслед за мной (по крайней мере, по пояс они точно были голые, это я успел заметить при вспышке молнии, и они были босиком). Мне хватило времени, чтобы добежать до лифта, который все еще был наверху, на нашем этаже, спуститься вниз, пробежать через вестибюль, нажать кнопку на входной двери и выбежать на улицу, под проливной дождь. Я вмиг промок. Но я бежал и с облегчением думал, что Селия жива, хотя она сейчас и не одна, и что я никогда не узнаю, была ли она еще и Викторией. Но главная моя мысль, пока я убегал из квартиры, спускался в лифте и бежал по улице под дождем, была другая: «Как же мало осталось от меня в этом доме, как мало осталось от меня в этом доме!» Ветки деревьев качались, казалось, это машет руками разъяренная толпа.
* * *
Следуя за Луисой, я пересек улицу Кастельяна. Я смотрел и смотрел на ее красивые ноги, но уже не чувствовал себя ничтожеством, и мне больше не было стыдно смотреть на них – может быть, потому, что я мог делать, что хотел (ведь рядом не было свидетелей, не было никого, кто мог бы осудить меня), а может быть, потому, что я шел сзади и просто не мог не смотреть на ее ноги. Она свернула в тот квартал, где находятся посольства, где днем не увидишь ни припаркованных машин, из которых не выходят люди, ни трансвеститов на скамейке, покорно и обреченно ожидающих клиентов. Она прошла четыре квартала и вошла в подъезд того дома, в который и направлялась, – то, что Луиса точно знала, куда идет, было ясно с той самой минуты, как она вышла из магазина: она шла зигзагами, как человек, который старается хоть как-то разнообразить слишком хорошо знакомый ему путь. Дом был скромный, хотя и стоял на фешенебельной улице (поэтому вряд ли он был таким ж скромным, он был просто старым, и его давно нужно было подновить). Поблизости не было ни одного бара, где я мог бы посидеть и подождать, пока она снова выйдет, хотя кто знает, сколько она там пробудет, – может, она здесь живет и сегодня уже не выйдет? Впрочем, вряд ли это ее лом: подходя к собственному дому, люди обычно заранее начинают искать ключи (мужчины – в кармане, а женщины – в сумке). Я вспомнил, что Луиса сказала Деану в ресторане: «Увидимся дома». Я подумал тогда, что она имела в виду дом на Конде-де-ла-Симера, но речь могла идти и о доме Луисы – возможно, о том самом доме, в который она только что вошла. Я решил немного подождать. Полчаса (хотя понимал, что буду ждать и дольше, если понадобится). Я отошел на несколько шагов, привалился к стене, чтобы моя фигура не бросалась в глаза и чтобы иметь возможность спрятаться в случае необходимости, закурил и начал просматривать иностранную газету, которую купил по дороге. К счастью, я понимал, что там написано (это была итальянская «La Repubblica», a итальянский и испанский – языки довольно близкие). Впрочем, мысли мои были заняты совсем другим. Я ждал. Ждал.
То ли статья о проблемах туринского «Ювентуса» (автор объяснял их растущим влиянием сатанистов в этом городе) так захватила меня, то ли процесс сравнения языков оказался слишком увлекательным (скорее всего, я утратил бдительность именно по этой причине), то ли просто потому, что ждать мне пришлось намного меньше, чем я предполагал (меньше четверти часа), – но я был застигнут врасплох, когда, взглянув на подъезд, не помню уж, в который раз за эти десять-двенадцать минут, я увидел не темный провал (дверь подъезда была открыта) и не кого-нибудь из незнакомых мне жильцов (за это время вышли уже двое), а изумленные глаза Луисы Тельес, которая стояла рядом и держала за руку малыша Эухенио, тоже (снизу вверх, с высоты роста двухлетнего ребенка) смотревшего на меня. Малыш был очень тепло одет, на голове у него была застегнутая под подбородком шапочка с маленьким козырьком, напоминавшая шлемы пилотов прежних лет. Сейчас Луиса держала только сумку и один из пакетов от Армани. Второй пакет она оставила в этом доме – подарок от Тельеса ко дню рождения: блузка или юбка. Пакет из «Vips» тоже остался там – значит, там осталась «Лолита» – может быть, как подарок от самой Луисы (ничего особенного: книга в мягкой обложке), а может быть, ее просто просили купить эту книгу (а еще сосиски, пиво и мороженое – наверняка это будет скромный ужин: сама Мария Фернандес Вера ничего не успела купить, потому что весь день сидела с ребенком, так что ее золовка должна была принести продукты для нее и для Гильермо, когда придет забирать малыша – их общего осиротевшего племянника). Тетушка и племянник сейчас стояли передо мной, они были в двух шагах от меня – наверное, вышли сразу после того, как я взглянул на дверь подъезда в последний раз, так что я, увлеченный статьей о сатанизме и футболе, не заметил, как они подошли ко мне (им нужно было повернуть здесь за угол). А может быть, все проще: я забыл об осторожности, и они заметили меня. Я не был уверен, что малыш меня узнает, – я понятия не имею, как устроена память у маленьких детей (возможно, у всех детей она устроена по-разному?). Прошло уже больше месяца с того вечера, когда он меня видел (и это был для него не просто вечер – в тот вечер рухнул привычный ему мир), но мы провели вместе несколько долгих часов, и это от меня во время того бесконечного ужина он вынужден был охранять свою мать и отказывался идти в постель. Он много раз слышал мое имя (а я слышал, как обращалась к нему Марта: «Эухенио, дорогой, – сказала она ему один раз, – иди спать, а то Виктор рассердится». Это была неправда, я вовсе не собирался сердиться, я только начинал немного нервничать). А потом он снова увидел меня, когда, внезапно проснувшись, прибежал в спальню, распахнул неплотно прикрытую дверь и застыл в дверном проеме, с соской во рту и кроликом в руке, а мать даже не заметила его. Он положил ладошку на мою руку, и я увел его оттуда, пряча от него лифчик (трофей, который храню до сих пор). Я не дал ему попрощаться с матерью, я не знал, что в эту минуту рушился его мир и что он в последний раз видит свою мать живой. Если бы я знал это, я позволил бы ему подойти к Марте, не важно, что она была полураздета.
– Иктор, – произнес малыш и показал на меня пальцем. Он улыбался, он помнил, как меня зовут. Это меня тронуло.
Луиса Тельес пристально смотрела на меня. Она уже пришла в себя. Я понимал, что выгляжу глупо: иностранная газета в руках, на земле, в пластиковом пакете из магазина, – «Сто один далматинец», мультфильм, который мне совсем не нужен, и тающее мороженое (наверняка оно уже начало таять, а до дому я доберусь еще не скоро). К тому же стоило мне сделать шаг, как в ботинке у меня начинало хлюпать.
– Что ты здесь делаешь? – спросила она. Она перешла на «ты». Перешла легко, как все молодые и как переходим мы всегда, когда мысленно обращаемся к человеку (не только в тех случаях, когда хотим оскорбить его, желаем ему зла, позора или смерти). Я смутился, наверное даже покраснел, как покраснела она, когда ее окутало облачко пара из холодильника, но в то же время я почувствовал и облегчение: тайна раскрыта, можно больше не прятаться, можно больше не притворяться, по крайней мере перед ней, Луи-сой, сестрой Марты.
– Так что ты все-таки оставила себе, юбку или блузку? – Я кивнул на пакет, который она по-прежнему держала в руках. Я тоже, не колеблясь, перешел на «ты».
Всегда чувствуешь, когда человек готов сменить гнев на милость, – а мы только к этому и стремимся, мы всегда хотим быть милыми, и не только в том смысле, что хотим нравиться другим людям, но и в том, который нашел отражение в забытом выражении «войти в милость»: нам хочется, чтобы были забыты наши ошибки и наши неудачи, наши дурные поступки, все разочарования, которые мы принесли тем, кто в нас верил, наши маленькие предательства и наша ложь. Всегда знаешь, кто способен простить (хотя это и не значит, что он обязательно простит), посмотреть на все сквозь пальцы (еще одно забытое – или почти забытое – выражение). Луиса как раз такая: доброжелательная и надежная, мягкая и отходчивая, даже легкомысленная иногда. Я понял это в тот самый момент. Раньше – в ресторане – я этого не замечал, впрочем, тогда она почти не обращала на меня внимания, ей хватало Деана и отца: первый раздражал ее тем, что никак не мог принять решение, от которого зависели и ее планы, а второй – своими взглядами на жизнь (он человек другого времени, он многого не понимает и не хочет понимать – в его возрасте уже не меняются, и он вполне доволен собой). Но, кажется, уже тогда я начал догадываться, какая она: я видел, как она молча защищает Деана, видел, что она сочувствует ему, хотя, возможно, и не испытывает к нему особой симпатии, что у нее есть чувство ответственности за ребенка, что она готова помочь, даже если для этого ей придется изменить свою жизнь. Я почувствовал ее желание сохранить мир и согласие между близкими ей людьми, готовность молчать, когда спорят мужчины, которые терпеть друг друга не могут, ее стремление к ясности и гармонии, способность представить себе весь ужас чужой смерти, хотя она о смерти знает так мало («Страшно бывает, когда это предполагаешь, – сказала она. – И знаешь»). В ресторане она не обращала на меня внимания: я был только наемным работником, чужаком, чье присутствие при разговоре (результат беспечности Тельеса) всем мешало. Сейчас я перестал быть никем. Мое имя стало очень значимым после того, как его произнесли детские губы, – я сразу стал интересен, я, если можно так сказать, перешел в другую категорию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39